Читать книгу Делай, что хочешь - Елена Николаевна Иваницкая - Страница 6

Часть I
Там, на тревожной границе
История Старого Медведя

Оглавление

(продолжение)

…Пять лет строили крепость. Не достроили. Диктатор умер, наследник оказался ничуть не лучше, террор поднялся больше прежнего, наследника свергла военная хунта, во главе хунты менялись генералы, в столице строили баррикады, а мы только и знали, что Знаменосец Славы копыта отбросил, дуба дал. У нас все замерло, нам было ясно, что диктатура кончилась. Хотя на самом деле еще долго было неясно, по-всякому могло повернуться. Сейчас об этом мало вспоминают. Время было смутное, трудное, в недостроенной крепости потом засели повстанцы, но это уже без нас. Строителей бросили на произвол судьбы. Все эти годы нам не платили, только выдавали два раза в месяц такие карточки, на которые можно было что-то взять в лавке. Считалось, что это необходимая и мудрая мера, призванная предотвратить безнравственность и разгул среди мобилизованного на стройку человеческого материала, а рассчитаются с нами, когда достроим. Воровство, конечно, и обдираловка. Кто оставался, кто ждал, что помогут, вывезут и хоть что-то заплатят, тем пришлось хуже некуда. Сначала голодная зима в горах, потом повстанцы. Там, рассказывали, до людоедства доходило. А кто ушел, почти все дошли до людей. И мы с теткой ушли. Пешком, пешком, как еще. С теми же двумя корзинками. Только кошки уже не было. Сдохла наша старая кошка. А мы выбрались живые.

В кармане ни гроша, хлеб доели, а мне весело. Молодой, сила медвежья. Диктатура накрылась, иди куда хочешь. И пошли. На пропитание по дороге зарабатывали. Добрели до первого города, я побегал, нашел работу, сняли угол, живем не тужим, хотя бедность невообразимая. А тут и свобода настала. Решили немного поднакопить денег и ехать прямо в столицу. Мечтали, что я буду строить не бараки и не крепости, а красивые большие дома. Почему нет? Свобода, простор, паспорта в руках, кому угодно под нос их сунем и дальше пойдем. Не в руках, конечно, – паспорта тетка на груди носила. На шнурке в кисете. А в паспортах черным по белому написано, что я ее сын. Пока мы строили крепость, тетка меня усыновила. Все эти годы бумажки туда-сюда ходили, отказ за отказом, а потом вдруг пришло разрешение. Теперь не скажут, что мы друг другу никто.

В столицу мы преблагополучно по железной дороге прикатили. Третьим классом, конечно, с теми же двумя корзинками, но работа меня уже ждала. Почти случайно да не случайно вышло, я ведь искал возможности перебраться на стройку именно в столицу. Меня соглашались взять в артель, если прямо послезавтра за дело. А нам что? Подхватились да поехали. Поезд на рассвете прибыл, корзинки на хранение сдали, я побежал свою артель искать, тетка пошла нанимать угол. Договорились вечером тут же на вокзале встретиться. Встретились вечером с победой. Мы в столице! Работа, крыша над головой, паспорта прописаны. Тетка ужасно боялась, что нас не пропишут, а оказалось легче легкого, секундное дело. Дворник показал, как квитанции заполнить, записал нас в домовую книгу, и все.

Про себя от гордости лопался: я работяга, я добытчик, тетка больше не мучится, не рвет жилы, может жизни порадоваться. Даже не верилось. Долго не мог привыкнуть, все сиял. Понемножку, потихоньку, а зажили мы хорошо и радостно. Уже не угол, а комнату сняли, а потом и целую квартиру на рабочей окраине. Тетка огляделась и тоже дело нашла. «Нянькой по соседству», так это называлось, – за детьми присматривать, пока матери-работницы на фабрике.

Кошку завели. Оказывается, это у меня вторая специальность – спасать котят. Шел как-то вечером с работы, поздно уже, тихо. На мосту слышу раздирательный писк. Перегнулся через перила, а там на краешке – котенок. Кто-то выводок топил, прямо в речку вытряхнул, а один зацепился. Что за люди, тоже подумать. Топили бы сразу, а то ведь уже глазки прорезались. Я его вытащил, домой принес. Вымахал у нас огромный черный котище. Нынешнего-то рыжего разбойника тоже я нашел. Ехал на работу, а он в кустах на обочине орал. Откуда взялся – непонятно. Но очень вовремя голос подал. Почуял, наверное, что я еду.

Удивительно приятное чувство – сами себе хозяева, работа по душе, никто не давит, ни за кем не числимся, никаких комиссаров, подкомиссаров и особоуполномоченных. Я еще думал: а куда они подевались, где попрятались?

Но нельзя все время радоваться, что живем как люди, а не как рабы. Еще чего-то хочется. А чего? Когда досуг выдавался, я часами бродил по городу. Если идти к парламенту со стороны набережной, там будет такое место, где над деревьями парка видны только колоннада и золотой купол. Очень красиво. Я остановился и подумал две мысли. Что люди не должны так ужасно жить, если умеют так красиво строить. И что я хочу весь этот город вдохнуть, проглотить, обнять, обхватить, запихнуть себе в грудь.

Это я сейчас так резво излагаю. А тогда я был парень бессловесный. Ходил и смотрел. Мало что мог назвать. Но в том, что построено, красоту чувствовал. Однажды подумал, как открытие сделал: я же не единственный, кто это видит, видели люди поумнее меня и могут объяснить. Но где эти люди?

Тогда увлекались «просвещением народа» – общедоступными лекциями. Ухватился я за эти лекции, потому что на первой же просто онемел от чуда, которое показывали и объясняли. Это был опыт Паскаля, когда одна унция воды в узенькой трубке удерживает непомерный груз – сто фунтов! Объяснений, конечно, не понял, но очень загорелся тем, что вот же какие чудеса можно, оказывается, понимать. Еще раз на ту же лекцию пошел, про гидравлический пресс усвоил, быстро стал прилежным слушателем и тетку с собой таскал. Она отбрыкивалась: «Я старая, ничего не пойму», а я руками размахивал: «Нет, надо идти, мы темные, слепые, слишком много гадостей видели. Надо про интересное послушать». Правда, много рассказывали интересного, хотя еще больше о вреде пьянства. А про пьянство что-то не получалось. Слушатели еще лучше лекторов знали, что пьянство – зло, что от него смерть, убийства, увечья, нищета, пожары, осиротевшие дети и покалеченные жены. Но никто ведь и не хотел спиваться, сиротить детей и калечить жен. Никто себе такой цели не ставил!

Это особый разговор. Я сам себе дал слово не пить и тетке обещал. Но как не пить, если в артели все пьют? И пьют не по злой воле и даже не только потому, что так заведено. Начинают-то с того, что выпьешь – и помогает. Бывает, что наломаемся за день до того, что руки-ноги отваливаются, а стопка-другая, я же своими глазами видел, возвращает силы. Я суматошился, уговаривал, что нельзя, про дядьку очень убедительно разъяснял. Но артельщики таких убедительных дядек больше моего видали. Молод я был уговаривать. Спившихся синяков они сами всячески презирали. «Но мы-то не пьяницы, а культурно выпиваем для поправки здоровья, и нечего нам тут проповеди разводить». В чем мне невероятно повезло – в том, что товарищи мой зарок не то что уважали, но все-таки признавали. Совсем не пить нельзя было, но я присоединялся вином. Посмеивались, но принимали: «Рыжий водки не пьет, кислятину употребляет».

Так мы жили, и ведь славно жили. Особенно один дом строили, так прямо любимый. Доходный дом Сиропитательного приюта. Огромный, четырехэтажный, из темно-красного и желтого кирпича, весь как будто вышит золотыми стежками по вишневому фону – сложная кладка, узорная. Дом с трех сторон огибает маленькую часовенку. Во дворе деревья сохранили, посмотреть – глаз не оторвешь.

А все равно мало, еще чего-то хочется, еще что-то должно быть и наверняка есть, только я не знаю. Тетка иногда начинала: «Женись на хорошей девушке, это тебе детей хочется, а мне пора внуков нянчить». Но нет, это мне не детей хотелось. Я думал: пока сам не знаю, чего хочу, не готов и детей иметь. Нельзя же на детей свое незнание перекладывать.

А насчет так называемых соблазнов города, так даже говорить неловко. Я и представить себе не мог, хотя помалкивал про это, как это можно купить женщину. Как я буду ей в глаза смотреть и как потом смотреть в глаза детям, если про себя такое помню. Ну уж нет.

Были у меня подружки, не скрою, но я был незавидный кавалер. Они веселые, бойкие, а я нудный, неловкий. Да еще рыжий. Потом познакомился с соседкой-вдовой, она меня приветила, и я к ней очень привязался. Но она была старше меня лет на десять и откровенно говорила, что хочет устроить свою судьбу, выйти замуж за порядочного обеспеченного человека своих лет. Мы с ней три года прожили, а потом она меня со слезами, но бросила. Говорила: время идет, я не молодею, так нельзя, сам понимаешь. Из дома съехала, адреса не сказала. Потом письмо прислала: вышла замуж.

Ну вот я и подошел к тому, о чем и хочется рассказать, и слов не хватит.

Было пятое июня. Самое райское время. Возвращаюсь домой, поздно уже, а светло, дни долгие и еще прирастают. Открываю дверь, тетка прямо бежит навстречу, руками всплескивает, улыбается до ушей и ахает: «Ах кого я видела, ах кого я встретила!» И вдруг в слезы. «Кого?» – осторожно так спрашиваю. Потому что подумал – маму. Потому что мы уже двадцать пять лет ничего о ней не знали. О ком же еще тетка может так радоваться? Она как уехала, первый год писала изредка, то есть не она сама, она была неграмотная, кого-то просила, а потом приходит отчаянное письмо, что так невозможно, что другая жизнь – так другая жизнь, а помнить и надеяться – только душу ножом резать, а ничему не поможешь. И все. Молчание. Это я, конечно, не сам помню, а тетка потом часто рассказывала. Мы пытались искать, запрашивали, но нет, не нашли.

«Кого?» – спрашиваю. А тетка улыбается и решительно так говорит: «Невесту твою!» И добавляет: «Она с минуты на минуту придет, ты дома сиди, пойду встречать». Я очень удивился: как это так и что случилось? Тетка наскоро рассказала, что сегодня утром приходила молодая фельдшерица из Объединенного лазарета посмотреть детей у «няньки по соседству». У тетки тогда восемь малышей под присмотром были. Каждого ребеночка осмотрела, объяснила, что матерей надо убедить сделать детям прививки, что она сама к родителям пойдет, но и тетка пусть со своей стороны поможет. Часика два побыла, кофе пить не стала, сказала, что пора бежать. Тетку потрясла и очаровала. «Я таких не видела, я и не верила, что такие бывают!»

Потрясенная тетка проявила однако военную хитрость и целеустремленную изобретательность. Стратегически тут же все рассчитала и попросила фельдшерицу зайти вечером попозже, потому что вернется одна молодая мамаша, у которой малыш все хворает, а она его к знахарке носит, вот и сегодня понесла. Это все было правдой, но стратегический замысел целил поскорее нас познакомить. Молодую девушку нельзя поздно вечером отпускать одну по нашей окраине, и тетка позовет меня – проводить. «Сиди, говорит, никуда не отходи, я тебе в окно покричу». Хотела идти, остановилась, повседневный фартук сняла, нарядный повязала, руками всплеснула, мне скомандовала: «Рубашку белую надень!» – и бегом.

Целый час тихо. Ни о чем я не думал, ужинал, газету читал, рубашку переодевал. Вдруг топот, говор, песню затянули. Прошли, и опять тишина. Стемнело. Я со свечкой сидел. И слышу под окном теткин голос. Мы жили на первом этаже, окно высокое, сразу возле подворотни, тут же за краем окна фонарь на крюке. Я выглянул. Они стояли под фонарем. Тетка меня увидела, но виду не подала. О чем-то тихо заговорила. А она стояла вполоборота. В белом платье, невысокая, в черных волосах ровный прямой пробор, на затылке свернута густая коса, на щеке тень от ресниц. В руке чемоданчик в белом чехле с красным крестом. Что-то тихо отвечает. Тут тетка громко меня позвала, а она обернулась. Какая она была красавица, это и сейчас каждый может видеть. Обе младшие – материнский портрет. Но вот что удивительно. У нас на границе народ простой, в гимназиях не учился, в столицах не жил, а все согласны, что у Старого Медведя дочки красавицы. А ее красоту никто, оказывается, не замечал. Она ведь тогда недавно в нашем лазарете служила, скоро ее все узнали и полюбили. Говорили: сердечная, понимающая, терпеливая, руки чудесные, только прикоснется и сразу как будто и не больно уже. А красоту – нет, не видели. Даже говорили: жаль только, что такая невзрачная, худенькая да глазастенькая.

А я смотрю на нее и молчу. Не поздоровался, не поклонился. И вдруг через подоконник к ним выпрыгнул. Она улыбнулась, а тетка страшные глаза мне делает и говорит: «Вот он вас проводит, он вообще-то скромный парень и в окошки не прыгает, это не знаю что на него нашло». Стратег. Полководец.

Довел ее до квартиры при лазарете. Иду назад. Голова кругом. Смотрю: навстречу тетка. Мы остановились посреди дороги и стоим. Тетка спрашивает: «А говорили-то вы о чем?» Я сразу вспомнил, о чем говорили, а пока возвращался, не помнил. «О тебе», – отвечаю. О чем, спрашивается, я мог с ней заговорить, что сказать? Она сама начала разговор. Велела, чтобы тетка непременно пришла к ее отцу, доктору, показать глаз. Тетка ведь с черной повязкой ходила, и глаз болел часто. Потом спросила, как это вышло, что я тетке и сын и племянник. Тогда у меня развязался язык. Рассказал. Может, и складно. А может, и нет. Но я понял, что в ней сразу покорило тетку. Обаяние сказочное. Юное лето земной жизни. Она слушала с таким светлым сочувствием, с таким внимательным доверием, что хотелось сразу и защитить ее, и у нее искать защиты.

Тетка спрашивает: «А сказала она на прощанье, что так, мол, и так, мы теперь знакомы, заходите как-нибудь в гости по соседству?» Я даже удивился: «Нет, поблагодарила и ушла». Тетка расстроилась: «И зачем было обо мне говорить! Что интересного! Не разглядела тебя, не сумел ты показаться». Но мне об этом не думалось. «Пойду, говорю, пройдусь». Головой кивает: «Иди-иди, так и надо»

Ноги сами принесли к тому дому, вышитому золотым кирпичом. Стою, вспоминаю, как вот этот узор над окном выводил, и о ней думаю. Даже не думаю, а вижу ее мысленно. Вдруг как из-под земли появляется полицейский с фонариком: «Что такое? Чего торчишь тут целый час?» А у меня вдруг губы разъезжаются, улыбаюсь во весь рот. Он остановился рядом, немолодой, усы седые, в свете фонарика бляха блестит. Смотрит грозно и голос повышает: «Чего по ночам шляешься?» Но тогда полиции уже не боялись. «Ничего, говорю, красиво». Он покрутил пальцем у виска и потопал дальше охранять. А ночь лунная, все окна спят, и она, наверное, спит.

И вдруг все вокруг проявилось, как на переводной картинке. Словно со всех чувств сошла какая-то завеса. Тени глубокие, черные. По краю крыши кошка крадется, а прямо у меня под ногами крадется ее тень. Тишина, только с проспекта стук колес. Воздух теплый, и остро пахнут цветы. Я оглянулся вокруг. Нет никаких цветов. Только под стеной часовни жиденькая зеленоватая не то лиловатая травка, от нее и аромат прямо волной. Что это, думаю? Вот так, наверное, пахнет лунный свет. Бродил до рассвета. Пришел домой, тетке показаться, что жив-здоров. Крылатое утро. Сна ни в одном глазу.

Тетка еще раз во всех подробностях рассказала про ее появление, даже в лицах изобразила, а потом спрашивает: «Как же теперь быть?» А и в самом деле. У нас же не складывалось, как бы сказать, общественных и обиходных возможностей не то что встретиться, а даже увидеться. Я целый день на работе, и она тоже. С теткой у нее все-таки есть общее дело, а со мной-то? Заболеть, что ли? Вроде живем рядом, четверть часа расстояния, если с прохладой прогуливаться, а добежать, так я бы и за две минуты добежал. А получается, как ни беги, не добежишь. Если бы она позвала заходить в гости, но не позвала же.

Во мне решительность взыграла, смело так заявляю: «Делать нечего, как прямо объясниться. Найду возможность, встречу и поговорю. Скажу, конечно, что все понимаю, но пусть сразу не отказывает, пусть немножко посмотрит». Пока говорю, догадываюсь, что духу не хватит. И сам себя спрашиваю: почему не хватит? Сегодня вечером! Но тут же: посмотрит, и что увидит? На что смотреть-то?

Тетка будто подслушала: «Не спеши, говорит, не сегодня». И давай меня утешать и хвалить: «Ты не бойся, что ей не пара. Ты такой верный, преданный, самоотверженный». Говорю: «Никакой я не самоотверженный, даже не знаю, что это такое». Тетка смеется: «И вообще вы похожи. Я вас таких отличаю, кому чего-то особенного хочется». Тут я вцепился: «Чего ей хочется особенного?» – «Это уж, говорит, у нее спросишь. А если б ей хотелось не чего-то особенного, она бы с такой внешностью сделала блестящую партию и в театре бы в бархатной ложе сидела, а не в заводской больнице служила». Права была, как в воду глядела.

Седьмой час уже был, я на работу опаздывал, но пошел крюком мимо лазарета. Подхожу и вдруг чувствую: сейчас ее увижу. Такая уверенность, что стою и жду. Минуты две прошло, открывается дверь парадного, и она выходит в сестринском костюме. Весь белый, видно только лицо и кисти рук, как монашеский, на груди красный крест вышит. Заметила меня, улыбнулась, пожелала доброго утра и свернула в ворота больницы. Я досмотрел, как она по двору прошла, поднялась по ступенькам и еще мелькнула белым за стеклами двери.

А за день надумал я одну вещь. Мы тогда строили тот громадный дом в мавританском стиле на углу Корабельного проспекта и Южной улицы. Все его знают. Одна из столичных достопримечательностей. Он идет тремя порядками в глубь участка. Первый корпус уже закончили. Лепнина такая пышная, что нельзя было леса сооружать, с раздвижных лестниц красили. Двое хозяев, отставной генерал и архитектор, хотели размахнуться, но, кажется, сами не ожидали, что до того грандиозно получится. Выставили дом на все конкурсы – по фасадам, по благоустройству, по новому облику столицы. Если бы они выиграли, заработали бы хорошие налоговые послабления. Стройка-то дорогущая. Теперь затевали торжественное открытие. Праздник с речами, с музыкой и угощением.

Объясниться, думаю, храбрости не хватит, а пригласить на открытие – хватит. Дом этот, кстати, по двум конкурсам золотые медали получил, а за фасад – только бронзовую. Пересластили пышности.

Я сначала думал: до вечера не доживу. Но день так ровно катился, ярко. Еще странное такое чувство, как будто стал лучше видеть и слышать. Как будто чистой водой вымыли какие-то душевные окна.

Дом под самое небо, высоченный. Мы как раз на пятом этаже во втором порядке работали. Стою на подмостках, далеко видно. Вон купол парламента, вон колоннада собора, вон башня водонапорная, тоже мы строили, и крыши, крыши – красные, черные, зеленые. И море сияющее. Товарищ меня толкает: «Ты чего сегодня такой?» Какой, спрашиваю? «Не такой!»

Закончили поздно. Иду мимо ее дома. Хочу угадать окно. Слышу, на рояле играют. Медленное что-то, строгое. Вот, подумал, ее окно, во втором этаже, это она играет. Стою, слушаю. Долго стоял. Вдруг ее голос. Окликает меня. Оглянулся, она подходит. Серьезно так смотрит. И немножко растерянно. Я, говорю, думал, это вы играете. Она все так же смотрит: нет, говорит, это папа. Я в двух словах рассказал, что да как, и пригласил ее на праздник вместе с отцом. «Прошу вас, говорю, быть моими гостями». И она согласилась. Она согласилась!

Потом спрашивал, конечно, почему да почему согласилась? Она отвечала, что пригласил уж очень хорошо, что боялась обидеть, что интересно было посмотреть на дом-диковину. А я все приставал. Однажды она смеется и говорит: «Понравился ты мне с первого взгляда». Это было не так, я знаю, но приставать перестал.

Тетка за ужином затеяла меня наставлять: «Теперь, говорит, все должно быть деликатно и благородно». Смешно стало и даже досадно. А раньше, говорю, не должно было? Только рукой махнула. «Ты послушай!» Слушаю, и жалко ее ужасно. Она ведь рассказывала, какое намечтала себе деликатное и благородное обращение. А я и не знал.

Про эти мечты, оказывается, не знал. Жалко ее прямо до слез, слушать невозможно. Перебил на полуслове: «Завтра же начинай шить белое платье, к воскресенью успеешь». Отказывается, руками машет: «Зачем мне белое платье?» – «Не спорь, говорю, а шей, чтоб к празднику было готово». С теткой иногда тяжело было столковаться. Уперлась: «Не нужно мне туда, я помешаю». Стоит на своем. Но вижу: ей приятно, что настаиваю. Утром зашел в магазин напротив того дома, купил ей материи на платье и белую шаль. И отправил с посыльным. Посыльный, конечно, вытаращился на меня и на адрес, но понес как миленький на окраину.

Утром опять иду мимо лазарета. Догадался, что у нее в половине седьмого дежурство начинается. На этот раз спрятался. Она меня не заметила. На третий день утром она не проходила. Так и не видел. Оказалось, очень тяжело.

В самый день праздника, я рассчитывал и ей сразу сказал, что мы с теткой встретим их и отправимся все вместе. Но вдруг велят быть на стройке раным-ранешенько.

Расстроился ужасно. Это с первого слова я такой ненадежный. Да и как заявить: пожалуйте, дескать, сами, а я занят буду. Странно, что наплевать на приказ, как и следовало, мне и в голову не пришло. Чересчур послушный был и ответственный.

Делать нечего, поплелся в лазарет, попросил вызвать ее. Шел с тяжелым сердцем, но как сообразил, что сейчас ее увижу, чуть не подпрыгнул от радости. Выслушала, улыбнулась: не беспокойтесь, мол, приедем, встречайте.

Ждал-ждал шести часов, изождался. Что там такого срочного было, зачем вызывали, и близко не помню. Ничего не было. Чтобы жизнь медом не казалась. А может, последнюю красоту наводили. На доме флаги, гирлянды. Высокую тройную арку всю цветами оплели, во дворе фонтан плещет, столы накрывают. Тетка пришла в новом платье, кинулась было помогать, а я наперерез: прогуливайся, говорю, отдыхай, ты гостья.

Ее заметил сначала так, что кровь в виски ударила, а потом глазами. Идет под руку с отцом. Прекрасная, как белый парус в голубом тумане. На ней блузка с матросским воротником, шелковая синяя юбка, простая батистовая шляпа. Доктора я тогда в первый раз увидел. Небольшого роста, голова белая, брови черные, лицо острое, немного ястребиное. А глаза – ее глаза.

Вокруг толпа. Духовой оркестр играет. У входа хозяева. Наш архитектор как зыркнул на нее, губу прикусил и вдруг разбежался: «Доктор, доктор, счастлив видеть! Прошу на почетные места! Мадам!» – и по-французски рассыпается, руку целует. Я растерялся и еще подумал: почему «мадам», он что, принимает ее за жену доктора? Они что-то ему отвечают и ко мне идут. Хозяин оглядывается и длинно на меня смотрит.

Так я нажил – ну, можно сказать, соперника. И узнал в тот день неожиданное. Я считал ее совсем юной, а оказалось, мы ровесники. Оказалось, она вдова. Ее молодого мужа, художника, арестовали во время последнего приступа террора. Семью тогда тоже забирали, но их с отцом успели предупредить, они скрывались. Угольщик прятал в своем сарае. Потом начались баррикады, где они и встретились с нашим архитектором. Ее и доктора я очень легко представлял себе на баррикадах, а его – ну никак. Но он там с ними был. Это как раз той осенью, когда мы с теткой из крепости выбирались. Такой гладкий осанистый красавец. На лбу написано, что любитель вкусной жизни. А вот однако ж.

Надо отдать ему справедливость: он был не только модный и богатый, но и талантливый. Этот дом его сильно прославил. Но предлагал, как потом оказалось, ту самую бархатную ложу. В переносном, конечно, смысле. Да я-то что мог?

Провел их по дому, показал, рассказал, как в небе летел. Доктор тетку под руку ведет, я с ней иду. Разговор повернул к тому, что семь лет назад было, как диктатура кончилась. Потом, гораздо позже, она рассказала, что ее мужа убили в тюрьме, как и многих тогда. Еще надеялись, что он жив, но когда начали вскрывать могилы, убитых же просто в ямах закапывали, они его нашли. Вот как оно было.

Торжество удалось на славу. Потом во всех газетах писали: подъем строительного дела, всесословный праздник, веяние прогресса. Речи, шампанское, музыка…И стал я бывать у них. Тут еще странно вышло. Соседка забежала, разговорилась с теткой, а я слышал. И сказала о докторе ужасную вещь: «Доктор больно добрый, такие долго не живут, такие богу нужны». Есть такое поверье-не-поверье, что очень светлые люди умирают рано и страшно. Испугался за нее. Отгонял от себя эти мысли: да ну, глупости! Не отгонялись. А время такое, что грубые, жуткие страхи отступили. Никто не боялся, что с голоду помрет или заберут на рассвете. Хорошее время. Вернулись страхи вечные, неотменимые. Вот у меня такие, что за нее страшно было. Что с нею что-то случится. Что я сам ее обижу нечаянно. Признаться, я ведь был неотесанный.

А о докторе я бы не сказал, что он больно добрый. Сказал бы иначе: у него были такие убеждения, которые все понимали как доброту. Когда первый раз к ним пришел, как ни волновался, а заметил, что обстановка у них скромная, мебель казенная. Еще сильнее смутился. Но жили они роскошно. Только у доктора роскошь была знать, а у нее – уметь. Доктор, по-моему, знал все на свете. Я и теперь так думаю. А если чего не знал, прямо загорался узнать. Меня так расспрашивал, будто в каменщики готовился. Мне и приятно. Конечно, мечтал, что он будет моим отцом. Думал, взвешивал, страшно было ошибиться, но как будто чувствовалось, что и он не прочь от такого сына. Однажды спросил, чего я хочу, какие у меня замыслы. А какие тогда могли быть замыслы, одно думалось: если с ней, то жизнь впереди, а если нет, то и ничего нет. Но не решился сказать. Стал вспоминать, о чем раньше думал, какие обещания себе давал на руднике. Как по городу ходил и чего хотел. Он очень внимательно слушал. У них обоих прямо талант был слушать. Доктор бывало повторял, что люди удивительно даровиты, но слишком часто не знают об этом. Иногда смеялся, что природа как раз на него поскупилась, наделив только одним – упорством знать. Кто был удивительно одарен – она. За что ни бралась, все получалось. Тогда как раз затеяла огород лекарственных растений. К чему она прикладывала руки, все росло, цвело, сияло. Говорили, в ее дежурство еще никто не умер и даже самым тяжелым больным легче становится.

Был у них враг, с ним они и боролись, служа в таких больницах, как наша. Это когда дети умирают. А еще доктор платил стипендию двум студенткам-фельдшерицам, еще в каждой больнице создавал библиотеку. Он очень много книг покупал, но все для больниц. У них и пианино было не свое, а прокатное. Доктор говорил, что совсем не аскет, но это жестокая выучка времен диктатуры: иметь только то, что можно отнять лишь с головой вместе, и ничего больше.

Здесь на границе тогда было тихо и мирно, но случилась беда. Холера. Они с доктором уезжали на эпидемию. Заволновался: поеду с вами, возьмите и меня. Нет, отказываются: это не нужно. Но там же будут бараки строить, пригожусь. Бараки, отвечает доктор, уже строят – легкие, деревянные, потом их сожгут. Убеждает: для нас опасности никакой нет, холера не чума. Да, подхватив заразу, вылечиться трудно, но не подхватывать ее очень просто. Не волнуйтесь, будем телеграфировать. И сами так спокойно, быстро собрались. Уезжали ночью, со специальным санитарным поездом. Я, конечно, провожал. Очень много людей провожало поезд. И архитектор наш был. Кто-то речь сказал: «Свободная республика справится с испытанием». Такое настроение вокруг, особое: и тревога, и подъем, и поддержка. И как она посмотрела на прощанье…

Но последний фонарик мигнул, и я прямо воем взвыл. Что я наделал, как мог остаться? Пошел в Комитет по борьбе с эпидемией. Записаться волонтером. Там и ночью было открыто. Но меня не взяли: благодарим, говорят, за ваш человеколюбивый порыв и гражданскую сознательность, но людей достаточно и добровольцев очень много, весь медицинский факультет просится ехать, а в карантинах полиция и ополченцы, так что работайте спокойно. Еще добавляют: не геройствуйте.

Телеграммы нет и нет. Я же не знал, где они. Где именно. А что-то не заладилось с телеграфом. Тогда постоянной линии еще не было, временную тянули. В Комитете говорят: положение трудное, но все меры взяты, надеемся, что беспорядков не будет. «Да не волнуйтесь вы так, если б что случилось, мы бы уже знали». То есть ничего я не выяснил. Вышел в таком отчаянии, что в глазах темно. Напротив, через улицу блестит надпись над дверью, золотыми буквами: редакция газеты «Ведомости». Ворвался туда: «Есть у вас репортер на эпидемии?» – «Конечно». – «Он сегодня телеграфировал?» – «Разумеется». – «Что там?» – «Читайте наш вечерний выпуск!» Но окружили меня, расспрашивают: «У вас там родные? Объясняет, что в районе действий отряда была нарушена связь, но их репортер там побывал, ничего нештатного не происходит, связь к вечеру восстановят. «Бегите домой, телеграмма вот-вот придет». Пришла!

Я им тоже телеграфировал. Но как напишу, так руки опускаются: слова какие-то неживые. «Сердцем с вами», «все мысли о вас». Даже совестно, хотя совершенная правда.

Все мысли о них, но работаю, стиснув зубы. Вдруг подходит ко мне старшина и говорит, головой крутит: «Ты что, нахамил хозяину? Когда успел?» Оказывается, приезжал наш архитектор, вызывал старшину, устроил очередной разнос, а под конец велел выгнать «этого наглого типа» – меня. Стою молчу, удивляюсь. Вроде порядочный человек, за свободу сражался. Что ж он делает? А мысли – не сказать чтоб грустные: кончился у меня соперник – сам себя перечеркнул. Да если узнает она, если узнает доктор, они и говорить с ним больше не станут.

«Выгоняй, говорю, если тебе не обидно, только хозяину я не хамил» – «Мне, говорит, обидно, но ссориться с хозяином тоже не дело. Не бойся, без работы не останешься. Мы обменяемся: отдам тебя на время старому приятелю, это который на судоремонтном эллинг строит, а у него выберу, кого взять». Ну и ладно. Только я все удивлялся. Отвык. Да ведь отвык же!

С холерой справились энергично. Почти без волнений и беспорядков. Только на одном карантине паника была, помяли кое-кого.

Объявили национальный траур по жертвам эпидемии, флаги приспустили, а как только подняли, началось чуть не ликование. Словно случилось что-то очень хорошее. Сирот усыновить – так желающих оказалось больше, чем сирот. Благотворительные балы, концерты, выставки, народные гулянья в пользу пострадавших. Торжественную встречу десанта нерабочим днем объявили.

Встретить их у вагона – целая задача. К дебаркадеру по билетам пускали, на площади толпа, но я не сомневался, что так и будет. Жду такой радостный, а как их увидел, сразу понял, что это было такое и как тяжело им пришлось. Доктор постаревший, измученный, она – в чем душа держится, сизо-бледная, одни глаза остались. На праздник не пошли, отвез их домой. Я о себе, молодом, думал, что двужильный, но по-настоящему двужильный был доктор. Ей скомандовал заснуть, меня выпроводил: «Завтра! Все завтра!», – а сам – в больницу.

Посидел у нее под окном в затмении чувств не помню сколько, потом добрался не помню как до постели. И свалился мертвым сном. Все проспал, ничего не видел, не слышал, не догадывался. А к ним приезжал вечером наш архитектор. Похвастаюсь: у него-то билет был, а к вагону он не пробился, на билет понадеялся. Приезжал объясняться. И она отказала. Тогда он заявил, что ради нее совершил недостойный поступок: выгнал меня с работы. Не знаю, на что рассчитывают люди, которые сначала такое учиняют, а потом с трагическим видом признаются. Но это все я потом узнал.

А тогда в прежнем затмении чувств явился к шести утра, как положено, на работу. Каждый кирпич мне говорит: живы, вернулись, живы, вернулись. Кирпичи – они, когда, хотят, разговаривают, это правда.

Даже не радость – отдохновенный покой. Живы, вернулись, живы, вернулись! К обеду прозрел: кинулся отпрашиваться. Новый старшина отпустил. Примчался, а их дома нет. Постоял перед запертой дверью, они без прислуги жили, вышел, вернулся, опять вышел. Тут уж каждую минуту до вечера на себе тащил. Еле дотащил. Вижу, наконец, спускается по ступенькам она, идет к больничным воротам, приближается, обе руки мне протягивает. И выговаривается у меня очень умная вещь: я, говорю, все для вас сделаю, я ради вас на все готов, верьте, мне, верьте! За руки держимся, а она улыбается и отвечает: «Конечно, не верю». Но рук не отнимает и так светло смотрит. Молчу, пытаюсь понять. «Вы же, спрашивает, ради меня профессию не бросите?» – «Брошу! – кричу. – Чем захотите, тем и буду заниматься!» Улыбается. «А чего вы ради меня не сделаете?» Удивился: но вы же, говорю, ничего плохого от меня не потребуете. И тут понял, чего не сделаю. «С теткой, говорю, не расстанусь». – «Зачем же, отвечает, расставаться, мы будем все вместе жить».

Вот так и было. Прямо земля под ногами качнулась. Бормочу: мы поженимся, вы согласны, когда, когда, завтра? Тут она и говорит: «Зачем завтра? Сегодня. Сейчас скажем вашей тете, а я папе уже сказала, и пойдем к нам. Папа нас сегодня одних оставляет, а потом вместе решим, как заживем». Вот так и было. Вот такой и должна быть жизнь.

Разве мог я поверить, что будет то, что стало?.. Ее нет, а я жив. И женат. И песни пою.

Делай, что хочешь

Подняться наверх