Читать книгу Цветочный крест - Елена Колядина - Страница 3

Глава третья
Скоморошья

Оглавление

– На лицах у всех хари надеты! Да такие глумливые хари! То ли из дерева вырезаны да раскрашены, бес его знает? На одной нос торчит на версту, что твоя елда! Ой, прости Господи… На другой – такая потешная личина, что в сонме не присонится!.. Мария с самого завтрака украдкой стояла на пороге Феодосьиной горницы, подперев дверной укос. Время от времени она отодвигала кованый заклеп, тишком озирала лестницу и, вновь прикрыв дверь, с жаром продолжала пересказывать новины, принесенные Акулькой. Акулька давеча таскалась за город, к Божьему дому. Ибо преставилась у Акульки мать, и через сродственницу передали ей, что матушку уж отпели и теперича попрощаться с ней можно будет у Божьего дома, куда свозили со всей Тотьмы до весны покойников. Не то чтобы всех, а голытьбу, холопов и простолюдинов. Складывали их как дрова, до ледохода, когда земля оттаивала, и тогда уж хоронили. Матери Акулька не сыскала – наложено было уж поверх нее покойников: в Песьих Деньгах случился пожар, и новопреставившихся привезли не менее трех десятков. – Старая у Акульки матушка была? – участливо спросила Феодосия.

– Тридцать пять годов, что ли?..

– Не так чтоб старая…

– Уж кто захочет умереть, так елдой не подпереть, – отскороговорила Мария, которой не терпелось перейти к самой завлекательной части новины.

На обратном пути Акулька узрела, что на Государевом лугу встали стойбищем сани-розвальни, кибитки, возы и чудной шатер, из которого валил дым. Оказалось, что в Тотьму прибыли скоморохи. И тогда поганая Акулька (прибить бы ее поленом за это!) поперлася на торжище – зреть скоморошьи позоры! Об этом Мария узнала случайно, заслышав дерзкий хохот и глумы из людской избы. Акулька кинулась в ноги молодой хозяйке и, дабы отвлечь внимание от полена, в самых ярких красках расписала позорное зрелище.

– Поглядеть бы, – закатив глаза, томно прошептала Мария Феодосии и ухватила ее за рукав. Но тут же добавила постным голосом: – Ой, нет, грех великий! Тебе, девке вольной, еще бы и можно повзирать на скоморохов, а мне, мужней жене, и думать грешно.

– Вот еще! – не испугалась Феодосия. – Ныне не старые времена! Чай, не при Иване Грозном живем, чтоб женам и девицам из дома не выходить. Чего нас стерегут бденно, как царскую казну?! Пойдем на торжище сей же день!

– Ой, нет, Феодосьюшка, – нарочно принялась отнекиваться Мария, мыслившая в случае неудачи свалить вину на молодую сродственницу. – Не пойду я, и не уговаривай. Сяду лучше супругу Путилушке мошну вышивать.

– Да скоморохи, может, к нам десять лет после не приедут!

– А как уйдем? – притворно повздыхав, рекши Мария.

– Украдом.

– Нет, только не украдом. Лучше скажи матушке, что хотим отстоять обедню не в нашей церкви, а в соборном храме, – деловито предложила Мария, у которой план похода в балаган был разработан еще с вечера.

– Она нас без холопов не отпустит.

– Холопам поганым дадим четверть копейки, так они из питейного дома до вечера не выйдут. А матушке скажем, мол, нашло на дураков запойство, бросили они нас посреди Тотьмы… Матушка велит их выпороть, всего и делов!

Замысел удался, словно сам черт Феодосии с Марией помогал!

Скоро выкушав на дорожку – мороз на улице стоял ядреный – оладьев с горячим медом, сродственницы в сопровождении холопов Тимошки и Васьки, вооруженных палками, отправились в Богоявленский собор к обедне. Дорогою Тимошка и Васька для услады молодых хозяек то и дело палками поднимали с кустов и дерев тучи алых снегирей и пестрых клестов. Перебежала на радость Феодосьюшке дорогу и двоица белочек. Феодосия заливалась смехом и норовила задержаться, чтоб дать зверькам семечек, но Мария тянула ее прочь. Вскоре послышался диковинный шум…

Торжища в центре Тотьмы – впрямо напротив приказной избы и пошлинной мытницы – было не узнать! Словно посреди постных белых хрустящих снегов развела вдруг веселая баба масленичный огонь да принялась жарить неохожий блин да класть на него пищную, сытную, пряженную в масле требуху. И от того блина масляными стали у тотьмичей и уста, и щеки, и персты! Издалека оглушил Феодосию с Марией стук бубнов, грохот барабанов, вопли зурны, дудок, рожков, звон гуслей, срамные песни, дикие вопли бражников, возбужденный гомон толпы, местами уж пустившейся в пляс, – казалось, того и гляди, присоединятся к тотьмичам черти и примутся скакать в коленца! Избавившись от Тимошки с Васькой, сродственницы пробились сквозь толпу.

– Гляди-ка, Феодосия, плясавица! – всплеснула руками Мария. – Рожа-то размалевана белилами, ланиты красные, а уста-то, уста! Кармином намазаны! Тьфу, как из блудного дома блудища! И пуп голый! Ой, срам!

Понося плясавицу поносными словами, Мария между тем мысленно примерялась и к кармину на устах, и к белилам, и к наведенным сажей бровям…

Впрочем, черноволосая плясунья в восточных шароварах, хоть и топтались вкруг нее не только пешие мужики, но и конные бояре, была не самым большим дивом.

Тотьмичи азартно толпились вокруг глумилища с акробатами: парни в мягких кожаных калигах и пестротных, расшитых яркими платами, рубахах подбрасывали друг друга в воздух, ходили колесом, вставали друг дружке на плечи и низвергалися вниз, на расстеленный на снегу истертый темный ковер.

– А вот игрище о бедном мужике, просто Филе, да о богатом князе Блуде Слабосрамном! – раздался из-за спин веселый вопль. – Подходи, гляди на театр скомороший кукольный!

Мария с Феодосией перебежали на крик к кукольному игрищу. Посередь него стоял занавес, натянутый на воткнутые в снег колья. Над занавесом глумились деревянные куклы, раскрашенные красками и наряженные в истинно настоящие – на ногах одной из кукол были даже лапти! – только крошечные, одежки.

Когда Мария и Феодосия протиснулись к самому занавесу, два скомороха подняли над пологом вырезанную из дерева игрушку навроде богородицкой: на противоположных краях одной досточки сидели бедный крестьянин, очевидно, тот самый Филя, и богато наряженный князь. Невидимые кукловоды дружно двинули деревянными рычагами. И в тот же миг из-под парчового подола Блуды, еле-еле подрагивая, поднялся тоненький бледный срам и тут же рухнул вниз. А из-под овчинного тулупа мужика извергнулася гигантская елда с грубо вырезанной лупкой, выкрашенная свеклой в густо-бурый цвет, и застыла колодезным журавлем.

– Богатый тужит, что елда не служит! А бедный плачет, что елду не спрячет! – зычным баритоном прокричал скоморох, стоявший перед занавесом.

Зрители повалились со смеху.

– Гы-гы-гы! – утирали слезы мужики.

– Ох-ти мне! – тыкали друг дружку в бока бабы. – Хороша! Вот бы этакую попробовать.

Мария тоже заливалась смехом.

Феодосия в смущении прикрыла лицо краем оголовника. Но тут же украдкой вновь взглянула на могучий мехирь деревянного Фили.

Когда тотьмичи достаточно налюбовались мощью Фили, фигуры опустились вниз.

– Зовут меня Истома, – с театральной приветливостью прокричал скоморох, ведущий действо, – а покажу вам, тотьмичи дорогие, чего не увидите дома!

Оказалось, что дома зрители не могли увидеть бабу с огромными деревянными грудями, которые по мановению тех же рычагов вздыбливались над горизонтом.

– Вот Катерина! Лезет на елду, как медведь на рогатину! – рифмуя ударения, веселым зычным голосом прокричал Истома. – Катерина не сводница, а сама охотница! Катерина – девка на выданье! А приданого у ней – веник да алтын денег, да две мельницы, ветряная да водяная, одна с пухом, другая с духом! Титьки у Катерины по пуду…

Мария колыхалась от смеха. Феодосия же не знала, что и делать. Глумы потешные, но уж зело срамные… Впрочем, следующая история уже и у Феодосии вызвала смех, идущий, казалось, из самого нутра, из самой утробы. Ну как было не хохотать над скоморошиной о нерастленной монашке, бесшабашно пропетой Истомой под звон гуслей? Решила монашка, что поселился у нея в естестве чертенок – уж больно чесалось и щекотало между ног. Пожаловалась нерастленная монашка попу. А тот: мол, нужно проверить! И до того доизгоняли они чертенят, что упал поп замертво. И похоронили его с похвальбой, дескать, принял святой отец смерть в ратном бою с чертями.

Феодосия исподтишка глядела на Истому. Глаза Истомы были синими, как шелк, на котором Феодосия вышивала золотом карту мироздания. И сияли его очеса, словно в синеву просыпались крупицы золота. И льдинки весенние крошились в его зеницах. И осколки хрусталя рассыпали многоцветные искры. Борода Истомы вилась хмельными кольцами цвета гречишного меда. Кудри выбивались из-под низко надвинутой шапки тугим руном и пахли, мыслилось Феодосии, имбирным узваром.

Олей-о! Феодосия! Зачем ты глядишь на Истому? Не весенний лед крошится в его глазах, и не имбирным узваром пахнут его власы. Смрадным огнем горящих селищ пропах его меховой охабень. И крест его огромный, украшающий голую шею, пылал огнем за тысячу верст от Тотьмы, на той великой реке, до которой плыли тотемские гости через Белоозеро. Впадает в Белоозеро триста шестьдесят рек, а вытекает одна лишь, Шексна. И течет Шексна, ласкаемая тучами белорыбицы, до той самой могучей русской реки, где добыл свой дорогой охабень скоморох Истома. И губы его горьки от бесовского табака. И шрамы покрывают его злое тело. И на сердце тоже шрамы.

Поглядывая на скомороха, Феодосия узрела, что, декламируя глумы и распевая скоморошины, Истома зорко шарит глазами поверх толпы. Вдруг злость полыхнула в его зрачках. Феодосия оглянулась. Толпа расступалась, пропуская едущих верхом воеводу и слуг. Воевода Орефа Васильевич, дородный, с пухлым лицом в окладистой бороде, помахивал плетенным из разноцветной кожи кнутом. Да тотьмичи и без кнута дружно опускали головы, стараясь не встречаться с Орефой Васильевичем взглядом. Лишь особы купеческого звания при поклоне осмеливались украдкой взглянуть если не в лицо воеводы, то в морду его коня. Однако, находясь в толпе, уже изрядно растленной срамными и вольнодумными скоморошинами, тотьмичи чувствовали себя смелее и поклоны клали словно бы нехотя.

Воевода встал возле Феодосии с Марией, которые дружно поклонились. Государев верный наместник в сухонской земле, Орефа Васильевич признал дочь самого крупного тотемского солепромышленника.

– Что, Феодосия, брат твой Путила не вернулся еще с обозом? – сняв расшитую меховую рукавицу, приветливо вопросил Орефа Васильевич.

– Нет еще, – не поднимая головы, ответствовала девица.

Перед глазами ее сиял серебряной обивкой носка и каблука алый сафьяновый сапог воеводы.

– Супруг мой Путила рекши, что как вернется, так, не заезжая домой, первым делом к вам с поклоном товары из Москвы поднести, – ловко встряла Мария.

– Ну, ну… – расплылся воевода. – Передай мужу, пущай сперва жену одарит, чем она захочет, ха-ха, а уж потом и ко мне на поклон.

Сопровождающие засмеялись шутке.

Мария зарделась.

Истома ненавидяще сверкнул из-под шапки глазами. Но тут же весело закричал:

– А вот игрище про дрищавого польского пана!

Кукловоды бойко приподняли над занавесом куклу карикатурно исполненного полячка, готовясь разыграть глуму самого патриотического содержания. Тотьмичи дружно признали в пане Лжедимитрия и предвкушали потешное позорище с его участием.

– Не хвались едучи на рать, а хвались едучи с р-р-ати! – театрально прокричал Истома и заговорщицки подмигнул зрителям.

– Срати! Ох-ти мне! – хохотала публика.

Остальные сценки с участием дрищавого пана были столь же двусмысленны и уничижительны, чем умаслили сердца тотьмичей.

– Ловите, шуты гороховые, – воевода кинул под ноги скомороху горсть мелких кун. Приказные вытянули шеи, стараясь разглядеть, сколь расщедрился Орефа.

Один из актеров с поклонами и веселыми шутками принялся собирать из грязного снега деньги. Истома сощурил глаза, чтобы ярость сердечная не излилась из зениц. Бросил взгляд на бычью шею воеводы, овитую самоцветными каменьями в три перста.

– На чужие кучи глаз не пучи, а свою навороти, отойди да погляди! – дерзко продекламировал Истома дьякам приказной избы.

Сердечко Феодосии замерло.

Воевода взирал свысока, не меняясь в лице. Лишь глаза пожелтели.

Еще вчера воеводе донесли, что прибыли скоморохи, встали табором на Государевом лугу. И числом тех скоморохов в ватаге не менее полусотни. И есть при них медведи в цепях и притравленные на люд собаки, а также блудные девки, похожие на турчанок либо персиянок. Зело лепые!.. Один ушлый из воеводиных людей донес даже, что груди у тех девок смуглые, соски их коричные и мажутся они для сладострастья вящего пряным маслом. И так умеют те девки обвить скользкими своими черными косами, что проистицает любострастие, какого и свет не видывал… А еще разнюхали верные люди, что вроде как продают тайком скоморохи бесовскую траву табак, нарекая ее для тайны сушеным яблочным листом либо свекольной скруткой. Но не пойман – не вор! Изловить торговцев либо покупателей табака не удалось. Так что, может, и брешут люди про табак.

Дьяки испуганно отворотили рожи от воеводы, поняв намек скомороха. Но тут же вышли из положения: грохнули хохотом, указывая перстом то на кукольного пана, то на скачущего тотемского дурачка Ваньку, делая вид, что шутка относится к нему.

Воевода налился черной кровью, сжал кнут… Но вот ведь в чем сила лицедейства. «Аллегория!» – сказал бы книжный отец Логгин. И не ударишь ту аллегорию кнутом, и не отправишь на правеж, и не вздыбишь на дыбе. Произнесены словеса глумливые, но поди узнай – об воеводе али об дурачке Ваньке? Орефа Васильевич усмехнулся сквозь зубы, оглядел зрителей. Все дружно, открыв рты, взирали в сторону деревянной куклы.

– Господин Орефа Васильевич, – поклонился один из сопровождающих, – зри, какова там плясавица пляшет!..

Завидев голый пуп и насурьмленные брови плясуньи, воевода двинул коня в сторону.

А Истома опять разыграл изрядную шутку. Забаву эту знали уж по всей Московии, но до сиверских краев она еще не дошла, так что неискушенные тотьмичи приняли ее внове и всерьез. А глума была презабавная! Подбежал к Истоме подсадной человек, свой же скоморох, и завопил об украденном кошеле.

– Обокрали, люди добрые! Как есть обчистили!

– А много ли кун было в мошне? – театрально кричал Истома.

Тотьмичи дружно завистливо охнули, услыхав, какая сумма досталась неведомому татю.

– На воре шапка горит! – вдруг истошно, как на пожаре, завопил Истома.

И в тот же миг один из зрителей схватился за высокую меховую шапку на своей главе.

– Держи вора! – зашумели тотьмичи.

И быть бы несчастному с вырванным пупом, да Истома, хохоча, признался в шутке. Мужика было побили немного, но он отбоярился, мол, блоха в голову попала, видать, от дурачка Ваньки, потому и схватился за шапку.

Когда всеобщее возбуждение улеглось и малый из акробатов обошел публику с разношенным колпаком, в который полетели медные куны и сласти, началось новое представление. Над занавесом поднялись пестро намалеванные виды Иерусалима. Готовилось самое драматическое представление в репертуаре Истоминого театра: распятие Христа. Тотьмичи, с колыбели знавшие о событиях на Святой горе, тем не менее внимали как дети. Бабы зашмыгали носами, когда с деревянного Христа сорваны были холщовые одежды, а на главу воздет колючий венец. Ребра Христа были подведены коричневой краской, отчего худоба Его казалась еще более щемящей. Когда же из-под волос Его вдруг потекла кровь, толпа охнула. Все принялись креститься. Несколько человек рухнули на колени. В голос заплакал какой-то мальчонка. Феодосия раскрыла уста и вдохнула морозный воздух. В главе зашумело, перед зеницами поплыли кровавые пятна… В сердце словно веретено воткнулось, так что не могла Феодосия ни вздохнуть, ни охнуть. Она повела руками, ища опоры…

Крест с распятым Иисусом начал медленно подниматься над занавесом.

И тут Феодосия оттолкнула Марию и бросилась к балагану. Она вытянула руки в перстнях из длинных рукавов шубы и сорвала тело Господне с креста! Посыпались облупившиеся деревянные гвозди… Над пологом появились две кудлатые головы с растрепанными рыжими бородами. Кабы не видавшие виды шапки, сдвинутые на затылок, головы те можно было принять за две миски горохового киселя, в который неведомо как попала солома. Это кукольники тянули шеи, недоумевая, куда делся из их рук распятый сын Божий. Прижав Христа к груди, Феодосия развернулась к зрителям. Тотьмичи дружно выдохнули. Истома от неожиданности оторопел, но в миг опомнился и охапил Феодосию вместе с деревянным Иисусом. Голубые, словно небесный аквамарин, Феодосьины глаза оказались впряме от Истоминого лица, и он вдохнул запах заушин, пахнувших оладьями и елеем.

– Пусти, дерзостник, – обдав его теплым дыханием, произнесла Феодосия.

Истома ослабил хватку. Феодосия, пылая, вырвалась из рук скомороха и ринулась к толпе. Зрители очнулись и радостно загомонили. Забыв об Истоме, Феодосия с ликованием подняла Господа над головой, краем глаза отметив, что под повязкой Иисуса нет никакого срама, и передала его в чьи-то руки. Иисус плыл над толпой, окропляя тотьмичей кровью.

Истома удивленно и жадно глядел на Феодосию.

Переполох поднялся на торжище, как сто лет назад, когда Тотьму подпалили казанцы.

– Спасли! Спасли Христа-то с Божьей помощью! – кричали счастливые тотьмичи. – Не дали пролить святую Его кровушку!

– Феодосия Христа с креста сняла! – вопил дурачок Ванька. – Не дала мучиться! Жив Христос! Жив!

– Воскрес! – подхватила баба с рогожьей сумой. – Ужо накажет теперь кровопийц!

Воевода Орефа Васильевич повернулся в седле, исподлобья глянул на толпу.

Над ней плыл нагой Господь. И каждый норовил дотронуться до фигуры хотя бы кончиком перста, дабы почувствовать себя участником спасения.

И вдруг все замерло. Чей-то тонкий мучительный вопль пронесся над толпой. Тотьмичи принялись тянуть шеи, расступились. В круге снежного месива стоял отец Логгин. Взор его пылал. Длинные волосы, обычно закинутые за уши, выпростались. Овчинный тулуп распоясался, открыв крест на груди. Взмахнув посохом, отец Логгин вырвал из чьих-то рук деревянную фигуру… А дальше… дальше пастырь не знал, что делать! Пребывая на теологическом распутье, отец Логгин на всякий случай вознес над толпой первый попавшийся тропарь, одновременно спешно размышляя, как разрешить сей казус. С одной стороны, вырезанная из дерева фигура – то идол и переломить бы его об колено! Однако идолище сие – сиречь образ Христа и об колено его ломать, возможно, и неуместно. Эх, свериться бы с Иоанном Постником! Но не побежишь же с Господом под мышкой по сугробам в виталище на Волчановской улице, дабы отыскать в книге ответ?! Продолжая судорожно сжимать раскрашенную фигуру, отец Логгин возмущенно возопил:

– Куклу позорную сделать из мученика?! На колени!

Толпа дружно рухнула ниц с той же страстной верой в необходимость валяться в снегу, с какой только что верила в богоугодность таскания Иисуса над головами.

Удачно найденное слово «кукла», к вящей радости отца Логгина, дало толчок его розмыслам, и гневное нравоучение жарко и изящно полилось из уст святого отца. Обводя взглядом тотьмичей, отец Логгин узрел Феодосию. Ее присутствие прибавило духовной особе красноречия. Зрители услышали и разъяснение сути заповеди «не сотвори себе кумира», и яркую речь о богомерзких идолах, и жаркие молитвы, и имена святых, весьма прозорливо обличавших идолопоклонство. Разойдясь, святой отец даже прошелся по паре спин тотьмичей посохом. Отец Логгин то саркастически смеялся, то с плачем молился, боясь прервать речь, после которой неминуемо пришлось бы решать задачу: что делать с фигурой?! Неизвестно, как долго продолжалась бы сия импровизированная обедня, если б к отцу Логгину не подошел Истома и со словами «дай-кось куклу-то, святой отец, чего вцепился» не завладел инвентарем.

– Гореть тебе в огне!.. – на всякий случай сказал отец Логгин, дабы сохранить подобающий вид. Но Истома уже шел к кудлатым рыжебородым товарищам, чьи головы с разинутыми ртами все еще торчали над занавесом.

Толпа загомонила, поднялась с колен и принялась расходиться.

Феодосия стояла столбом. Растерянность ее происходила из двоения мыслей: она спасла Господа от мучительного правежа на кресте – разве сие не богоугодный подвиг?! Но спасла, оказывается, языческую куклу. А ежели бы икону? Тогда другое дело? На иконе, значит, образ Христа богоугоден, а на фигуре – богомерзок? Феодосия хотела было вопросить Марию, но та в тревоге потянула сродственницу прочь, не давая и рта раскрыть. Они пересекли торжище, свернули в узенький проулок и молча поплыли по тропе, то и дело взмахивая руками, чтоб не повалиться в сугроб. Мария сердито пыхтела. Далось же Федоське таскать глумливую куклу! А ну как теперича новина об этом событии дойдет до ушей свекрови или свекра?! И Мария принялась мыслить, что бы сказать родне, ежели происшествие вскроется. Феодосия же молчала по своим причинам: мысли путались, перескакивая с деревянного Христа, у которого не оказалось срама, на скоморошьи глумы; с пылкой речи отца Логгина на горький хмельной запах, исходивший от Истомы; с голопупой плясавицы на дерзкое объятие скомороха…

Вдруг пестрая крепкая фигура кинулась через сугроб, и на узкой тропинке, перегородив путь сродственницам, встал Истома.

– О-ох! – гаркнула Мария и схватилась за живот. – Тьфу, бес!

Впрочем, сразу убрала руку. Была она благолепно полна и дородна, да к тому же в широкой душегрее и суконной шубе на беличьем меху, так что признать в ней очадевшую жену было затруднительно, чем слабая на передок Мария и не замедлила воспользоваться.

– Чего встал? – бойко вопросила Мария Истому.

– У кого? У меня? – не полез за словом в карман скоморох, но тут же, приветливо глянув на Феодосию, широко рассмеялся, давая понять, что дерзкие словеса – лишь шутка, не имевшая намерения оскорбить почтенных жен.

Мария усмехнулась и повела разговор, который Феодосия назвала бы срамным, а книжный отец Логгин – циничным.

– Пропусти-ка! – скомандовала Мария.

– Постой, красавица, не спеши, еще будешь на плеши, – ответствовал на дерзость Истома и дал-таки «молодым княгинюшкам» дорогу, но пошел рядом.

– Уж не на твоей ли? – упирала руки в бока Мария. – Мало щей хлебал!

– Мало, – подтвердил Истома. – Аж так голоден, что не знаю, сколь и надо мне досыта. Хватит ли твоих щей моей ложке?

– Ишь ты, жадный какой до чужой миски!

– Да уж больно ложка моя велика, зачерпнет, так до дна!

При этих словах Истома откинул полу охабня, продемонстрировав висящие на чреслах нож, ложку и коровий рожок.

– Не стращай девку мудями, она и елду видала, – визгливо засмеялась Мария. – Рог-то тебе зачем? В носу ковырять?

– Мозги прочищать.

– Кому?

– А любому, кто рожок мой в уста возьмет.

– Фу, бес!

Феодосия семенила, не поднимая очей, вспыхивая то от срамных приговорок Истомы, то от блудливых словес золовки. Истома сыпал шутками Марии, но не сводил глаз с нее, Феодосии.

– И чего же ты такой голодный? Жена редко кормит? Ты, скоморох, женат? – поинтересовалась Мария.

– На что жениться, когда чужая ложится?

– И много ли таких чужих было?

– Считать не считал, а горошины в карман клал, да на сотой карман оборвался, – не раздумывая ответил Истома и действительно продемонстрировал дыру под полой охабня.

– Ха-ха-ха! – заливалась Мария.

– Ты не думай худого, молодая княгинюшка, это только глумы для вашего веселья, – опять проникновенно обратился Истома к Феодосии. – Один я на всем белом свете.

– А плясавица что же? Али отказывает такому красавцу? – ревниво допрашивала Мария.

– Да ее только ленивый не етит, – с деланной печалью произнес Истома. – А хочется любви чистой, светозарной.

– Кому же ее, светозарной, не хочется? – согласилась Мария. – И я бы не отказалась.

– Была бы охота, найдем доброхота, – тотчас с усмешкой ответил Истома.

– Уж не ты ли охотник? Всякому давать, так края заболят! – не смутясь, сыпала приговорками Мария, чем бросала в краску Феодосию, и не подозревавшую в золовке такого срамного красноречия.

Феодосьюшка уж несколько раз украдом дергала сродственницу и за полу, и за рукав. Но Мария то незаметно отмахивалась, то громко вопрошала, чего Феодосьюшке надобно, чем исключала всякое объяснение. Впрочем, тяготясь двусмысленными шутками скомороха, простодушная Феодосия и восхищалась его умением эдак ловко ответствовать – все стихами да прибаутками!

– А ты что же все молчишь, прелепая княгинюшка? – грудным вибрирующим голосом тихо спросил Истома Феодосию.

Но Мария, из ревности не желая допустить беседы между скоморохом и сродственницей, взмахнула руками, словно поскользнувшись на дороге.

– Ох, ноженьки устали, – пожаловалась она, обращаясь к скомороху.

– А ты сядь на мой да поезжай домой! – в своей привычной манере прикрывать дерзкие словеса видимостью шутливой игры споро откликнулся Истома.

– Села бы, да боюсь – обломится, – подливала масла в огонь Мария. – Али силен?

– Было бы во что, а то есть чем, – отвечал Истома Марии, но мысли его были возле Феодосии, в пазухах согретой ее телом шубы, в заушинах, пахнущих елеем и медом, в жарких лядвиях…

– У тебя, что ли? – не переставала празднословить Мария. – Да на тебя дунь да плюнь – так нежив будешь. Гляди, худой какой. Али черти на тебе воду возили, что так издрищал?

– Хороший петух никогда жирен не бывает, – молвил Истома, поглядывая на Феодосию. – А заездили меня не черти, а чертовки… Вроде тебя такие, бойкие.

– Ха-ха! – польщенно хохотала Мария.

Напустив презрительный вид, Мария расспрашивала Истому о плясуньях, и крестилась, и вздыхала, и охала, деланно ужасаясь богомерзкому сладострастью. Феодосию же странствующие актрисы искренне заинтересовали.

– Вот бы постранствовать, как они… – мечтательно произнесла Феодосия.

– В уме повредилась?! – громко осудила Мария родственницу. – По свету только блудодеи блудят.

– А Христос? – логично вопросила Феодосия. – Он ведь по свету ходил?

– Так то – Христос! – аргументированно ответила Мария и на всякий случай перекрестилась.

Жены остановились.

Истома с удивлением взглянул на них. Потом, смекнув, зорко оглядел улицу. В конце улицы виднелись богатые крепкие хоромы за высоким частоколом. «Значит, здесь Феодосия моя живет», – размыслил скоморох. И простодушным голосом спросил:

– А чего же вы остановились, молодые княгинюшки?

– Родня наша на этой улице живет, зайдем к ним повидаться, – толкнув Феодосию в бок, придумала Мария, опасавшаяся быть увиденной из окон мужниного дома.

– А сами вы где обитаете? – нарочито безразлично спросил Истома, исподтишка приглядывая за Феодосией.

Феодосьюшка бросила скорый взгляд на горницу под крышей хором и тут же отвела глаза.

«Значит, светелка под кровлей», – промыслил скоморох, невинным взглядом блуждая по сугробам.

– Живем мы в том конце Тотьмы, – заверила Мария. – За нами опосля холопы приедут и отвезут к матушке да батюшке.

– А что как я к вам в светелки заявлюсь? Медом напоите? Пирогами накормите?

– Пирогами! – заколыхалась Мария. – Как бы муж мой дубинкой тебя не накормил досыта!

– Так ты замужняя мужатица? – с напускным сожалением спросил Истома и тяжело вздохнул.

– А ты как мыслил? – горделиво ответила Мария.

– Думал, непорочная ты девица, – ломал комедию Истома и смотрел на Феодосию хмельными глазами.

Видела она его шальной взгляд и понимала, что смеется он над золовкой, и не Мария ему нужна, а она, Феодосия, и для нее он рек глумы и играл позоры.

– Разве девица лучше? – ревниво произнесла Мария. – Жена-то слаще…

– Так-то оно так… Да только с чужой женой колотиться – грех. А с девицей – без греха. Потому что жена мужу принадлежит, а девица еще ничья, а значит – чья хочешь.

Феодосия вспыхнула:

– Ты дерзостник! Мерзости речешь! Противен ты мне!

– Феодосия у нас еще девства не растлила, так серчает, – засмеялась Мария.

– А ты, значит, променяла лимонный цвет на алую плешь? – шутил Истома.

Он нарочно сыпал словесами, чтоб задержалась Феодосия еще хоть на миг возле него, скомороха… «Противен!» Ох, как любил Истома непокорных жен! Надоели ему покладистые – от страха ли, от похоти ли покладистые.

– Что ж, не скажете, где живете? – спросил Истома.

– Нет! – решительно повела рукой Мария.

– Ну, делать нечего, – вздохнул Истома. – Надо идти до своего шатра, там уж мои плясавицы, наверное, вечерять меня ждут. Прощайте, молодые княгинюшки. Жаль, не свидимся больше.

Ущипнув напоследок Марию за бок, Истома повернулся и не оглядываясь зашагал по улице, ометая снег длинным диковинным охабнем.

– Вот дурак навязался, – с едва скрытым удовольствием произнесла золовка. – Блудодей. Шагу не ступить порядочной жене! Жаль, Путилушки нет, а то бы я ему пожаловалась, так висел бы сейчас поганый скоморох с вырванным срамом!..

Феодосия рассеянно слушала и кивала, а мысли летели вослед Истоме, идущему по их улице широким и разбитным шагом любострастца, уверенного, что ему вослед жадно глядят жены. Душа Феодосии волновалась при воспоминании о бороде, вьющейся хмельными кольцами, о волосах дикого меда, о синих глазах с осколками золота, о низко надвинутой на лоб шапке, о крепких руках, о запахе тела… А разум мучился виной, что приворожил ее человек срамословный и дерзкий. И, как это часто бывает, Феодосия перенесла вину на золовку: «Истома муж добрый, это Мария его искушала, она виновата!»

– Зачем ты мерзости рекла? – нахмурившись, спросила Феодосия. – Такой стыд! Что ни слово, то… прости Господи!

– Да ты что, Феодосьюшка? – ухватила ее за рукав Мария. – Это же я нарочно! Али ты не поняла? Чтоб не думал скоморох, что мы его, лиходея, боимся. Нарочно ему грубила, чтоб худого он нам не сделал. Кто его знает, что за человек? Может, вор лихой али разбойник? Да если бы мы испуг выказали, он бы нас точно зарезал. Видала, какой у него нож за поясом? О, Господи! Лежали бы сейчас под проезжей дорогой, псов бродячих кишками кормили. Спаси и сохрани!.. Феодосьюшка, подруженька любимая, не проговорись матушке с батюшкой про скомороха, добро?

– Ладно, – согласилась Феодосия. И радостно засмеялась. – А хорошо мы сей день на торжище сходили?

– Ой, хорошо! Славную обедню отстояли… – Мария подмигнула сродственнице. – Только подлые холопы Васька с Тимошкой ту обедню испортили своим запойством. Ну, ничего, батюшка их, лиходеев, выпорет примерно!

Стояли они уже на дворе и не чувствовали мороза. И не хотелось им уходить, а хотелось снова и снова окольными незначащими словами вспоминать дерзкого скомороха.

– Нашлася пропажа у дедушки в портках! – раздался неожиданно истошный крик Василисы. – Вот они где! Вы чего стоите-то возле овина? Али умом повредились? Васька с Тимошкой где? В дом идите!

Мария сразу сделала постное лицо, схватилась одной рукой за брюхо, а другой – за поясницу и едва живым голосом заканючила:

– Ох, устали на обедне! Да через торжище еле пробрались потом – тьма-тьмущая народу толкалась, каких-то скоморохов ждали. Насилу домой добрались…

Перед лестницей Василиса подтолкнула Феодосию в спину:

– Иди скоре, отец с обеда тебя ждет, про жениха хочет объявить.

– П-п-ро какого жениха? – заикаясь спросила Феодосия.

– Про твоего, не про моего же!

Цветочный крест

Подняться наверх