Читать книгу Солдат и Царь. Два тома в одной книге - Елена Крюкова - Страница 6
КНИГА ПЕРВАЯ
Глава третья
Оглавление«От вокзала, навстречу мне, промчался бешеный автомобиль и в нем, среди кучи товарищей, совершенно бешеный студент с винтовкой в руках: весь полет, расширенные глаза дико воззрились вперед, худ смертельно, черты лица до неправдоподобности тонки, остры, за плечами треплются концы красного башлыка… Вообще, студентов видишь нередко: спешит куда-то, весь растерзан, в грязной ночной рубахе под старой распахнувшейся шинелью, на лохматой голове слинявший картуз, на ногах сбитые башмаки, на плече висит вниз дулом винтовка на веревке… Впрочем, черт его знает – студент ли он на самом деле.
Да хорошо и все прочее. Случается, что, например, выходит из ворот бывшей Крымской гостиницы (против Чрезвычайки) отряд солдат, а по мосту идут женщины: тогда весь отряд вдруг останавливается – и с хохотом мочится, оборотясь к ним. А этот громадный плакат на Чрезвычайке? Нарисованы ступени, на верхней – трон, от трона текут потоки крови. Подпись:
Мы кровью народной залитые троны
Кровью наших врагов обагрим!
А на площади, возле Думы, еще и до сих пор бьют в глаза проклятым красным цветом первомайские трибуны. А дальше высится нечто непостижимое по своей гнусности, загадочности и сложности, – нечто сбитое из досок, очевидно, по какому-то футуристическому рисунку и всячески размалеванное, целый дом какой-то, суживающийся кверху, с какими-то сквозными воротами. А по Дерибасовской опять плакаты: два рабочих крутят пресс, а под прессом лежит раздавленный буржуй, изо рта которого и из зада лентами лезут золотые монеты. А толпа? Какая, прежде всего, грязь! Сколько старых, донельзя запакощенных солдатских шинелей, сколько порыжевших обмоток на ногах и сальных картузов, которыми точно улицу подметали, на вшивых головах! И какой ужас берет, как подумаешь, сколько теперь народу ходит в одежде, содранной с убитых, с трупов!
…Часовые сидят у входов реквизированных домов в креслах в самых изломанных позах. Иногда сидит просто босяк, на поясе браунинг, с одного боку висит немецкий тесак, с другого кинжал».
Иван Бунин. «Окаянные дни». 1919 год
Они и тут, в Доме Свободы, жили так, как жили всегда.
А всегда они жили так: любили друг друга и заботились друг о друге.
Что такое любовь, они знали точно: это – приказать испечь к вечеру пирог, нынче Оличка именинница; вышить гладью подушечку-думку для мама; склеить для папа бумажный кораблик; перевязать ушибленный палец Бэби; записать в дневник о том, как прошла охота и сколько зверей и птиц в лесу было убито, и чаще всего счет шел на сотни, – сотни оленей, сотни кабанов, сотни косулей, глухарей, барсуков, тетеревов, медведей, волков и лисиц, – а потом, еще чернила не высохли, когда писалось о бессчетных звериных смертях, приписать, быстро и нервно и восторженно: «Милая моя женушка, до чего же я люблю тебя!»
Любовь – это была молитва утренняя, лишь с постели прыг, еще наливалась холодная вода в ванну, еще горничные тащили чистые, хрустящие полотенца, а они вставали к иконам в ночных рубахах и молились – с любовью, в любви и за любовь; и молитва вечерняя, когда отходили ко сну, и важно было в этой сонной, расслабленной, уже теплой, как теплый, нагретый сковородками с пылающими углями матрац, нежной молитве произнести имена всех, кого любишь, и попросить у Господа им всем – невероятного, вечного, немыслимого и несомненного счастья.
Они жили в помощи и любви, во всечасном врачевании друг друга, и плевать было на то, что в двадцати верстах от их дворца умирают от голода дети, а в ста верстах – взорвали вокзал на железной дороге, а в пяти тысячах верст поднялись на восстанье заводские угрюмые люди, – царь сам подписал указ, чтобы зачинщиков расстреляли, кто же виноват, что они такие неразумные: им выдают заработанные рубли, их детям наряжают господские елки, они, как и мы, ходят молиться в теплую, золотую, медовую, ароматную церковь, – чем не жизнь! Разве против такой жизни восстают!
А им со всех сторон говорили: милые, надо уврачевать народ; дорогие, надо полюбить бедняков; чудесные, солнечные, изящные, – оглянитесь, опомнитесь, надо помочь тем, кому плохо, гадко, страшно!
А они отвечали: разве мы не помогаем всем, разве мы не молимся за всех? Святая обязанность царей – за всех, за каждого молиться!
И им – верили.
И они верили сами себе.
И, веря, блестели полными счастливых слез глазами; надевали друг на друга бальные платья, как парчовые церковные ризы; танцевали, будто осыпали подарками бедноту; украшали друг друга, чтобы идти к обедне, алмазами и рубинами, жемчугами и серебром, аквамаринами и перламутром, – они сами, все, каждый из них, были живыми молитвами и еще живыми святыми мощами; они звучали, плакали радостно, текли горячим елеем, благоухали и драгоценно переливались в свете свечей, и они – молились, и на них – молились; а если их и проклинали, это было, конечно же, недоразумение: молитва ведь настоящая, истиннее молитвы нет ничего в целом свете. Молитва искупает все и врачует все раны. Молитва пребыла при рождении, пребудет при смерти и останется реять в небесах и по смерти; значит, они делают все верно, они остаются верны себе и Богу своему.
Вот что главное.
…а то, что с одной стороны – красные, с другой – белые, какая разница? Где между ними отличие, какое? И те бьются за счастье, и другие – за счастье. И те безжалостны, и другие – казнят. У белых льется красная кровь, у красных белеют на морозе от смертного ужаса лица. Везде одно золото, и один жемчуг, и один навоз, и одна парча, и один огонь из пулемета. И наказанье за преступление будет одно: другого уж точно не будет.
И восстанет род на род, и царство на царство, так и в Писании сказано, а разве против Писания кто пойдет?
А будут ли опять, вернутся ли цари, если им, вот им, ныне живущим, суждено лечь под пули, лечь в землю? Кого посадит на трон эта громадная, лютая, святая земля?
А может, она вовсе и не святая, Ники?
…о Аликс, не гневи Господа. Перекрестись. Помолись. О чем ты говоришь. Молись за Россию. Молись за всех нас. Распятому – молись: Он и на Кресте висел, от боли корчился, а – за разбойников молился. Нынче же будешь со Мною в Раю, так он сказал разбойнику, висевшему на кресте праворучь. Может, они все, красные комиссары, эти солдаты недокормленные, злые, эти командиры, что кроют нас шепотком казарменным матом, все-таки – когда-нибудь – не сейчас – далеко впереди – там – в тумане диких лет, в тучах и снегах иных веков – будут – с нами – в Раю?
* * *
Главного – боялись. Главного – уважали.
Михаил частенько раздумывал над тем, как устроен человечий пчельник. В пчельнике главная – матка; в человеческом улье, большом или малом, всегда должен кто-то главным быть.
«Кто-то хочет быть царем… Кто-то… мокнет… под дождем…»
Иногда слова в голове Лямина сами начинали складываться в стройные звонкие ряды. И из того ряда нельзя было выкинуть слово; выбросишь – а оно опять лезет. Хотелось эти слова спеть. Однажды он взял и запел. На него Матвеев оглянулся – они вброд речушку лесную переходили. Лямин! Петь – отставить! Под ноги гляди, в иле завязнешь! Есть отставить петь, товарищ командир.
Замолк, а песня внутри звучала. Потом утихла, утухла.
Главных бывает много. И тот главный, и этот главный. Вот над ними Петр Матвеев. А вот рядом – комиссар Панкратов. А над ними – Тобольский Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов. А над Тобольским Советом – кровавый, бешеный Урал. А над всем Уралом и Сибирью – Московская ЧК. Яков Свердлов, он тоже главный. А над Свердловым – Ленин, оно и корове понятно. А над Лениным кто? Кто – над Лениным?
«Значит, Ленин и есть теперешний наш царь. На время? Насовсем?»
…Михаил развешивал на веревке стираные портянки – Пашка постирала, – а в подсобку всунулась встрепанная голова Сашки Люкина. Сашка вроде навеселе: белки блестят, скулы розовеют, языком плетет.
– Э-эй, Миня! Кончай хозяйствовать. Главный тя к сабе требует!
Михаил поправил на веревке портянку.
– И что?
– Не што, а дуй! Вид у него грозный!
– Я ни в чем не провинился.
– Энто ему будешь объяснять!
Лямин продел голые ноги в сырые сапоги, передернулся от холода и пошел вслед за Люкиным. Затянутое иглисто-серой, перламутровой паутиной мороза окно слепо глядело ему в спину.
…На двери главного висела медная табличка: «КВАРТИРА ПЕТРА МАТВЕЕВИЧА ТОВАРИЩА МАТВЕЕВА, ПРЕДСЕДАТЕЛЯ СОЛДАТСКАГО КОМИТЕТА». Солдаты над той табличкой смеялись. У какого гравера заказывал? Много ли заплатил? И чем – керенками или золотыми слитками?
– Боец Лямин!
– Так точно, товарищ командир!
– Поедешь со мной в Петроград?
– В Петроград? – Лямин изумился. – Товарищ…
– Да мне одному негоже ехать. Без охраны.
Лямин испуганно глядел на бывшего царского фельдфебеля, потом на носки своих нечищеных сапог.
– Это меня… охранять?
– Тебя, тебя.
Михаил стоял, выше Матвеева ростом. Внизу перед ним нервничал, переминался с ноги на ногу меленький серенький человечек, с виду вовсе и не главный, а так, мелкая сошка. Ледащий, без фуражки ясно видна на темени жалкая лысинка. Нос потно блестит. Крошечные свинячьи глазенки бегают быстро, соображают. Мишка поймал глазами глаза Матвеева. Свинячьи глазки отчетливо сказали ему: «Соглашайся, неохота мне других попутчиков в отряде искать».
– Да я…
– Да ты, да ты. Это приказ!
– Да мы до Петрограда знаете сколько будем ползти?
– Поезд идет себе и идет. А ты едешь. Разговоры! – Щучье личико побелело. – Отставить!
Лямин подобрался, втянул и без того тощий живот. Матвеев глядел на медную пряжку ремня.
– Возьмите с собою лучше Александра, – сглотнул, – Люкина. Люкин – бойкий. Он, в случае чего, отобьется. Отстреляется.
– А ты стрелять не умеешь? Руки не тем винтом ввинчены?
Мишка крепко прижал руки к бокам, вытянул их вдоль туловища. Бодро выгнул спину.
– Умею, товарищ командир!
Матвеев медленно, как тяжелый крейсер вокруг пустынного острова, обошел вокруг Лямина.
– Люкина, говоришь?
– Так точно!
– Отказываешься, стало быть?
Мишка разозлился.
– А вы что, меня хлопнете за отказ?
Сдерзил – и зажмурился: что наделал! Внутри мальками, заплывшими в мелкоячеистую сеть, бились смутные мысли о Пашке Бочаровой. О царской дочке не думалось. Или ему так казалось.
Матвеев внезапно рассмеялся. Громко и сердечно. Крепко хохотал, аж слезы на глазах выступили; и глаза – кулаками вытирал.
– Да не хлопну! Ишь… хлопнете! Ты муха, что ли! Боец Лямин! Ишь, смелый! Зазноба у тебя, здесь! Знаю!
Лямин голову опустил. Шарил глазами по натоптанным половицам.
«А Пашка скоро придет к нему с ведром и тряпкой. Полы мыть».
– Да ведь не только вы знаете.
– Весь отряд знает! Боишься, что она тут без тебя под кого другого ляжет? А?!
Лямин головы не поднимал. Уши покраснели, он чуял стыдный жар.
– Ничего я не боюсь. А только не поеду.
– Ступай. – Петр Матвеев махнул рукой, как муху отгонял. – Люкина – покличь!
– Слушаюсь, товарищ командир.
…В Петроград, к Ленину и Свердлову, отправились, вместе с Матвеевым, Сашка Люкин и молодой боец Глеб Завьялов. В отряде шутили: святая троица перед вождями предстанет! Думали – надолго отлучатся, а вернулись на удивление скоро. «Пять минут, што ли, вас Ленин-то принимал?! Али вместо поезда – на пушечном ядре прилетели?! А какой он, Ленин, лысый? С усами? Али бреется? А Свердлов – што он? Што нащет царей-то они баяли? Долгонько мы тут за ними будем ходить? Мы не тюремщики! А нас тюремщиками заделали!»
Люкин сбросил грязную одежонку. Растопили баню. Матвеев и солдаты помылись. Им поднесли косушку. Сашка сидел на кровати, расставив ноги, с голой грудью, размахивал пустым стаканом, рассказывал.
– Тряслися мы долго. Аж кости все заныли. А поезд такой, там народу, што сельдей в бочке! Все друг на друге сидят, едят и спят. Ну чо ржешь, Игнатка?!.. друг на друге, оно так и было. Утомилися шибко! И запасы закончились.
– А чо, у баб в вагоне горбушку отымали?
– Язви их, энтих баб! Ну, бывало, и прижимали какую бабу…
– Прижимали? Ах-ха-ха! Поживились, выходит!
– Да дай ты рассказать. Мы-то тут вот сидим, и што? Думам: никаких большаков в Питере нет! Нам што комиссар Панкратов втолковывал? Што большаков из Петрограда давным-давно выгнали в шею! А кто выгнал? Непонятно. И мы – верим! А верить-то нынче никому нельзя!
– Чо ж значит, Панкратов – предатель?
– Тише ты! – Люкин на дверь покосился. Потер кулаком голую грудь. Поежился. – Опосля баньки-то разымчиво сперва было, а теперь – охолодал! Вон он, морозец-то. – Кивнул на окно, сплошь обложенное слоями льда и инея – даже двора не различить было в инистых наплывах. – Панкратов – не предатель, а такой же человек, как мы все! Поверил. Вот ты бы што, не поверил, если б табе сообщили – Ленина убили?
– Эх ты, как это так… Ну, поверил бы! А потом – опять же не поверил!
– А поверил бы, ежели б бумаги прибыли?
– Ну, бумаги… Тут бы – да…
– Или по телеграфу бы табе отбили?!
– Да ну, ты, Гришка, не мешай, пущай Санька дале свое вранье плетет…
– Мы когда узнали, што Временное правительство скинули? Верно, в октябре. А потом – кто во што горазд! Мы тут, в Сибири, вдали от энтих столиц… бог знат што сибе навыдумывали… Прав Матвеев, што нас под мышку собрал да туда повез!
– Ну ты, ты скорей про Петроград давай. Что Питер этот? на что он похож? и правда – столица?
– Столица, столица, бесстыжие лица… Ну а как же! Вылезли мы на вокзале из вагона. Чешемся. Вши, растудыть их. Матвеев сибя по карману хлопат: денежки я взял с собою, ищем баню, пропаримся до костей, поганцы сдохнут! Баню – нашли. Чудеса! Стены зеленым мрамором выложены, с синими и белыми прожилками! Я такого камня даже на Урале в раскопах не видал. Многоценный! Ну, дворец чистый. Ковры на ступенях. Перила тожа мраморные, белые лебеди. А мы-то в грязных сапожищах. Подымамся, как по лестнице Якова в рай. В предбаннике шкафы слоновой кости. С нумерами – на кажной дверце! И там вешалочки. Шинельки мы развесили. Раздевацца надо до портов, а мы стеснямся.
– Ха, ха! Обнажились?
– Пришлося! Париться ж в портах не будешь! По тазику с железными ушами нам выдали. Заместо шайки. А ищо по венику березовому. А ищо – по куску синего мыла и по вехотке. Вехотка такая огромадная, што табе бородища у попа! Я в ей чуть было не запутался. В залу шагнули – пар клубами! Мужики питерские голые, кто бледный как плесень, кто – алый весь, распаренный уже. Стоят перед тазиками. Плещутся. Из двух кранов вода хлещет: из единого – ледяная, из другого – кипяток. Я чуть не ошпарился! Палец чуть под струю не сунул! Воды набрали, стоим, озирамся. Петр шайки все ж углядел. Вон, кажет, в их веники запаривают! И мы туды свои веники сунули. Дух! Пьяней вина. Я Матвееву – спину вехоткой тер. У его на спине, ребята, родинки – крупней сытого клеща!
– Ха, ха-га-а-а-а!
– А еще чо у него крупное, а? Иль там все мелкое?
– Да не перебивай ты! Надраились вехоткой до того, што кожа заныла. Хрен стоит, как морква! Глеб на дверь парной киват: вот таперя можно и туды! Взошли. Мужики на лавке на верхотуре сидят. Ровно куры на насесте. Печка – на железную дверь задраена, с засовом, чисто корабельный трюм, машинно отделение. Засов тот чугунным крюком отодвигают, понизу шайку становят… ковшом зачерпывают – и раз! – печке в пасть – водицы! Испей, матушка! Я засов отдернул, ковш за ручку ухватил, она нарошно длинная, деревянная, штоб, значитца, ладони не обжечь. Воды – от души плеснул! А мне кричат: ищо, ищо давай! Я плещу. Ищо, ищо! – вопят. Я в тую печку такую кучу воды залил – ну, думаю, хватит, а то задохнемся тут все! И вот пошло! Поехало! Пар такой – аж все косточки выворачиват! Забралися мы наверх, на лавке угнездились. Ждем! И нахлынуло. Так задрало! Петр нам кричит: вся кожа полопацца! Глеб хохочет: если жив останусь, Сашку вздую!
– А мужики што?
– А мужики рядком сидят, похохатывают! Вениками хлещутся! И мы тоже венички-то схватили да давай наяривать! Эх… хорошо!
Сашка зажмурился, как слизнувший сливки кот, вспоминая питерскую баню. С койки на табурет пересел.
– Да ты поближе к делу валяй!
– К делу?
– К Ленину!
– А я ж про што! Ну, значит, попарилися мы вволюшку. Из залы вывалились. Полотенцы нам банщик несет, чистые.
– А ты бы хотел – грязные?!
Пулеметчик Гришка Нефедов, по прозвищу Искра, сидел босиком, в руках сапог: начищал сапоги промасленной тряпкой.
– Ничо бы я не хотел! А хотел бы… навеки там остацца. До того расчудесно!
– Банщиком, што ль?
– А хоть бы и банщиком!
– Ха, ха, ха…
– Дальше слухайте! Остыли. Одежку напялили. Вонючая она, опосля дороги-то. Банщику Матвеев – на чай дал, ровно как половому. Он кланялся, смеялся, а зубы – белые! На улицу спустились, вечереет, ночевать негде. Мы с Глебкой на Матвеева смотрим. Он – главный! Значит, самый умный. Приказа ждем! А он на нас так хитро глядит и говорит: идемте, мол, прямо в Смольный, там наши братья-солдаты, неужто не пустят сибиряков переспать? Да за милую душу! Долго искали, где тот Смольный. Нашли!
Лямин стоял у замороженного насмерть окна и все речи Сашки слушал затылком. Ногтем наледь ковырял.
– Являмся. Внизу – охрана. Мы им: тута Совнарком? Здеся, нам в ответ! Мы: а Ленин, Ленин тоже тут? Обсердились. Штыки выставили. «А вы кто такие будете?» – допрашивают. Матвеев встал во фрунт, руку к фуражке приложил: «Отряд Совецкой власти из города Тобольска под командованием Петра Матвеева в Петроград прибыл!» Энтот, питерский, ему тожа честь отдал. «Документы!» – ладонь вывернул. Ну, мы ему наши удостоверенья. Он опять козырнул. Но все-таки нас на всякай случай ищо раз глазами – обвел. Как ледяной водой из шайки окатил! Мы виду не подали. Время опасное. Под подозреньем – все! Дверь с натугой распахнул. Дверь – тяжеленная! Как золотая рака, гроб святой!
Слушали уже тихо, не перебивая. Лямин перестал скрести оконный иней.
– По колидорам идем. Руки ртами греем. Задрогли, январь-то в Питере – злей сибирского, там же ветрило с Финского залива как задует – так дух из тя вон, все потроха отмерзнут, не то што рожа. По лесенке взошли, опять мерям сапогами громаднющий колидор. Конца ему нет. И тут энтот, што вел нас, как вкопанный стал перед белой дверью. А дверь – под самый потолок. А потолок – башку задери, шею вмиг сломашь! Перед дверью – часовой. Энтот, наш, козырнул, на нас указал: вот, мол, энти – из Сибири! Сибирь, одно слово – волшебное слово. Часовой пошел, доложил. В окнах уже тьма. Пять вечера, а однако, глаз наруже выколи. И метель, вижу, завихрилася. Глебка шепчет мне: эй, Сашка, неужто они тут так до ночи-полночи и сидят? бедняги…
Глеб Завьялов на коленях стоял в углу, перед сундуком; он на сундуке ножом вензеля от скуки вырезал. Нож на пол со звоном бросил. Все оглянулись, зароптали.
– Не так! – крикнул Глеб. – Что все переврал! Басенник!
– А как ты сказал? Ну, как?
Люкин, сидя на табурете, вызывающе подбоченился.
– А вот так: до ночи правительство наше работает на нас, дык они ж герои!
Солдаты смеялись.
– Так герои или же бедняги?
– Дальше шпарь, Сашок!
– Ну. Ждем. Дверь приоткрыта. Вижу в проем: чернай аппарат, от него по паркету – провод. Ножки кресла вижу. На паркете – бумажка валяцца. Чьи-то руки ее бац – и подымают. Голоса слышу. Матвеев кашлят, нервишки! Глебка спокоен, как баран среди овец. Часовой выходит: «Велено пропустить!» Заходим. Робеем, што уж тут. Кресло кожаное. Стулья венские, с гнутыми спинками. Стол. На столе – кипа бумаг и чай в стакане, с подстаканником.
– А Ленин, Ленин-то иде ж?!
– Вот брехун, никак не подберется…
– Щас подберусь! Поперед Ленина – из-за стола – на нас глазами зырк, зырк – чернявый такой, малюсенький, весь бородой вороной зарос, мохнатый, очкастый… пучки волос торчат над одним ухом, над другим… ну чистый пес дворовый! А костюмчик чистенький, аккуратненький. Воротничок белый, снега белее. А очки я рассмотрел: не очки энто, а как энто… во, писнэ! Чернявый энто свое писнэ на носу – пальцем подтыкат. А оно сползат все и сползат. Садитеся, энто нам, товарищи! Вы, грит, из Сибири? Из Тобольска? Дык я ж вас жду! Как так ждете, я ничо не понимаю, осовело на Петра гляжу! А Петр мне: сопли подбери, энто Яков Свердлов, я ему телеграмму… еще раньше… отбил…
– А-а, вон что…
– Так то ж не Ленин, то ж Свердлов! А игде Ленин?
– Погодь ты! Не гони лошадей! Свердлов нам: царей охраняете? Матвеев: так точно, товарищ председатель ВЦИК! Свердлов: а заговор у царей имецца? Ну, штобы сбежать из-под наших ружей? Матвеев аж побелел, весь банный румянец как корова языком слизала. Нет, громко так рапортует, не имецца! Все тихо-спокойно! Свердлов обо всем расспрашиват – Матвеев отвечат, как в церковно-приходской школе китихизис. Будто б нарошно готовился! А я стою и думаю: а пожрать чего-нить у них тут можно? Може, угостят странников? И Глебка, смотрю, с голоду набок валицца. Глядит на чай. Стакан на блюдце, коло стакана – ложка и белые куски. Сахар! Мы сахара не видали скольки времени? То-то и оно!
– Ты, к Ленину живей…
– Свердлов взгляд тот уловил, стакан к Глебке по столу подвинул: пейте, товарищ! И обернулся к часовому, и вежливенько так: вы подите на кухню, нарежьте ситного, да кильки на тарелке принесите, да вареной картошки, если осталася. У меня все внутри аж взвыло от радости. Часовой живо возвернулся! С подносом, и еда на ем! Мы ели… стол энтот правительственный обсели с трех сторон и ели… а Свердлов смотрел на нас, как… как на…
Люкин замолчал, щелкал пальцами. Потом рукой лоб обхватил.
– Ну чо ты затих?!
– Как… на зверей… в зоосаде…
И все враз замолчали. Обдумывали это.
Потом Люкин заговорил тише, спокойнее. И печальней.
– Свердлов повернулся как-то боком. И куды-то вдаль глядит. Как капитан с мостика – на дальний остров. Последил я, куды. У далекого окна кресло. Приземистое. И из того кресла чья-то лысая, как яйцо, башка торчит. Бордюрчик такой сивых волос круг лысины. Ну, думаю, старичок какой-то дремлет. Може, тожа приема ждет. А Свердлов голос-то возвысил. «Владимир, – грит, – Ильич, позвольте вас от работы оторвать! Вот тут к нам важные гости пожаловали! Из отряда, что царя охраняют в Тобольске!» И из кресла – навстречу нам – мужичок тот поднимацца, махонький такой, бородка острая, клинышком, щеки да глаза ладонью трет, с колен у его тетрадь на паркет валицца, он за ней наклоняцца, лысина в свете люстры сверкат, – а я кумекаю: так вот же он! Вот – Ленин!
Общий вздох пронесся по комнате и погас.
Люкин кулаки сжал. Так и сидел, и говорил со сжатыми кулаками.
– Мал росточком, да. Мал золотник, пословица есть, да дорог. К нам подкатился. Мордочкой, энто… на ежонка похож. Бородка шевелицца, нос шевелицца, усики дергаюцца. Из глаз – искры сыплюцца, какой огнеглазый! Веселый, дак. Я гляжу во все глаза! Где, думаю, ищо Ленина увижу! Да нигде. Вот тут тольки и увижу. Вместо глаз у мене будто бы когти сделались, все ими зацепляю. На столе килька лежала в миске – так ее в одночасье не стало. Все схрумкали! Сидим, как коты, облизывамся. Свердлов ищо ситного приказал принесть. Ситный – вкусней некуда. А Свердлов нам: ищо чаю, товарищи? Глотки горячим питьем греем!
– А другим горячим питьем-то – грели? Али Ленин не пьет?
– Ты, дурень! в рот не берет! начальник же!
– Жрем, прямо перед носом Ленина, а он не ест, на нас глядит. И – расспрашиват, а мы с набитыми ртами, нам нелепо отвечать, да мямлим все одно. «Там, – грит, – у вас комиссар, назначенный Временным правительством?» Мы кивам и на Петра глядим. Петр тоже киват. А по морде вижу, что сам толком не знат. «Комиссара того – сместить! Комиссара Совецкой власти – назначить!» Сместить, это же как, думаю, в расход пустить, што ли? Матвеев Ленина зрачками грызет. Каждое слово – шепотом – за ним повторят! А Свердлов молчит. Как воды в рот набрал.
Бойцы слушали, открывши рты.
Все – слушали. Никто словечка щепкой в колесо не вставил.
– И так вот Ленин нам и приказал! Ну да, нам. – Вздохнул Люкин. Затылок крепко почесал. – А кому ж ищо!
Холодная вода молчания разбавилась крутым кипятком ненароком брызнувших слов.
– И чо? Больше ничо вам Ленин и не сказал?
Люкин оскалился.
– А про чо он нам должен был ищо сказать?
– Про нашу жись. – Говорил бородатый, длинный как слега, со впалыми щеками, старовер Влас Аксюта. – Про жись! Как, мол, мы жить все будем… после того, как всю эту нечисть, – рукой махнул, – со стола, как крохи, сметем!
– Крохи, – усмехнулся Сашка и опустил кудлатую башку низко, лбом чуть не коснувшись обтянутых болотистыми штанами колен, – если б оне были крохи, а мы – воробьи. Не-е-ет, не крошки оне, и мы не воробышки. А мы все – люди. И мы люди, и оне люди.
– Люди?! – заорал Никандр Елагин, выпрямляясь гневно. Волосенки вокруг головы дыбом встали. Уши от внезапного бешенства закраснелись. – Если б – люди! Какие ж они люди! Они – кровопийцы! Всю кровушку из Расеи выпили! А мы их… тут… лелеем! Стыд меня берет! Давно бы их за оврагом, близ Тобола, чпокнули!
Лямин молча закурил, и дым успокоительно и дурманно обволок всех, уже зароптавших, загудевших ульем. Курил, ссыпал пепел в горсть. Перепалку слушал. Не встревал.
– Я и не рад, што спросил! – гремел Аксюта. Его мощный бас словно бы раздвинул стены комнаты, приподнял крышу, птиц распугал. – Я и сам гадов ползучих, всех, кто на Красную Расею позарится, своими руками – расстреляю, передушу! Но только тех, кто на нас нападет! А мирных – нет, гнобить не буду! И этих…
Влас Аксюта покосился на дверь, будто бы там стоял царь с семьею и мог его подслушать.
«А кто их знает, может, и стоят». Лямин поглядел на печную дверцу. Неистово горел огонь, дверца была плотно закрыта, и пламя видать было лишь в щели да в продухи.
– Ну ты, поп бывший! Знаем мы, как ты в Красную Гвардию пошел! Храм твой сожгли, приход твой перебили! Вот ты, штоб по миру не отправиться, и качнулся в Красную Гвардию! А поповских в тебе ухваток – хоть отбавляй, все не отбавишь!
– Но, ты! – Аксюта замахнулся на неистово кричавшего, долыса бритого Игната Завьялова, Глебова брата. – Бреши, да не заговаривайся! Ты мне церковь не забижай! И про попов зря не мели! Я, может, когда все закончится… опять в церковь служить пойду!
– Ой, по-о-о-оп! Ой, по-о-о-оп! – хохоча, показывал корявым пальцем на Аксюту Игнат. – Ой, насмеши-и-и-ил!
Издали, от самой двери, раздалось:
– Братцы, уймитесь… Эх вы, братцы…
Борода Аксюты дергалась. Скулы вздувались и играли. Он повернулся спиной к хохотавшему Игнату. Приблизил бороду к уху Сашки Люкина.
– Дык я про Ленина спросил. Чо он говорил про нас?
Люкин ошалело глядел не в глаза Аксюте – слишком горячие они у него были, обжигая, плыли впереди лица: на сморщенный мятым голенищем лоб.
– А ведь и правда, чо-то баял. А вот чо? Забыл я уже.
Аксюта рассерженно сжал кулак и помотал им в воздухе.
– Ах ты, ну как старик уже! Беспамятный!
Люкин хлопнул себя по лбу. Полез за голенище и вынул оттуда мертвого сверчка.
– Чертовня какая, энто он мне – в бане в сапог свалился! – Держал сверчка на ладони, рассматривал. – Эх, козявка, букарашка… Пел ты, плясал… ногами скрежетал… усами шевелил… а потом р-раз – и сдох. Жись! Вот она какая!
Поднял голову. Покарябал ногтями голую грудь.
– Вспомнил! Не дедок я уж такой дряхлый! И память не растерял! Ленин сказал так: вы поборитесь как следоват, всех врагов одолейте, и наступит светлое время… светлое будущее, во как он сказал!
– Светлый рай, – очень медленно, будто старый засахаренный мед жевал, проговорил Аксюта, – светлый такой рай, пресветлый…
– Да не рай! – возмущенно крикнул Исидор Хайрюзов, родом из-под Иркутска, из семьи, где мать родила пятнадцать душ детей. – Не рай! А светлое, слышите вы, глухие, будущее!
– Да, – медленно кивнул Аксюта, – за поправку – спасибо… дети наши, а то и внуки, может, увидят… заживут… мы за них в море крови тонем…
Широко, как широкую мережу из воды вытаскивал, обвел твердой доской-рукой округ себя. И Лямин проследил за медленным движением его ладони.
«Море крови. Море. Или река. Все равно море».
Гомонили. Курили. Друг друга по плечам били. Зуб за зуб огрызались. Хохотали. Хихикали. Заслоняли лица руками, словно от яркого света.
– А ты чо молчишь? Хоронисся?
Ему меж лопаток достался удар увесистого веселого кулака. Лямин обернулся.
– А, ты. Я не хоронюсь, – бросил он Андрусевичу. – Я – думаю.
– Думают индюки!
– Не бойсь, в суп не попаду.
– Ну ты, дружище, прервали тебя! А чо дальше-то было? Чо, Ленин вас спать пошел уложил?! – крикнул заливисто, как поутру петух, уже развеселившийся Игнат Заявьялов.
Люкин руку вперед выбросил.
– Эй, там! Гимнастерку подайте! И тужурку. Задрог я. Чо ко мне прилипаете, как осы к медку?! Все я сказал. Все.
– Все, да не все! – вскрикнул Игнат.
– А хочешь все? Да ничо особенного. Ночь спустилась. За нами рыбьи хребты да крошки прибрали. Подстаканники унесли. Каки-то девки, ядрить их. В узких таких платьях, сами длинные, как рыбы. Так бы и съел.
Люкин бросил дохлого сверчка на пол, натянул гимнастерку, накинул поверх истертую тужурку.
– Чо ж не съел?!
– Иди ты. Петр бает: в обратный путь пора. Вы, грит, слова Ленина помните? Не выдавать царя никому и никогда без приказа товарища Свердлова и Совнаркома. Ну мы кивам: поняли, значитца, все! Только приказ ВЦИКа, и подпись Ленина самого! А так ни-ни! Положили нас на ночевку в маленькой каптерке. Там отчего-то копчеными лещами всю ночь страсть как пахло. Я аж весь слюной изошел. И посреди ночи встал, как этот, лунатик, и пошел тех лещей искать. Ну, думаю, где-то сверток схоронен! Али – в ящике запрятаны, ну так воняют аппетитно, душу вон! Шарю. Матвеев и Глеб – храпят, не добудисся. И вот источник запаха, кажись, отыскал. Наклоняюсь. Короб передо мной. Закрыт неплотно. Я крышку вверх – ать! – а там… а там…
– Не томи, мать твою!
– А там – банки с гуталином и ваксой, и – до черта их…
Смех грохнул, как выстрелы, вразнобой.
– Спали отвратительно. Можно сказать, и не спали! Хоть и в поездах энтих, как назло, тоже поспать всласть не удавалось. Там лежи, да ушами стриги. Каптерка душная да холодная. Отопления у них в Смольном – тоже никакого! Дровишки экономют. А Ленин, бают, там частенько ночует. Когда государственных дел невпроворот. На кожаном диване.
– Холодно яму.
– Ну дык накроют чем тепленьким. Шубой какой.
– И вот переспали мы… еле встали. Спали-то на полу. Прямо на паркете. В шинелях. Руки под щеки подложили, и вперед. А тут утро. Выросло, как гриб из-под земли. С часовым хотели как люди попрощацца – а глядь, там уже двое других маячат. С ружьями, все честь по чести. Нет, никто Ленина не убьет!
– Ну, пусть тольки посягнут.
– На площади живьем сожжем того, кто – посягнет!
– Ты, брат, доскажи…
– Выкатились из Смольного. Нева перед нами. Ох, широкая! Да не шире нашей Оби. Или – Енисея нашего.
«Или Волги. У Жигулей».
Лямин прикрыл глаза. Носом втянул воздух и ощутил будто влажный, волглый и рыбий запах реки. А потом – наважденьем детского сна – тревожный, густо-пряный дух желтых кувшинок.
«Мне бы тоже брякнуться да выспаться, на ходу брежу».
– Стоим, на парапету облокотилися! Вода идет мощно, могутно. И – быстро. Так катит, что тебе мотор! А мы и забыли, как на вокзал добирацца. Язык, понятно, до Киева доведет! Всех пытам, встречных-поперечных! Заловили старушку одну. Ну точно бывшая! В мехах, правда, драных, в кружевном платочке, в ушах алмазы.
– Брульянты, дурак.
– Точно, они самые. Мы ее взяли в кольцо. Мол, как к вокзалу пройтить. Али проехать. А она на нас глаза как вскинет! А глаза как у молодой. И в глазах… не, братцы, не могу передать. Ненависть одна черная! Ну ненависть! Такая, что мы замолчали… и чуть не попятилися! А она нам: стреляйте хоть сейчас, негодяи, вы всю мою жизнь расстреляли, всех моих убили, весь мой мир – сожгли! А я вам еще как к вокзальчику проехать, показывай?! Да идите вы все знаете куда?! И на землю под нашими ногами – плюет!
– На этот, асвальд. Какая там земля.
– Ну ляд с ним. И еще раз плюет. И Матвееву на сапог – попала. Он ручонкими-то взмахнул. Ну, думаю, сейчас старуху задушит! А он вдруг знаете што? Обнял ее!
Тишина свалилась с потолка серой паутиной.
В полном молчании Люкин договаривал – потерянно, тихо.
– Обнял… да… Она не вырывалася. Мы стоим рядом. А Петр старуху выпустил из лап, полез в карман шинели и вытащил сверток. Развернул газету, а там – хлеб. Ситный, тот! Што мы в Смольном… на глазах у Ленина… ели… он нам тот хлеб – в дорогу приховал… И вот ей сует. И шепчет, а я слышу: бабушка, только не бросай хлеб, не бросай, ты только съешь его, съешь, а то сил не будет, умрешь. Ты только его, шепчет…
– Што? – шепнул Игнат.
– Чайкам, уткам – не отдавай…
Помолчали все. Подышали – глубоко, тяжело.
– Так Ленина хлеб и уплыл! Бабушке за кружевную пазуху! Графиньке, небось, вчерашней…
– А бабка та – и спасибо не сказала?
– Ничо не сказала. Как рыба молчала. Мы пошли, а она стоит. Я обернулся. Хотел еще раз ей в глаза глянуть!
– Ну и што? Глянул?
– Глянул… А глаза – закрыты… И хлеб к тощим грудям – прижимат…
– А чо с нами тут Матвеева нет? Брезгает начальник нами, клопами?
– Да не. Дрыхнет после бани. Мы-то тут молодые, а он уж седенькай.
– Это Аксюта-то молодой?!
– А хочешь сказать, я Мафусаил?!
– Молчать, солдаты. – Люкин наступил на сверчка сапогом. Высохшее насекомое хрустнуло под подошвой. – Он и правда спит. Он нас с Глебкой в пути – знаете как спасал? Вам и не снилось. Смерть-то, она всюду близко ходит.
«Иногда так близко, что путаешь, ты это или она», – думал Лямин, вертел болтавшуюся на ниточке медную пуговицу. Надо бы Пашке сказать, пусть пришьет.
А где Пашка? Второй день не видать.
Да он не сторож ей, чтобы за ней следить.
Он – за царями следит. За это ему и жалованье, и харч, и почет.
И вдруг далеко, за печкой, за матицей, под потолком, а может, и на чердаке, под самой крышей, запел, затрещал сверчок.
– Живой! Елочки ж моталочки!
– Ты ж его пяткой давил – а вот он ожил!
– Брось, это ж другой.
– А тот-то где?
– Да на полу валялся!
– А глянь-кось, его тута и нету уже! Уполз!
– Воскрес…
– Как Исус, што ли?
– Ну наподобие…
– Ти-хо!
Люкин поднял палец. Задрал подбородок. Слушал так неистово, будто молился.
Сверчок трещал неумолимо и радостно, будто спал – и вот проснулся, был мертв – и вот ожил.
Лицо Сашки Люкина изумленно, медленно начинало светиться. В темной широкой, как баржа, битком набитой людьми комнате лицо одного человека светилось, разогревалось медленно, как керосиновая лампа; пламя лилось из глаз, заливало переносье и надбровья, озаряло раскрытый в детском удивлении рот.
– И правда сверчок…
Влас торжествующе повернулся к Люкину.
– А он-то – далеко! Н укусишь! Не раздавишь!
Люкин озлился. Робкая улыбка превратилась в оскал.
– Захочу – и раздавлю! На чердак влезу – и найду! И в расход!
Сверчок пел счастливо и неусыпно.
Лямин встал и шагнул к печи. Ему невозможно, до нытья под ребром, захотелось увидеть живой огонь. Взял кочергу, лежащую на обгорелой половице, сел на корточки, подцепил ею раскаленную печную дверцу. Дверца узорного литья: по ободу завитки в виде кривых крестов, в центре едет колесница, в колеснице в рост стоит женщина в развевающемся платье, правит четверкой лошадей.
Наклонился. Пламя пыхнуло в лицо, едва не поцеловало согнутые ноги. Он нагнул голову еще ниже. Вытянул к огню руки. Шевелил пальцами. А что, если руки сунуть в огонь? Ненадолго, на миг. Что будет? Обожгутся? Покроются волдырями? Опалятся волоски? Обуглятся и затлеют ногти? Или ничего не будет, как у тех, кто паломничал на Святую Землю, в славный град Иерусалим, и был на Пасхальной службе в храме Воскресения Христова, и дожидался в толпе возжигания Благодатного Огня, и зажигал пук белых свечей от летучего того пламени, и совал в пламя руки, лицо, лоб, бороду, гладил тем пламенем грудь и шею, целовал его голыми, беззащитными губами? И – жив остался, и не запылал!
Дрова трещали в печке. Дотлевало огромное толстое сосновое полено. Из печи тянуло смолистым духом. Громкий треск сухого дерева рвал уши, люди вздрагивали и смеялись.
Лямин пошерудил кочергой дрова. Головешки сочились синими огнями. Мелкие ветки давно сгорели. Оставались только крупные, круглые, тяжелые бревна, распиленные криво, как придется. Огонь обнимал их, бегал по ним рыжими быстрыми ногами.
Лицо напротив огня. Руки рядом с огнем.
«Так и наша жизнь. Рядом с огнем. Всегда. И сжечься – так просто. Тебя в огонь бросят, и сгоришь. Или он сам к тебе подступит, и не убежишь. А какой красивый!»
Огонь плясал вокруг кочерги.
«Вот она черная, страшная, а огонь вокруг нее ой как пляшет».
– Эй! Эге-гей! Слушай мою команду! – Матвеев в дверях стоял при полном параде. Плюгавенький, напускал на себя вид военачальника. – Все на собрание!
– Куда? На какое?
Звезды резкими ножевыми лучами напрасно старались разбить затянутое светящимся льдом окно.
– На общее! Весь отряд – быстро собрать! Всем буду докладывать, что нам ВЦИК приказал в Петрограде!
– Эй, командир, а пошто собрание-то ночью? Чай, спать все хотим!
– И то верно, завтра рано вставать! Затемно!
Матвеев скрипнул зубами, будто орех разгрызал.
– Перебьетесь. Важные вопросы решать будем!
– А с чем связаны-то вопросы? Може, и тута решим?! – крикнул Игнат Завьялов. Щеголял в тельняшке: ему недавно подарила девчонка с тобольского рынка. Сказала – с убитого моряка, ее жениха. Слезы тем тельником утерла и Игнату в руки насильно всунула. «Убегла, – рассказывал солдатам Игнат, – а я с тельником посреди рынка стою, как Петрушка, и думаю: а може, в костер швырнуть, може, он заговоренный?»
– С кем, с чем! Сами знаете!
И тут все сразу, странно, без слов все поняли.
И засобирались.
Кто успел из портков выпрыгнуть – снова в них влезал. Набрасывали на плечи шинели: плохо протапливался большой дом. Топая, сапогами грохоча, спускались вниз, в старую пустую, без мебели, каминную. Мебель всю на кострах сожгли да в печах, об ней и помину не было.
В каминной рядами стояли узкие лиственничные лавки. Солдаты расселись. Крутили «козьи ноги». Раздавался пчелиный медовый дух: кто-то со щелканьем, с чавком жевал прополис.
Матвеев встал перед отрядом, по правую его руку разевал пасть громадный, давно холодный камин. На железном листе, как на дне морском, валялись старые головни. Они походили на обгорелые хребты огромных рыб.
– Итак! Собрание начинаем. На повестке дня…
– Ночи, ешкин кот…
– Судьба тех, чьи жизни сейчас находятся в наших руках! В ваших руках, товарищи!
– В ваших, в наших, – буркнул Игнат Завьялов. – Как будто нам тут что позволено.
Громко крикнул:
– Да поняли уж все! Ни в каких не в наших, а в твоих!
– Ни в каких не в моих, а в руках ВЦИК и Ленина! – запальчиво и резко крикнул в ответ Матвеев.
– Ну вы там, ты, Игнатка, давайте без перепалок…
Матвеев приосанился. Пощипал тощие усенки.
– Слушаем внимательно! Наш отряд охраняет особо важных персон. Их жизни важны для нашего молодого государства! Германцы, – Матвеев кашлянул и снова подергал ус, – германцы, а возможно, и англичане, да что там, целая Европа… спит и видит, как бы вызволить отсюда, из Сибири, бывших, кхм… – Слово «царей» побоялся выговорить. – Бывших правителей России! Гражданина Романова и его семейство!
– Ишь как он их пышно, семейство, – шептал Мерзляков себе под нос, – прямо сынок им родной…
– В Петрограде власть перешла в руки большевиков! А значит, судьбу Романовых нынче решает кто? Большевики! Выношу на повестку дня…
– Ночи, в бога-душу…
– Вопрос о том, на чьей мы стороне! И как мы теперь должны охранять нам вверенных людей! Ленин в Петрограде сказал нам так: стереги их как зеницу ока, потому как мы одни… мы! одни! слышите! это Ленин ВЦИК и себя имел в виду!.. можем распоряжаться ихними жизнями! Я решил вот что. Эй, уши навострите! Что мы все – да, все мы – всем отрядом! – дружно переходим на сторону большевицкого правительства! Другого пути у нас нет! И посему… – Опустил глаза, словно бы шаря зрачками по невидимым строкам несуществующей бумаги. – Посему даю вам всем клятву, что скорее сам сдохну, но никому из этой семейки не дам уйти живыми… если они вдруг захотят от нас убежать!
Пахло махрой, портянками. Лямин глядел на камин.
«Затопить бы… согреться… Да все дымоходы, видать, грязью забиты…»
– И они! Никогда! От нас! Не удерут! Мы за них – за каждого – шкурой отвечаем! Уразумели?!
– Што ж не понять, командир!
– Все ясно как день…
– И в каждую смену караула я теперь ставлю – по одному человеку из большевицкого правительства Тобольска!
Зашумели.
– А по кой нам чужие люди?!
– Эк што удумал!
– Чо мы, сами не справимся?! Не совладаем с энтими… с девчонками?! да с мальцом задохлым?!
– Что сказал, то сказал! Приказал! – Матвеев ощерился, сверкнул поросячьими глазенками. – Это приказ! Чужих встречать миролюбиво! Харчем – делиться! Сторожить – не смыкая глаз! Мне сам Ленин сказал: заговор – существует! Только слишком глыбко, тайно запрятан…
Перевел дух.
* * *