Читать книгу Третье яблоко Ньютона - Елена Котова - Страница 2

Глава 1
Stairway To Heaven

Оглавление

Мэтью Дарси входил в десятку лучших уголовных адвокатов Британии, хотя ему было лишь сорок пять, что для его профессии возраст почти юный. Пресса называла его «tremendous lawyer adored by clients»[2]. Уже в детстве он решил, что родился для того, чтобы стать лучшим. В чем именно, он еще не знал, бегая в те годы по галечным берегам моря в Кенте. Впрочем, тогда он многого еще не знал. В свои сорок пять Мэтью уже был уверен, что знает все, включая и истину о том, что познание бесконечно. Он радовался жизни, почти как в детстве, считал себя достигшим всего, что хотел тогда, и даже большего. Он любил жизнь и те ее удовольствия, которые за долгие годы сам тщательно отобрал. Главным из них был, пожалуй, именно процесс познания. Без страха, но и без особого любопытства Мэтью смотрел в собственное будущее, про которое ему уже все было ясно, он знал, что он – первый среди равных. Но даже он не представлял, что судьба уготовила ему стать первым среди лучших.

Мэтью родился на изломе времен, почти столь же эпохальном, как падение Римской или Британской империй, но гораздо меньше расцвеченном историками. Излом почти до основания разрушил прежний западный мир иллюзией всеобщей любви и братства, романтикой преодоления насилия и войн, отрицанием лживой и продажной красоты послевоенной американской культуры кока-колы и Голливуда. Замыслить и замутить такое была способна только Англия. Лишь там могла родиться изощренная идея использовать американскую войну во Вьетнаме для подрыва всех устоев.

Англия подожгла мир и воспаленные умы всех имевшихся в этом мире нищих, отрицающих все то, чего у них самих быть не могло, – собственность, богатство, корни, брак. А для пущей веры в святость затеянного пожара – в лучших и умом непостижимых британских традициях – не пожалела для его растопки своей собственной аристократии. Послала на костер всех своих обветшавших лордов и титулованных особ с их нетопленными, непригодными для жизни, каждый век перестраиваемыми все более безобразно замками и бескрайними поместьями, пригодными только для праздных конных охот на красивых несъедобных лис. Доказав миру, что она первая отряхнула прах старого мира со своих ног, Англия свергла американских идолов Мэрилин Монро и Кэри Гранта с их продажной красотой и утвердила на освободившихся пьедесталах идолов собственных, подарив миру Beatles и Led Zeppelin, а в придачу к ним – правда это выяснилось много позже – еще и мальчика Мэтью Дарси, родившегося в то бурное время в Кенте, в доме на берегу моря.

Мэтью не знал, что он дитя революции, и ходил себе в хорошую, бесплатную городскую школу Dane Grammar Court School. Школа славилась изучением языков и в этом смысле была нетипичной для нации, заставившей весь мир говорить на своем языке и сделавшей из этого предмет национальной гордости. Постигая языки, впоследствии все, кроме французского, забытые за ненадобностью, Мэтью Дарси постигал культуру людей, говоривших на них. Постигал он ее так же естественно, как собственный язык, как привычную для всех жителей Кента красоту моря, как родной, снисходительно-терпимый к остальному миру английский снобизм. Больше всего Мэтью любил читать, смотреть на море и драться.

Дом родителей был хоть и большой, но очень тесный, потому что отец Мэтью был коллекционер всего. Отец собирал трубки, тросточки, колоды карт, театральные билеты, монеты, бинокли, перочинные ножички, чернильницы, дверные щеколды и ручки, фигурки сов и будильники. Как-то даже замахнулся было на корзинки для зонтиков, но мама это пресекла, потому что в доме уже было не повернуться. Мама была удивительная. Сначала Мэтью ее просто любил, а когда подрос и в нежном возрасте стал зачитываться французскими романами, то видел маму во всех их героинях. Иногда она напоминала ему мадам Бовари, и тогда сердце Мэтью сжималось страхом утраты ее точеной красоты, которая не может принадлежать лишь ему одному. А порой мама была похожа на бабушку героя книги про Свана, потому что тоже никогда не покупала «ничего такого, из чего нельзя было бы извлечь пищи для ума, особенно такой пищи, которую нам доставляет что-либо прекрасное, учащее нас находить наслаждение не в достижении житейского благополучия и не в утолении тщеславия, а в чем-то другом»[3].

Мэтью не был книжным мальчиком, хоть и много читал. От мамы с ее поэзией и от отца с его безумной страстью коллекционировать все подряд и читать сыну лекции об истории каждого предмета его спасало собственное страшное любопытство и неудержимая любовь к дракам. Не ограничивая себя банальными экспедициями на чердак, он залезал на деревья, на клифы, где было столько непознанного. Оттуда открывались все новые морские пейзажи, скрытые откосы, уходящие вверх, в небо, крутые каменные стены, с едва заметными уступчиками-ступеньками, сделанными природой только для него, Мэтью. Он постоянно падал с клифов, разбивая коленки, локти и лицо до крови. Один раз прошел по крыше собственного дома и упал с конька, сломав руку. Он дрался в школе почти каждый день, потому что знал: он, может, и не самый сильный, но точно самый бесстрашный, умный и коварный и должен каждый день одерживать победы. Мама только плакала и бинтовала раны, заклеивала нос, возила к врачам накладывать швы на подбородок... Когда раны воина приковывали Мэтью к постели, он запоем читал все подряд.

Воспитание чувств отрочества также естественным образом дополнилось первой любовью, как у всех, жгучей и воспаленной, как у всех, совершенно несчастной. Чтение Флобера в тот период его жизни превратило девочку с соседней улицы, которая и старше-то его была на каких-то три года, в мадам Арму, с восхитительно смуглой кожей, чарующим станом и пальцами, просвечивающими на солнце[4]. Когда любовь отболела и отвалилась, как зажившая корка на коленке, Мэтью все еще думал о ней, пока не понял, что сам Флобер ему уже все объяснил: «Стремление обладать ею исчезало перед желанием более глубоким, перед мучительным любопытством, которому не было предела»[5].

Кроме любопытства, Мэтью воспитывало бесстрашие в расширении границ дозволенного и страсть к ежедневным победам, которые он был готов оплачивать кровью и которые укрепляли его дух и душу. Что дух и душа – не одно и то же, он смутно догадывался уже тогда. Мэтью воспитывала красота моря, отраженная в картинах Тернера, и он рано понял, что их красота безлика, ибо нельзя на мертвом полотне отразить самое главное – завораживающую бесконечность ежеминутных перемен. Это воспитание отрочества переплавилось к концу школы в удивившее его родителей твердое намерение стать юристом. Отец со свойственным ему высокомерием коллекционера, познавшего истину, оскорбил Мэтью предположением, что тот просто начитался детективных романов. Мэтью не стал объяснять отцу, что дело не в этом, а в любопытстве и жажде побед. Профессия криминального адвоката манила постоянными битвами, победами и эстетикой процесса познания, холодного и эмоционально отстраненного от познаваемого объекта. Та же игра ума, что и в математике, только вместо цифр – людские судьбы. Именно людские судьбы должны стоять на кону, тогда игра не сможет наскучить. Поэтому проторенная и сытная жизненная дорога защитника буржуазной собственности, набивающего карманы крошками чужого богатства, которые как с печенья «Мадлен» падают с клиентских арбитражей, со скандальных слияний и поглощений и других прозаических замыслов, интереса не представляла. Он будет адвокатом уголовным, защищающим только тех, кто обвиняется в финансовых преступлениях. Мир грабителей и бытовых убийц ему не интересен. Совсем иное – поступки талантливых людей, которые добились многого именно потому, что имели ум и бесстрашие постоянно раздвигать границы, в том числе и за пределы, дозволенные консервативными нормами права... Понять таких людей и найти, как защитить их право на незаурядность – в этом была романтика революционера, воина. В чем их пороки, никто не знает – «тот, кто находит их, привнес их сам»[6].

Перед отъездом в Уэльс, в университет, он попытался объяснить это маме. Та в замешательстве сказала, что боится за психику сына. Мэтью за собственную психику не боялся, но он уже научился не отвергать, а использовать мнения людей. Он подумал, что мама, сама того не зная, совсем по-новому объяснила ему его собственную первую любовь. Та девочка с соседней улицы поранила и чуть не погубила душу Мэтью своей магической, романтической силой, потому что эта романтика втягивала его в чужую интенсивную жизнь, которая сводила с ума. А ему просто не нужны чужие интенсивные миры. Они требуют сил, внимания, мешают воспитанию чувств и развитию разума, отвлекают от созидания собственного мира, по отношению к которому вселенная является лишь колонией, поставляющей руду и топливо для его пути по жизни, вверх по бесконечной лестнице познания и побед.

Так в его жизни появилась Мэгги, которая училась с ним в Уэльсе на биологическом факультете. Мэгги готовилась стать агрономом, изучала растения, распоряжалась их жизнью, высаживая по весне рассаду во дворе домика, где снимала квартиру, занималась дизайном соседских садов. На изучение рода человеческого Мэгги не посягала, ей было достаточно знания людей, данного от природы, и того, что ей рассказывал о них Мэтью. Мэтью и Мэгги были счастливы. Мэгги заземляла его, делала более устойчивым и освобождала от обременительного желания искать и познавать других женщин. Они бегали на галерку в театры, вместе искали записи редких исполнений своих любимых оперных арий. Мэгги учила Мэтью играть по пальцам на рояле. Она любила Мэтью еще более страстной любовью, чем растения, но не вторгалась в его внутренний мир. Она просто обожала его, как мужчины обожают то, что невозможно анализировать. Легко, без мучительных разговоров о непонятном, почти как мужчина, Мэгги мирилась с его капризами, со случавшимися переменами настроений, с эгоизмом, приобретавшим с каждым годом все большую утонченность.

– Мэтью, darling, я все думаю и думаю... – даже после двух лет их совместной жизни они с Мэгги с удовольствием предавались послеобеденной, долгой и жаркой любви, от которой они сейчас приходили в себя, лежа воскресным днем на просторной кровати в пропеченной летним солнцем спальне. Из соседней комнаты доносилась музыка. «Hey Jude, don’t be afraid, you were made to go out and get her...»[7]. – Ты конечно же должен ехать летом в Лондон. Я вижу тебя через пять лет в шикарном офисе на Чансери лэйн[8]. А что мне делать в Лондоне, ума не приложу.

– Ну, ты можешь преподавать, например.

– Могу. Но там же нет природы... Где мне найти поля, грядки. Глупо так говорить, наверное. Но ведь растения, Мэтью, не менее интересны, чем люди. Это как музыка. Дуракам кажется, что я просто фермер. Может, так оно и есть. Фермер, который ходит по полям, пачкает руки в навозе, выращивает эти стебельки, делая это с каждым годом все лучше. Но ведь ты же не можешь быть сельским адвокатом. А я не могу жить в Лондоне. Я думаю об этом постоянно, схожу с ума от этих мыслей и не нахожу решения.

– Оно придет... Смотри, солнце садится за окном. А мы такие старые, два консерватора, все слушаем Beatles... Тебе нравится диско?

– Не-а. Мне нравится итальянская опера.

– И «Лунная соната», да? Сомнамбулически и старомодно. Мне тоже. Вот я и говорю, что-то мы отстаем от жизни. Пойду, поменяю кассету.

– Поставь Led Zeppelin. Я думаю, это станет как Моцарт лет через двадцать. Лучшая песня английского рока.

– There’s a lady who’s sure, All that glitters is gold. And she’s buying a stairway to heaven... А ты сама золото, ты будешь ходить по полям и выращивать растения... Я хочу тебя, иди ко мне...

– Погоди, погоди. Ты тоже не будешь покупать золотую лестницу в небо, а сделаешь ее сам... Только я все-таки не понимаю, как мы будем дальше вместе жить, и это меня мучает.

– Не мучайся, Мэгги, мы всегда будем вместе. Все это условности. Их придумали люди, у которых нет intellectual wit, им нужно ежедневно есть за одним столом и держать зубные щетки в одном стаканчике, чтобы значить что-то друг для друга. У нас все будет по-другому. Иди ко мне...

У них с Мэгги было много друзей. Мэтью повзрослел в университете, перестал быть драчуном и задирой, стал чутким и понимающим. Чтобы познать человека, надо уметь расположить его к себе, чтобы он доверился и повернулся к тебе своей лучшей стороной. Это требует подлинного, не напускного интереса к человеку и порой участия в его жизни. Когда Мэтью Дарси это понял, друзья стали поверять ему свои любовные истории и размышления о будущей жизни. Мэтью уехал в Лондон. Мэгги осталась в Кардиффе и часто приезжала к нему в гости. Он поселился в восточной части Лондона. Там было дешево и близко до работы. Его первый подзащитный всю жизнь жил на две страны, в Англии и в США, а налоги платил творчески... В общем, Мэтью все так примерно и представлял себе, когда размышлял в Кенте о будущей карьере.

Два его друга по университету тоже обосновались в Лондоне. Один стал инженером в концерне Rio Tinto и работал в конструкторском бюро в Вестминстере, в штаб-квартире этого алюминиевого гиганта, другой, как водится, управлял какими-то хеджфондами на Баркли-сквер. Оба на удивление рано женились. Когда Мэгги приезжала в Лондон, их большая и веселая стайка ходила в Сохо, сидела по ночам в пабах. Они с Мэгги покупали билеты на галерки лондонских театров.

Через пару лет Мэтью пришлось уехать в Нью-Йорк, в американский офис компании, где он работал. Он жил в крошечной квартирке на Лексингтон-авеню, окна его спальни упирались в стену соседнего дома. Ему было на это наплевать, он работал сутками. Мэтью не назвал бы себя трудоголиком, но в ту пору он считал, что обязан выиграть каждое дело, за которое брался. Хоть он и падал иногда от усталости, но справедливо считал себя избранным, поскольку был волен заниматься тем, что ему нравилось, при этом не он платил деньги за удовольствие, а ему. Для него стало привычным и отрадным состояние сибарита, который трудится лишь для остроты ощущений победы, для того, чтобы, выйдя ранним субботним вечером на прогулку в Central Park, острее ощутить запахи, прийти в изумление от вида желто-красно-коричневого ковра осенних листьев на все еще зеленой траве. Архитектура Нью-Йорка, коллекции Метрополитен-музея и Музея современного искусства, МoМА, заменяли ему секс, который был главной отрадой лишь на очень коротком отрезке жизни, там, в Уэльсе, с Мэгги.

Поздней осенью, когда в Англии поля и растения уже готовились ко сну, Мэгги приехала провести с ним отпуск. Он поразился, насколько, оказывается, забыл ее, и тому, что она столь отлична от американских девушек, ежедневно гомонивших вокруг него на улицах, в магазинах, в ресторанах. Английские девушки казались по сравнению с ними неухоженными, угловатыми и старомодными, но он все равно любил Мэгги. У Мэтью наклюнулся было роман с одной нью-йоркской юристкой, но она оттолкнула его своими целеустремленными глазами, американской агрессивной экспрессией и ироничной самоуверенностью, прикрывающей нью-йоркские комплексы. Ему нравилось в американках то, что они до сорока не заводят семью, но не нравились причины, по которым они это делают. Ему нравилось, что они не хотят детей, но не нравилось, что они ищут мужчину, который будет считаться с их карьерой. Мэгги была несравненно лучше. В том, что ей не нужны дети, ее убедила жизнь с Мэтью, а ее карьера не требовала от него жертв. Она была естественна как поля, с которых она приезжала, как музыка «Лунной сонаты». Они лежали в его каморке на Лексингтон-авеню и слушали Revolution Джона Леннона. Был конец восьмидесятых. Нью-Йорк восторгался Вуди Алленом, а им обоим не нравились его фильмы, кишащие невротиками, сошедшими с ума в этом сошедшем с ума городе, занятыми копанием в собственных невоспитанных чувствах и распущенной психике и считающими это занятие значительным и духовным. Причем они даже не имеют мужества делать это в одиночестве, а навязывают каждому свою вывернутую наизнанку душу. Нет в этом эстетики, только безумный Нью-Йорк мог породить такое явление и вырастить его практически в общественную силу. Благополучие без корней и без многовековой культуры. Люди носятся с собой в бешеном ритме города по расплавленному от жары асфальту, не посадив ни одного дерева, не взрастив многолетним трудом ни одного сада. Нация, убившая Джона Леннона и считающая, что это тоже сойдет ей с рук...

Душа и дух, кстати, действительно не одно и то же.

Потом было еще несколько лет в Лондоне. Оба женившихся друга внезапно и тоже почти одновременно обзавелись первенцами. Тогда Мэтью и Мэгги в первый раз стали крестными родителями. Мэтью восхищался своими друзьями, их отвагой неофитов. Еще не познали себя, а уже решились нести ответственность за жизнь нового человека. Сам Мэтью к этому был совершенно не готов. Ему вполне хватало тепла семейных очагов друзей. Он любил их искренне и всегда приходил к ним с подарками. Он погружался в их проблемы, щедро дарил им сочувствие и участие, взамен познавая их миры, греясь у их очагов. Уходя и закрывая за собой дверь чужой жизни, он с удовольствием возвращался к самодостаточному одиночеству, к книгам, работе, картинам и музыке.

Мэгги тем временем переехала из Уэльса в Шропшир и стала работать ландшафтным дизайнером. Мэтью считал, что в мире нет более скучного и депрессивного места, чем Шропшир, и не понимал, как можно там жить, но ему-то там жить было и не надо. Для Мэгги же продажа ее ландшафтного и садоводческого таланта в сельской Англии была делом благодарным. Она ездила по окрестностям, радовалась, что каждый десятый дом окружен ее живой изгородью, а каждый третий живописный паб у дороги украшен ее цветами. Когда Мэгги приезжала в Лондон, то первым делом отправлялась делать маникюр. Потом они с Мэтью обязательно шли в музей и в хороший ресторан. Часто она и приезжала именно тогда, когда в Лондоне открывалась очередная выставка. Или выходил какой-то новый сумасшедший спектакль.

Умение Мэтью сопереживать людям было неподдельным, а шло ли оно от ума или от сердца – какая разница. Понимание боли другого, мук его сомнений – естественная часть процесса познания. Просто самому Мэтью при этом не было больно или мучительно, на все внешнее по отношению к нему, кроме, разумеется, искусства, он смотрел с эмоциональной отстраненностью. Он не считал это недостатком, изъяном души, он просто занимался воспитанием чувств. Sentimental education вовсе не требует наличия дамы бальзаковского возраста, как упрощенно понимают многие эстета Флобера. Человек воспитывает свои чувства сам. Воспитание требует не только строгости, но и любви. Мэтью воспитывал свои чувства с любовью. Если бы он сам переживал то, что переживают его друзья и – уж тем более – его подзащитные, он бы давно сошел с ума или превратился бы в невротика. От актера ведь не требуют подлинных страданий на сцене. В его же, Мэтью, профессии чувства не менее необходимы. Понять подзащитного без сопереживания невозможно. А какую радость приносит совместное творчество, когда ты и клиент мыслите в унисон и один поддерживает вдохновение другого, и в результате рождается произведение искусства – блестящая линия защиты! Более сильные чувства способно породить только искусство. Бродя с Мэгги в обнимку по галереям и сидя с ней на премьерах, Мэтью питал свои чувства самой лучшей пищей.

Дело о нефтетанкере с двойным дном сделало его знаменитым. Долгие годы его подзащитный, нефтяной трейдер, покупал нефть, в основном в Ливии и Венесуэле. Ее заливали в танкеры и везли в Британию или в США. Эми, очаровательная дочь трейдера, конечно же, как все уважающие себя девушки, могла жить только в Нью-Йорке, где она окончила престижный художественный колледж Marymount. Эми терпеть не могла отца, который бросил мать много лет назад, но с удовольствием тратила его деньги, не отказывая себе ни в чем. Отец крутился, содержа две семьи, а танкеры исправно сновали по Атлантическому океану, пока не выяснилось, что ФБР уже скопило многотомное дело. В деле было все: подложные накладные, по которым происходили погрузки по одним объемам и отгрузки по другим, цифры ежегодно застревавших в дне танкеров баррелей, которые продавались налево. Покупатели давали показания и приносили записи бесед. За два года тайного следствия сотрудники отца семейства подписали уйму контрактов с переодетыми полицейскими с вшитыми в лацканы микрофонами и проводами, протянутыми под рубашками. Как говорится, you name it, we have it[9]. Дочь Эми валялась в рыданиях от внезапно вспыхнувшей любви к папе, за которую она принимала страх остаться без его денег.

Работая над папиным кейсом, Мэтью впервые столкнулся с ФБР. На стороне обвинения против него играл Ричард Шуберт, такая же восходящая звезда, как он сам. Они были примерно одного возраста, оба черноволосые, разве что Мэтью ростом чуть повыше, зато Шуберт более коренастый. У обоих за внешней бесстрастностью шла напряженная внутренняя работа мысли, но у Шуберта еще и отчетливо проглядывала страсть, огни которой бушевали в глазах. Он был настолько intense, что он заполнял собой все пространство. Он подавлял измученного папу, которому уже наставил в жизни столько ловушек, что тот только склонял голову под очередным ударом судьбы, когда Шуберт с дьявольской ухмылкой вежливо предъявлял новую улику. Мэтью смотрел на Шуберта своими серо-голубыми глазами с длинными девичьими ресницами и видел, как Шуберт рисует себе картину схватки в суде. Это только на первый взгляд на лице Шуберта ничего нельзя было прочесть. Огонь страсти в его глазах выдавал уверенность в том, что он бестрепетно положит на обе лопатки и папу, и, главное, папиного английского адвоката с его эстетской отстраненностью и английским снобизмом безразличия к справедливости. Это безразличие к справедливости больше всего-то и возмущало Шуберта, который сражался за правду от имени народа, people. People against papa! За что сражался его английский противник с водянистыми серыми глазами, Шуберту было не понятно, он знал точно лишь одно: без страсти творчество защиты невозможно. И это-то было главным в их схватке с Мэтью.

Мэтью спокойно наблюдал за Шубертом и ждал того момента, когда страсть затмит ему разум, а уверенность в победе усыпит бдительность. Почти два года они с напарником – адвокатом из Нью-Йорка потихоньку разводили руками облака, висящие над папой. Шаг за шагом выяснялось, что папиных собственных подписей на контрактах было раз, два и обчелся и подлинность этих контрактов была очень и очень спорная. Дно в танкере он сам не двигал, это делали специально нанятые люди, причем нанимал и контролировал этих людей не он, а управляющие, которые в компании постоянно менялись, и найти их было практически невозможно. Накладных папа вообще в глаза никогда не видел, а что касается того, что было в налоговой отчетности, – да, обнаружилось много ошибок, но папа же недаром год назад с треском выгнал бухгалтера без выходного пособия...

Победа собственного холодного ума над страстью Шуберта принесла Мэтью Дарси славу, к которой он отнесся спокойно. «All it takes, is to outsmart the policeman, and it is not that bloody difficult[10], – Мэтью вспоминал бешенство в глазах Шуберта, когда в зале суда зачитывали оправдательный приговор папе. – Все так и должно было быть».

На этом нефтяном деле, или, как принято говорить, кейсе, он создал тогда свой собственный первый прецедент в Палате лордов[11] и вошел в Top-10 криминальных защитников Британии по финансовым преступлениям. За годы его слава лишь приобретала все более отточенные грани. Самой сильной стороной адвоката Мэтью Дарси, как считали все, было его умение не доводить дело до суда. Он разваливал его по дороге, цепляясь ко всем процессуальным основаниям, доказывая неотносимость к делу улик, собранных обвинением. Он заматывал в переписке следователей, которые совершали ошибки и клали на бумагу глупости, отвечая на вежливо-коварные письма адвоката Дарси, и тот через много ходов ломал построения следствия. Мэтью порхал без интеллектуального надрыва над полями всех известных уголовных дел, связанных со взятками, мошенничеством и отмыванием денег, помнил их обстоятельства и особенности правоприменения. Он дружил со всеми барристерами, знал, кого из них выбрать себе в партнеры в зависимости от особенностей очередного кейса. Был членом всех лучших обществ и коллегий, относился к их выбору придирчиво, а осчастливив своим участием очередной профсоюз, появлялся на его заседаниях крайне редко, но всегда оставлял приятное, надолго запоминающееся впечатление.

Мэгги не то чтобы уходила с годами на второй план, просто ее пространство в его мире с каждым годом чуточку съеживалось, совсем неощутимо, что не приносило им обоим не только боли, но, пожалуй, даже и неудобств. Теперь она работала в Саффолке региональным биоконтролером, отвечая за урожай картофеля для чипсов «Макдоналдса». Головной офис «Макдоналдса» был в Лондоне, на Финчли-роуд, что и послужило главным фактором ее решения о смене работы. Мэгги сражалась за свою жизнь рядом с Мэтью.

По случайному совпадению именно в этот период Мэтью купил очаровательный домик в Сассексе – такой, о каком всегда мечтал. Домик был крохотный, Мэтью, не надрываясь, перестроил его, расширив гостиную так, чтобы сделать более выразительным главное очарование комнаты – старинный огромный камин. Они с Мэгги наслаждались домом, Мэтью любил, выспавшись в воскресенье, выйти на крыльцо, сесть в кресло и просто дышать воздухом, наслаждаться тишиной, смотреть на кроны деревьев, за которыми угадывалось море. Мэгги разбила вокруг дома новый сад, копалась в нем целыми днями, иногда привозя рассаду из своего Саффолка. Мэтью любовался Мэгги, сидя в кресле на крыльце, восхищался ею: на жаре, под солнцем, она часами ковырялась в грядках. Однажды, вся взмокнув от работы, Мэгги подняла на него голову:

– А ты не хочешь мне помочь?

– Не хочу.

– Почему?

– Не хочу, чтобы это стало моей обязанностью. Боюсь, что тогда я смогу сначала разлюбить этот дом, а потом тебя.

И дом, и сад Мэтью доставляли Мэгги огромную радость, только она никак не могла понять, где ей все-таки жить. Она разрывалась между Саффолком и Лондоном, а в Лондоне – между квартирой Мэтью в Сазерк, на правом берегу Темзы, и Сассексом, куда Мэтью все чаще норовил удрать еще в четверг, чтобы работать там в пятницу. Он любил, когда Мэгги ездила с ним, но не расстраивался, если она говорила «нет», потому что понимал: ей тоже надо иметь хоть какое-то время на себя, на этот маникюр, в конце концов. Мэгги уставала, выяснилось, что у нее тоже есть нервы, которые от природы ей, истинной сельской девушке, казалось, были несвойственны. С женскими нервами Мэтью тогда сам столкнулся впервые, хотя не раз глубоко сопереживал своим друзьям, которые с ними сталкивались уже изрядное количество лет. Этим новым опытом Мэтью оказался неприятно поражен. Он как-то даже перестал принуждать Мэгги сопровождать его в Сассекс. Он оберегал Мэгги, не требовал от нее сопереживания и участия в его жизни.

Именно в это время пришел его звездный час: он добился оправдательного приговора в отношении двух своих подзащитных, которые в ходе следствия уже признали свою вину. Он же доказал, что преследовавшая их налоговая служба превысила свои полномочия в ходе предварительного дознания. Дело было настолько необычным, что снова потребовало похода по ступенькам судов до Палаты лордов, где он создал прецедент, который в кругах адвокатов и лордов-законников получил название «прецедент Дарси».

Неделю его имя не сходило с передовиц газет, журналисты ломились за интервью. Мэтью так устал, что предоставил собственную славу жить своей жизнью, а сам, схватив в охапку Мэгги, улетел на неделю на Мальдивы заниматься еще одним любимым делом – подводным плаванием, познанием обитателей морского дна и их мира. Мэгги блаженствовала под тентом из бамбука их пятизвездочного островка-отеля «Хилтон». Мэтью вылезал на сушу, стаскивал акваланг и, продрогший до синевы, растягивался на горячем шезлонге. Он так уставал, что не мог толком и разговаривать с Мэгги. Даже классическая музыка казалась ему чересчур интенсивной. Снова, как в юности, они погрузились в мир Beatles, Led Zeppelin, Rolling Stones, Pink Floyd... Великая английская музыка...

There’s a feeling I get when I look to the west

And my spirit is crying for leaving

In my thoughts I have seen rings of smoke through the trees

And the voices of those who stand looking

Ooh, it makes me wonder...[12]


Мэтью думал о том, сколь обманчивы бывают мысли. «Sometimes all of our thoughts are misleading...» Все прошедшие шестнадцать лет он знал, что, хоть и идет по своей лестнице совсем один, потому что толпой по ней не ходят, но Мэгги где-то рядом, то ли сбоку, то ли снизу, парит себе в воздухе. Видя себя в мыслях уходящим за горизонт, он ощущал где-то неподалеку и ее присутствие. И вдруг тут, на Мальдивах, под солнцем, с трудом заставив свой мозг перестать работать и пустив мысли в свободное плавание по океану, он вдруг увидел, что Мэгги рядом нет. То ли воздух стал для нее слишком разреженным и ей нечем стало дышать, то ли ее поля слишком отдалились от его неба, то ли еще что...

Мэгги лежала на соседнем шезлонге, слушала музыку, чувствовала его мысли, как всегда. Она так сильно любила его все эти годы, что, в сущности, никогда не думала о себе самой, она растила жизнь Мэтью, как сад, все эти годы, теперь сад вырос, расцвел, тянулся к солнцу и небу. Ей было уже давно неуютно в этом разросшемся саду, но на Мальдивах она увидела, что ее неуют стал понятен и Мэтью. Ей некого было винить в этом, кроме самой себя. Через неделю они вернулись в Лондон.

– Я так запустила работу, Мэтью, просто страшно, что я там увижу, одни сорняки. Наверное, я не смогу приехать в Лондон в конце недели, хочу за выходные все подогнать. Тем более мы так хорошо сейчас отдохнули.

– Да? Конечно, делай, как тебе лучше.

– Боюсь, что и за две недели не сумею вырваться. Ты сам, наверное, тоже не сможешь приехать в Саффолк?

– Увы, мне тоже надо нагонять. Приезжай хоть к концу месяца на выходные в Сассекс. Хотя это еще так далеко, что трудно загадывать.

– Вот именно. Ты и сам-то еще своих планов толком не знаешь.

Мэгги приехала только через месяц, когда Мэтью случайно решил не ехать в Сассекс на уик-энд. Он был рад Мэгги, но усталость брала свое, и большую часть выходных он просто проспал. Мэгги сказала, что больше не может разрываться между Финчли-роуд и полями. Мэтью искренне старался найти приемлемое для обоих решение. Но Мэгги все же не выдержала, дала волю своим разгулявшимся нервам и назвала его манипулятором. Он не обиделся на нее, как не обижался на клиентов, когда те под горячую руку говорили глупости. Мэгги уехала к своим полям, приехала к нему на выходные еще через полтора месяца, а потом, уехав, больше уже не возвращалась.

С год Мэтью жил один, открывая в этом ранее не ведомые ему прелести. Он часто думал о Мэгги, о том, как ей живется без него. Мэгги правильно сделала, что ушла. Они просто выросли из их отношений, как вырастают из одежды. Это сравнение было банально, но оно не делалось от этого менее правдивым. Мэтью работал, возвращался поздно вечером, а по уик-эндам ездил в Сассекс читать и сидеть перед камином с шампанским. Была зима, самое лучшее время для сидения вечерами перед камином. Он как раз в это время увлекся историей костюма. Это не столь экспрессивно, как живопись, но невероятно декоративно, так много позволяет понять о людях, о том, какими они видят себя, хотят казаться другим. Через какое-то время в его жизни незаметно возникла Грейс. Постепенно Мэтью забросил свою квартирку в Сазэрке и почти перебрался в дом к Грейс. Перебираться было легко: Мэтью всегда щеголял перед своими друзьями тем, что тратит на одежду фунтов эдак пять в месяц. Он годами ходил в одних и тех же костюмах, его униформой для уик-эндов были самые дешевые джинсы, три спортивных фуфайки и два кашемировых свитера – потолще и потоньше, а спортивные ботинки на толстой подошве прекрасно подходили и к зиме, и к лету. Книги же и пластинки он перетаскивать к Грейс и не собирался, это был его заповедный мир. Да и квартира Грейс в старом георгианском особняке в переулке Кэмдена ему нравилась. Он любил выйти из дома на тихую, старинную улочку, свернуть за угол и тут же оказаться оглушенным визгами, раскатами рока и мотоциклов, запахами мангалов и тайпанов, китчевыми красками этого дикого молодежного района. Лабиринты уличных рынков Кэмдена ошарашивали изобретательностью по производству всякого копеечного, никому не продаваемого дерьма: всех этих фенечек, пирсингов, ремней с заклепками, уродливых байкерских ботинок, париков с лиловыми волосами, раскрашенных рваных маек и паленых дисков. Из Кэмдена было удобно ездить по Северной ветке до работы, но Мэтью не выносил метро. По утрам он вызывал машину по телефону или, в крайнем случае, ловил кэб на улице, пока торговцы дребеденью еще спали.

Грейс после развода с мужем жила с двумя детьми, шести и девяти лет. Наличие детей придавало жизни семейный оттенок – это было уже нечто большее, чем игра со своими крестными детьми, которых у Мэтью уже набралось несметное множество: все его друзья ожидали, что именно он, самый умный, самый тонко сопереживающий друг, должен стать крестным отцом очередного чада. Дети Грейс на неделе жили у отца, потому что Грейс работала и именно она была кормильцем своей бывшей семьи. Мэтью немного сожалел, что не может привозить Грейс с детьми в Сассекс на выходные, дом был для этого слишком мал. Грейс приняла такое положение вещей как condicio sine qua non. Обоих устраивало, что ни одному из них больше не надо ходить в одиночестве на шекспировские премьеры. Они вместе наслаждались открытиями Мэтью Боурна, поставившего балет «Дориан Грей», где столь точно, как это возможно только в балете, передавался духовный мир мужских сердец, любящих друг друга. Когда же Мэтью Боурн поставил «Лебединое озеро», где лебедей танцевали мужчины – не в пачках, конечно, а в хищных белых перьях и с острыми черными блестящими клювами из прядей волос на выбритых головах, – это стало событием в театральной жизни Лондона и в новой жизни Мэтью и Грейс.

По выходным в Сассексе Мэтью смотрел на сад, иногда вспоминал Мэгги, думал о Грейс. К середине жизни мир наконец превратился во вполне стройную систему, потому что Мэтью его создавал таковым. Он читал книги по истории искусства, архитектуры, костюма, отдыхая от расхожих тем, которые в другое время он с готовностью горячо обсуждал с друзьями, например, от политики.

Мэтью считал себя почти диссидентом, голосуя за лейбористов, но не мог серьезно относиться к политике и вполуха слушал, как друзья заходились в спорах о налогах, о справедливой и несправедливой социальной защите. Все эти бюджеты, изменения кабинета, вся описываемая в газетах и обсуждаемая людьми реальность – лишь убогое воплощение идей. Убогое потому, что идея преломляется и искажается беспощадной борьбой интересов людей, в которой нет правил, а есть только выигравшие и проигравшие. Люди меняются ролями, формируют непрочные союзы и вечно воюющие лагеря. Мэтью голосовал не за политику, а за мировоззрение. Он голосовал за Labour Party, а не за Tory не потому, что чего-то ожидал от них, а потому что их идея, хоть и давно ими самими забытая, была ему симпатична. Все-таки он прочно укоренился в том времени, когда срывались оковы, провозглашались лозунги всеобщей любви и братства, хоть он и не застал его в самую горячую пору, а проникся его идеалами, слушая Led Zeppеlin и глядя в Нью-Йорке на здание «Дакота» на западной стороне Central Park, под аркой которого Джон Леннон прошел свои последние в жизни пять шагов.

В одиночестве Сассекса он отрешался от несовершенного мира и погружался в искусство, самую близкую чистому разуму сферу. Искусство – это единственный инструмент, с помощью которого разум управляет миром.

Мэтью не думал, многого он достиг в жизни или нет. Не потому, что у него не было амбиций, а потому что он не сравнивал себя с другими. Придумать и сложить картину, убедить всех, что именно она верно отражает мир – вечная задача концептуалиста. Раздвигать границы реальности – органичный способ существования поистине мыслящего человека. Твой подзащитный превращается в преступника, лишь если тебе не удалось убедить других, что преодоление границ было его естественным выбором, продиктованным в конечном счете интересами общества, членом которого он является. Для того чтобы убедить в этом другого, надо, чтобы тот, другой, тоже имел мозги. Мэтью любил умных следователей и не любил глупых, которые от глупости только разводят суету – результат от этого не изменится, но путь удлинится, «when people are a bit thick, you have to run some extra miles»[13]. А суд присяжных вызывал у него отвращение как институт в целом. Самое нелепое, что могла породить демократия, мутируя из благородной утопической идеи в несуразную, скрипящую машину, неуклюже продвигающуюся по миру. Есть обвинение и есть защита, каждый строит свою картину в состязательном процессе. Дуэль этих изощренных профессионалов может длиться месяцами, чаще годами, картины становятся все более многоплановыми, заполняются новыми фигурами. И вот вердикт дуэли этих творцов выносится двенадцатью случайно собранными слесарями, водителями автобусов и домохозяйками. Как можно было допустить такое попрание здравого смысла?!

Приятные, праздные мысли роскоши отдыха в Сассексе... Процесс познания бесконечен, а жизнь создана для того, чтобы управлять и наслаждаться тем новым, что она вечно подбрасывает.

Третье яблоко Ньютона

Подняться наверх