Читать книгу Исход - Элизабет Джейн Говард - Страница 4
Часть 1
1. Братья
Июль 1945 года
Оглавление– …Вот я и подумала: если я задержусь до осени, вам с лихвой хватит времени, чтобы подыскать кого-нибудь. Естественно, мне не хотелось бы доставлять вам неудобства. – Сказав это, она пошарила в рукаве своего кардигана и, вытащив оттуда белый платочек с кружевами, незаметно попыталась высморкаться. В это время года ее вечно мучила аллергия.
Хью в тревоге уставился на нее.
– Да мне в жизни не найти никого хотя бы отдаленно похожего на вас.
Его комплимент ударил по ней острым камушком, и она вздрогнула: этот разговор заранее пугал именно из-за этого – его доброго отношения.
– Как говорится, незаменимых нет, верно? – отозвалась она, хоть сейчас, когда ей наконец пришлось произнести эти слова вслух, они больше не казались такими уж верными.
– Вы пробыли со мной так долго, что без вас я пропаду. – Когда она только пришла сюда, все девушки носили короткие стрижки-каре; теперь ее каре было уже седым. – Больше двадцати лет прошло, наверное. Надо же, как летит время.
– И не говорите. – Вот и это неверно, с ее точки зрения – за двадцать три года ей ни разу не пришло в голову возразить ему. Сейчас она отчетливо видела, что он расстроен: жилка сбоку у него на лбу обозначилась отчетливее, теперь в любой момент он мог начать беспокойно дотрагиваться до нее и приглаживать волосы.
– Полагаю, – сказал он, оставив в покое собственную прическу, – нет способа, которым я мог бы убедить вас передумать?
Она покачала головой.
– Понимаете, это из-за мамы. Как я уже говорила, больше она не может целыми днями обходиться без помощи.
Последовала краткая пауза, и он сообразил, что они вернулись к тому, с чего начали. Женщина придвинула поближе к нему настольный портсигар из древесины кальмии – тем утром она, как обычно, наполнила его; с одной рукой пользоваться портсигаром Хью было гораздо проще, чем затевать возню с сигаретными пачками, – и подождала, когда он вынет сигарету и прикурит от серебряной зажигалки, которую миссис Хью подарила ему в год коронации. Как раз в том году компании заказали партию древесины вяза для всех скамей аббатства: она видела одну – ту, что мистер Эдвард приобрел потом, – такая прелесть: синий бархат и золотая тесьма. Она гордилась, что это их древесину выбрали, чтобы сделать частью истории. Будет о чем вспомнить на пенсии.
– Я только хотела спросить, – сказала она, – вы не возражаете, если я помогу вам подыскать замену?
– А у вас есть кто-то на примете?
– О нет! Просто я подумала, что могла бы помочь отсеивать претенденток, приходящих на собеседование.
– Уверен, вы справитесь с этой задачей гораздо лучше меня. – В его голове запульсировала боль.
– Хотите, я открою окно?
– Откройте. Не годится ему быть наглухо запертым в такой день.
Как только она справилась со шпингалетом и подняла на несколько дюймов тяжелую раму, вместе с теплым ветерком в кабинет ворвались отрывистые, сиплые крики старика-газетчика, стоящего снизу на углу: «Спецвыпуск про выборы! Два министра покинули кабинет! Большой перевес у лейбористов! Все подробности в газете!»
– Вы не отправите Томми за газетой, мисс Пирсон? Похоже, новости неважные, но худшее лучше узнавать сразу.
Она сходила за газетой сама, так как конторский посыльный Томми сочетал хроническую неуловимость с медлительностью, которая, как однажды заметил в ее присутствии мистер Руперт, сделала бы честь двупалому ленивцу. Мне будет недоставать их всех, твердила она себе, пытаясь рассеять ужасное ощущение неминуемой потери. И это было лишь начало. Предстояли еще проводы в конторе, где все станут желать ей удачи и пить за ее здоровье, и, может быть, – даже скорее всего, – соберут деньги на прощальный подарок. А потом она дождется автобус, который в последний раз отвезет ее до станции, за двадцать минут дойдет пешком от Нью-Кросса до Лабернум-Гроув и дальше по ней, до дома восемьдесят четыре, вставит ключ в дверь, запрется изнутри – этим все и кончится. Мать всегда раздражалась из-за нее, потому что девочка родилась вне брака, да и послушанием не отличалась, о чем слышала от матери всякий раз, когда у той лопалось терпение. Само собой, выходить из дома она будет – в магазины, в библиотеку – взять им обеим книги, и, пожалуй, изредка получится сбегать в кино, хотя в тратах придется быть очень осмотрительной. Оставив работу гораздо раньше, чем собиралась, она потеряет изрядную долю пенсии, которую компания назначает всем своим работникам по выслуге лет. В любом случае ни о каких поездках и отпусках не может быть и речи, пока не решится вопрос с маминым недержанием, а это может произойти, только если она целыми днями будет за ней присматривать.
В голове мелькнуло подозрение, что последние недели мать досаждала ей нарочно, но даже думать о ней вот так было не очень-то красиво.
Когда она вернулась с газетой к мистеру Хью, стало ясно, что он опять мается мигренью. Он опустил верхние жалюзи, так что солнечный свет уже не падал на письменный стол и не играл на большом серебряном письменном приборе, которым никогда не пользовались. Мисс Пирсон положила газету поближе к нему.
– Боже правый! – сказал он. – Макмиллан и Бракен выбыли. Предсказана сенсационная победа на выборах. Бедный старина Черчилль!
– Какая жалость, ведь правда? После всего, что он для нас сделал. – С этими словами мисс Пирсон собралась уходить, но, прежде чем удалиться в комнатушку за кабинетом, где стояла печатная машинка и хранились папки, она сочла необходимым заверить, что она, конечно, останется до сентября или дольше, если с поиском подходящей замены возникнут сложности.
– Это чрезвычайно любезно с вашей стороны, мисс Пирсон. И без слов ясно, как я сожалею о том, что вы уходите.
Хоть он и улыбался ей, было видно, как ему больно.
В дамской уборной, куда она зашла ненадолго, чтобы беззвучно всплакнуть, ее молнией пронзила мысль: насколько иначе все было бы, если бы ей пришлось уйти с работы, чтобы ухаживать не за матерью, а за кем-нибудь вроде мистера Хью. Мысль нелепейшая; непонятно, как такое вообще могло прийти ей в голову.
Когда она вышла, особо деликатно прикрыв за собой дверь, как делала всегда, когда его мучали головные боли (она находила десятки способов дать понять, что знает о них, чем безмерно раздражала его раньше, но годы службы воспитали в нем равнодушие к этой ее манере), Хью бросил газету, обмяк в кресле, закрыл глаза и стал ждать, когда подействует обезболивающее. Правительство лейбористов – а дело, похоже, именно к этому идет – тревожная перспектива. Выяснилось, что в критический момент идеи и впрямь важнее людей, а это, при всем превосходстве с нравственной точки зрения, оказалось вульгарной неожиданностью. Черчилль считался – по праву – фигурой национального масштаба, его знали все: его эмоциональность, его красноречие, его бронхит, его сигары – в то время как об Эттли было известно очень мало, а большинству людей – вообще ничего. Хью думал о том, что решающим фактором должны стать голоса военных. Эти размышления прервал приход Картрайта с отчетом о состоянии грузовиков компании, внушающем серьезное беспокойство. Ремонтировать большинство машин было уже нерентабельно, при этом в обозримом будущем покупки новых автомобилей не предвиделось.
– Придется вам сделать все возможное, Картрайт.
И Картрайт, с его улыбкой скелета, представляющей собой устрашающий ряд желтоватых зубов при минимуме веселья, завершил доклад очередной жалобой насчет перекраски машин. Грузовики компании «Казалет» были синими с золотой надписью – единственными в своем роде, поскольку синяя краска быстро выцветала и требовала постоянного обновления. Картрайта раздражала необходимость тратить на это выделенные средства, особенно при нынешнем дряхлом автопарке, но Бриг еще давным-давно объявил, что грузовики должны быть синими, чтобы отличаться от другого грузового транспорта на дороге. Ни Хью, ни Эдвард не считали себя вправе изменить эту традицию, тем более что теперь их отец не мог своими глазами увидеть, чтят они ее или нет.
– По этому поводу пока ничего не предпринимайте, Картрайт. Отложите покраску, пока я не побываю у Рутсов и не выясню, нет ли у них чего-нибудь для нас.
– Если уж выбирать, сэр, то у «Седдона» машины лучше, чем у «Коммера», в смысле расходов на бензин.
– Да… верно. Дельная мысль.
Картрайт ответил на это, что он, пожалуй, пойдет, но по всем признакам уходить не собирался. Оказалось, что в ближайшем будущем должен демобилизоваться его племянник – сын брата его жены, как он объяснил. Его родные живут в Госпорте, и Картрайт только хотел спросить, не найдется ли какой-нибудь работенки на новой пристани в Саутгемптоне. Хью обещал спросить у брата, Картрайт поблагодарил – «премного вам обязан, сэр». И только потом ушел.
Укол досады и тревоги, которые Хью всегда испытывал при упоминании Саутгемптона, на этот раз оказался куда более ощутимым, поскольку совпал с новостями об уходе мисс Пирсон. Он был совсем не расположен после стольких лет привыкать к новому секретарю и вводить его в курс дела. «Ты никаких перемен не любишь, дорогой», – сказала Сибил однажды, когда он повысил на нее голос, заметив, что она по-новому разделила волосы на пробор. Господи, да если бы она сейчас была жива, пусть бы делала с волосами что угодно – он бы слова ей не сказал! Ее нет уже три года – три года и четыре месяца – и, как ему казалось, за все это время с ним случилось лишь одно: он приобрел ужасную привычку тосковать по ней. От других он слышал, что это и значит «пережить» утрату.
В этот момент ему пришлось прибегнуть к обычному средству – уверять себя, что ей хотя бы уже не больно: такой жизни для нее он не мог желать, не мог вынести. Даже к лучшему, что она умерла и оставила его, вместо того чтобы и дальше так мучиться.
Он дочитал и подписал письма, которые мисс Пирсон занесла ему перед объявлением о своем уходе. Пока он обедает, она соберет письма и разложит их по конвертам. Он позвонил ей, попросил вызвать ему такси и сообщил, что может припоздниться.
Предстоял обед с Рейчел – хорошо еще, что не какой-нибудь деловой обед со спиртным: такие были особенно утомительны после головных болей. Он поймал себя на мысли, что вот такие маленькие житейские поблажки стали служить ему постоянным утешением.
Встретиться они договорились в итальянском ресторанчике на Грик-стрит, выбранном за тишину и за то, что в нем, скорее всего, найдется еда, на которую согласится Рейчел. Как и Дюши, которая никогда не ела вне собственного дома, Рейчел питала глубокое недоверие к «покупной еде», которая, на ее взгляд, была либо чрезмерно сытной, либо слишком изысканной, либо представляла еще какую-то угрозу. Но в этот раз пообедать вместе предложила именно Рейчел – она все равно оставалась ночевать в Лондоне, так как собиралась на концерт вместе с Сид.
– Нам с тобой непременно надо поговорить о Хоум-Плейс, Честер-Террас и так далее, – сказала она. – Мне уже все уши прожужжали планами и намерениями, вот только у всех они разные. А в выходные нам все равно не дадут толком поговорить.
В ресторане его поприветствовала пожилая хозяйка Эдда и сообщила, что дамы ждут наверху. Направляясь к столику Рейчел, он увидел, что с ней Сид.
– Дорогой, надеюсь, ты не против. Мы с Сид вроде как договорились провести день вместе, и когда мы с ней строили планы, я совсем забыла про наш обед.
– Разумеется, нет. Очень рад вас видеть, – сердечно отозвался он. Втайне он считал Сид странноватой особой: она, кажется, не вылезала из своего мешковатого твидового костюма с рубашкой и галстуком, у нее была не по моде короткая стрижка и смуглое, как орех, лицо. Сид походила на студента-перестарка, но была самой близкой, самой давней и чуть ли не единственной подругой Рейчел, следовательно, достойной его доброжелательности.
– Я всегда причислял вас к членам нашей семьи, – добавил он и был вознагражден слабым румянцем, который проступил на озабоченном лице его сестры и сразу пропал.
– Я же тебе говорила, – обратилась она к Сид. – Мне пришлось уговаривать ее прийти. – Эти слова были адресованы ему.
– Я же знала, что вам надо обсудить семейные дела, вот и не хотела мешать. Обещаю сидеть тихо, как мышка. Ни слова не скажу.
Но как вскоре выяснилось, это было лукавство. К разговору о делах перешли не сразу: предстояло еще выбрать еду. Рейчел, придирчиво изучив меню, наконец спросила, нельзя ли приготовить ей самый простой омлет, только маленький? До этого Хью с Сид остановили свой выбор на минестроне и тушеной печенке и уже потягивали мартини, от которого Рейчел отказалась.
В ожидании заказа они курили; Хью купил для Рейчел пачку «Проплывающих облаков», зная, что они нравятся ей больше всех – после египетских, которых сейчас не достать.
– О, милый, спасибо! Но Сид чудом исхитрилась добыть где-то мою прежнюю марку – не знаю, как ей это удалось.
– Есть одно место, где она иногда бывает, – отозвалась Сид тоном человека, компенсирующего мизерность своих побед их частотой.
– Все равно возьми себе – про запас, – предложил Хью.
– Совсем меня избаловали. – Рейчел убрала сигареты в сумочку.
Принесли минестроне, Хью предложил начать с родительских проблем. Бриг рвался перебраться обратно на Честер-Террас, чтобы быть поближе к конторе, «хотя и там толку от старика будет немного», но Дюши, которая всегда терпеть не могла этот дом и называла его мрачным, запущенным и в любом случае слишком просторным для них, хотела остаться в Хоум-Плейс.
– Она и впрямь нисколько не любит Лондон, бедняжка, ей нужны ее розы и альпинарий. А еще она считает, что для внуков хуже, если им некуда приехать на каникулы. Но он там как неприкаянный – особенно теперь, когда ему уже ни прокатиться верхом, ни пострелять, ни заняться строительством… И вот они твердят о своих желаниях мне – нет бы поговорить об этом друг с другом! Так что, как видишь…
– А разве не могут они устроиться так же, как до войны? Оставили бы себе оба дома, и тогда Дюши смогла бы жить за городом, сколько пожелает.
– Нет, думаю, так не получится. Бегать по лестницам в Лондоне Айлин уже не под силу, а Бриг пообещал коттедж над гаражом миссис Криппс и Тонбриджу, когда они поженились, – нечестно было бы теперь срывать их с места. Для Честер-Террас понадобится самое меньшее трое слуг, а мне говорили, что сейчас подыскать надежных людей почти невозможно. В агентствах уверяют, что девушки больше просто не идут в служанки. – Она умолкла, потом добавила: – Ох, надеюсь, я не испортила вам удовольствие от супа – с виду он такой аппетитный.
– Хочешь попробовать? – Сид протянула ей полную ложку.
– О нет, спасибо, дорогая. Если я съем суп, ни на что другое места уже не останется.
– А как бы хотелось поступить тебе?
– Вопрос по существу, – сразу сказала Сид.
Рейчел озадачилась.
– Об этом я не думала. Наверное, как угодно, лишь бы они были счастливы.
– Хью спрашивал не об этом. А о том, чего хотелось бы тебе.
– Разве тебе не нравится в Лондоне?
– Ну, в некоторых отношениях здесь неплохо.
Пока убирали суповые тарелки, а потом несли и подавали основное блюдо, Рейчел объясняла: живи она в Лондоне, ей было бы проще проводить в конторе не два дня в неделю, а три. За два теперешних справиться с работой она просто не в состоянии. К этому времени она уже наслушалась рассказов о чужих бедах… и поделилась очередной историей злоключений – жене Уилсона пришлось лечь в больницу, а у них нет бабушек-дедушек, приглядеть за детьми некому, вдобавок их разбомбили, они живут в двух сырых подвальных комнатах; его сестра взяла бы детей, если бы не развод с мужем: тот как ушел с флота, сразу захотел жениться на девчонке, с которой познакомился на Мальте, и теперь эта сестра в таком состоянии, что впору за ней самой присматривать…
Омлет Рейчел остывал на тарелке.
– Господи, – вздохнула она, подцепив крошечный кусочек, – как я вам осточертела моими дурацкими конторскими заботами…
«Но это же не ее заботы, – мысленно возразил он, – а чужие». И на минуту задумался, как служащие конторы обходились без Рейчел раньше. Официально она занималась зарплатами, страховками и отпусками, а заодно и вела счета на канцелярию и другие мелкие расходы. Но по сути дела, она стала тем человеком, к которому все в конторе шли со своими бедами – как в работе, так и в личной жизни, – и теперь знала обо всех сотрудниках компании Казалетов гораздо больше, чем Хью или его братья.
Сид заметила:
– Но все это не имеет ровным счетом никакого отношения к тому, как хотела бы поступить ты.
Хью уловил в ее голосе резковатую нотку, он звучал почти укоризненно.
– Ну разумеется, переехать в город было бы неплохо, но нельзя принимать решения такого рода по чисто эгоистическим соображениям.
– А почему бы и нет? – После краткой и напряженной паузы Сид повторила: – Почему бы и нет, интересно? Почему чувства всех и каждого важнее, чем твои?
«Она будто бы говорит о своих собственных чувствах», – думал он, у него почему-то возникло ощущение потери почвы под ногами, и оно было не из приятных. Бедняга Рейч! Ей просто хочется, чтобы все остались довольны; нехорошо третировать ее за это. Хью заметил, что она побледнела и вовсе прекратила делать вид, что ест свой омлет.
– Знаешь, – заговорил он, – по-моему, от Честер-Террас надо отказаться. Дом чересчур велик, а недвижимость разумнее продавать, пока от нее осталось хоть что-то приличное, чтобы не пришлось тратиться на ремонт. Так, может, оставить Хоум-Плейс и подыскать квартиру для тебя и Брига, раз уж ему хочется пожить в Лондоне? Тогда и Дюши сможет остаться за городом. А для квартиры вам хватит одной домашней и одной приходящей работницы, верно?
– Квартира. Не знаю, рассматривал ли кто-нибудь из них квартиру как вариант. Бриг наверняка решит, что это убожество, а Дюши – что это беспутство. Она считает, что квартиры годятся лишь для холостяков, пока те не женились.
– Абсурд, – возразила Сид. – Сотни людей будут перебираться в квартиры, и точно так же им придется учиться готовить.
– Но не в возрасте Дюши! От человека, которому семьдесят восемь лет от роду, нельзя требовать, чтобы он учился готовить! – И после неловкой паузы Рейчел добавила: – Нет уж. Если уж на то пошло, учиться готовить буду я.
Сид с покаянным видом дотронулась до руки Рейчел.
– Touché! Но мы-то говорим о твоей жизни, разве не так?
Ее попытка привлечь Хью на свою сторону вызвала у него смутную досаду. Несмотря на обещание молчать, Сид вмешивалась в то, к чему, по его мнению, не имела никакого отношения. Он подал знак официанту принести меню и обратился к Рейчел:
– Не волнуйся, дорогая. Я поговорю с Бригом насчет замены для Честер-Террас, и мы с тобой начнем подыскивать подходящее жилье. В крайнем случае ты всегда можешь временно поселиться у меня. А пока – кто желает мороженого, или фруктовый салат, или и то и другое?
Когда Рейчел, которая сразу заявила, что больше не сможет съесть ни крошки, все-таки удалось уговорить попробовать фруктовый салат, а Хью и Сид решили взять оба десерта понемногу, и вдобавок Хью заказал всем кофе, он поднял бокал и спросил:
– За что выпьем? За мир?
Рейчел ответила:
– Думаю, надо выпить за бедного мистера Черчилля, с которым мы так скверно обошлись. Неужели никто не заметил, насколько это чудовищно – что его выставили, едва закончилась война?
– Война еще не закончена. Полагаю, предстоят еще добрых года два сражений в Японии. Справедливости ради следует сказать, что те, другие, по крайней мере привыкли управлять – во всяком случае, на уровне кабинета.
Сид сказала:
– Я за тех, других. Для перемен самое время.
– Мне кажется, большинство людей хотят вернуться к нормальной жизни, и как можно скорее, – высказался Хью.
– Вряд ли мы к чему-нибудь вернемся, – заметила Рейчел. – Думаю, все будет по-другому.
– Ты про «государство всеобщего благоденствия» и дивный новый мир?
Он увидел, как ее лицо пошло мелкой рябью морщинок, и вдруг вспомнил, как они с Эдвардом дразнили ее «мартышкой».
– Нет, я про то, что война, как мне кажется, сделала людей иными, они стали добрее друг к другу. – Она повернулась к Сид. – Ты ведь так считаешь, да? Я в том смысле, что люди стали откровеннее – особенно часто делятся рассказами о всяких ужасах, как их разбомбили, разлучили, про все эти продукты по карточкам и погибших мужчин…
– По-моему, это уже не прежние спесь и равнодушие, – сказала Сид, – но если у нас не появится лейбористское правительство, дело очень скоро дойдет и до них.
– Как тебе известно, я абсолютно ничего не смыслю в политике, но ведь обе стороны, в сущности, говорят одно и то же – или нет? Про улучшение жилищных условий, большую продолжительность образования, равную плату за равный труд…
– Такое всегда говорят.
– Мы – ничего подобного. Мы не собираемся национализировать железные дороги, угольные шахты и так далее. – Он сердито уставился на Сид. – Начнется неразбериха. А с нашей точки зрения, это означает также, что вместо отрадного количества клиентов нам предстоит иметь дело лишь с одним.
Официант принес им кофе – очень кстати, подумал Хью: ему совсем не хотелось затевать с Сид спор о политике, он боялся высказаться слишком резко и расстроить Рейчел.
Теперь заговорила она сама:
– А как намерен поступить ты? Я имею в виду, с домом. Останешься жить в нем? Эдвард и Вилли продают свои и подыскивают что-нибудь поменьше – по-моему, разумно.
Стало быть, это чтобы Эдвард мог позволить себе второе жилье и поселить там ту женщину, подумал Хью. И сказал:
– Не знаю. Я к своему привязан. Сибил говорила, что никуда бы оттуда не уехала.
Последовала краткая пауза. Потом Сид сказала, что отлучится на минутку.
– Мисс Пирсон уходит от меня, – сообщил Хью, чтобы хоть чем-нибудь отвлечь себя и Рейчел.
– Ну вот. Этого я и боялась. Ее мать стала совсем немощной. Мисс Пирсон рассказывала мне, что на прошлой неделе нашла ее лежащей на полу. Она упала, пытаясь встать с кресла, и подняться не смогла.
– Мне будет недоставать ее.
– Конечно, будет. Так ужасно для нее, ведь ей даже полную пенсию не удалось заработать. Я как раз собиралась поговорить с тобой об этом. Боюсь, ей придется тяжко.
– Она наверняка кое-что скопила, ведь она служила у нас не меньше двадцати лет.
– Вообще-то двадцать три. Но ее матери полагалась лишь крошечная вдовья пенсия, которую перестанут выплачивать после ее смерти. Кроме дома, Мьюриэл не достанется ничего, и, полагаю, к тому времени, как ее мать умрет, она сама будет уже слишком стара, чтобы снова найти работу. Тебе не кажется, что в сложившихся обстоятельствах нам следовало бы позаботиться о том, чтобы она получала полную пенсию?
– Старик сказал бы, что это создаст опасный прецедент. Если пенсию получит она, все остальные решат, что и они вправе рассчитывать на то же самое.
– Чепуха! – Возглас прозвучал довольно резко для нее. – Ему об этом незачем знать, как и служащим.
Он присмотрелся: нехарактерное для нее свирепое выражение лица настолько не подходило ей, что он чуть не рассмеялся.
– Ты абсолютно права, само собой. Тебе удалось полностью растопить мое каменное сердце тори.
Тут-то она и улыбнулась, сморщив нос так, как всегда делала, когда хотела выразить улыбкой любовь.
– Голубчик, сердце у тебя нисколько не каменное.
Потом вернулась Сид; он попросил счет, а Рейчел сказала, что сходит пока поискать дамскую комнату.
Как только она ушла, Сид заговорила:
– Спасибо за обед, с вашей стороны было очень любезно вытерпеть мое присутствие.
Подписывая чек, он поднял голову: Сид вертела в руках пакетик сахара для кофе, и он невольно отметил, что у нее сильные, элегантные, но какие-то мужские руки.
– Видите ли, – продолжала она, – я понимаю: мне не следовало высказываться о чисто семейных, с вашей точки зрения, делах, но ведь она же никогда не дает себе ни единого шанса! И вечно беспокоится о других, а о самой себе даже не задумывается. Вот я и предложила, чтобы теперь, когда война закончилась – по крайней мере здесь, – она попыталась представить себе хоть какую-то собственную жизнь.
– Возможно, она ей не нужна.
По какой-то причине, хоть он ни в жизнь не догадался бы, почему, это довольно безобидное замечание, кажется, попало в цель. Долю секунды Сид выглядела явно ошеломленной, а потом произнесла так тихо, что он едва расслышал:
– Искренне надеюсь, что вы не правы.
Вернулась Рейчел. На улице они расстались: Хью направлялся обратно в контору, дамы вдвоем – по магазинам на Оксфорд-стрит: в «Голос его хозяина» – за пластинками, в «Бампас» за книгами – «так удобно, что они совсем рядом, практически в двух шагах». В прощальных словах чувствовался слабый оттенок взаимных извинений.
Гораздо позднее, в начале вечера, покончив с делами в конторе, он успел на автобус в семь двадцать до Ноттинг-Хилл-Гейт, пешком прошелся по Лэнсдаун-роуд до Лэдброук-Гроув, сам отпер дверь своего безмолвного дома и вспомнил слова Рейчел о том, что сердце у него отнюдь не каменное. Ему подумалось, что вопрос не столько в том, из какого материала сделано его сердце, сколько в другом – существует ли оно до сих пор. Его изнурили старания превратить острое горе в печаль, попытки жить, питаясь исключительно прошлым, даже следить, чтобы мучительные частицы ностальгии оставались достоверными (он заметил, что начинает сомневаться в мелких нюансах воспоминаний и ему сложнее вызывать их в памяти), и больше всего пугающее отсутствие того, чем можно было бы заменить это прошлое. Чувства больше не освещали настоящее; он переползал из одного дня в следующий, не надеясь, что тот будет отличаться от предыдущего. Разумеется, он сохранил способность раздражаться из-за мелких неприятностей вроде автомобиля, который вдруг отказался заводиться, или из-за того, что миссис Даунс не забрала в стирку его белье, или тревожиться – или попросту злиться? – из-за любовницы Эдварда Дианы Макинтош (знакомиться с ней он отказался наотрез). С тех самых пор, как Эдварда не удалось убедить, что с Дианой ему надо расстаться, Хью не желал даже заговаривать на подобные темы. В итоге обсуждать что-либо с Эдвардом легко и непринужденно, как в прежние времена, стало неимоверно трудно, и оба они пребывали в состоянии конфронтации по таким вопросам, как саутгемптонский проект, который Хью считал в высшей степени опрометчивым, дурацким способом пустить их средства на ветер, в чем он сумел бы убедить Эдварда, если бы не этот глубокий и личный раскол между ними. Как бы там ни было, Хью тосковал по прежнему дружескому и тесному общению с братом, и эту тоску усугубляло то, что в прежние времена затруднения как раз такого рода он смог бы разрешить, обстоятельно поговорив о них с Сибил, внимание и благоразумие которой он начал ценить еще выше теперь, когда лишился их навсегда. Он пытался беседовать с ней мысленно, но безуспешно, и тосковал по ней именно потому, что в их диалогах не мог стать ею. Он произносил свою реплику, и наступало молчание, в котором он сражался со своей неспособностью вообразить себе, как могла бы ответить она. Настолько близких отношений с Рупертом у него не было никогда, сказывались критические шесть лет разницы в возрасте. Когда Хью и Эдвард в 1914 году уехали во Францию, Руперт еще учился в школе. Когда они с Эдвардом вместе начали работать в компании, Руперт поступил в школу искусств Слейда, вознамерился стать художником и не иметь никакого отношения к семейному бизнесу. А когда и Руперту все же пришлось примкнуть к нему, это произошло после долгих колебаний и, как теперь казалось Хью, из-за желания Руперта побольше зарабатывать, чтобы угодить Зоуи. А потом, после своего чудесного возвращения – спустя долгое время, когда все уже оставили надежду (хоть и не говорили об этом вслух), – Руперт после первого прилива семейного ликования странным образом замкнулся в себе. У Хью выдался один славный вечерок в его обществе – он повез Руперта ужинать после того, как флот наконец отпустил его в отставку, а перед ужином они вдвоем выпили дома бутылку шампанского. Руперт расспрашивал о Сибил, и Хью рассказывал ему о последних днях, когда они с Сибил все говорили и говорили: как выяснили, что оба знали, что она умирает, и каждый старался оградить от этого знания другого, каким сладким стало облегчение, когда необходимость в этой скрытности уже отпала. Он помнил, как Руперт молча смотрел на него во все глаза, полные слез, и как, впервые после ее смерти, он утешился, ощутил, что заскорузлое, спекшееся горе начинает понемногу размываться от этого безмолвного и безоговорочного сочувствия. После этого разговора они отправились ужинать, и у Хью на душе стало почти легко. Но больше ничего подобного не случалось: он чувствовал в длительном отсутствии Руперта и его скрытности некую тайну, и после единственной робкой попытки прекратил расспросы. Для себя Хью решил, что после такой долгой разлуки возвращаться к обычной семейной жизни наверняка нелегко, этим и ограничился.
Были еще дети, но любовь Хью к ним уже начинали пятнать тревожность и ощущение собственной несостоятельности. Без Сибил он, кажется, пал духом. Как, например, с Полли – он почти не сомневался, что она влюбилась, он заметил это ближе к прошлому Рождеству, но ему она так ничего и не сказала и отмахивалась от его, должно быть, бестактных попыток вызвать ее на откровенность. Похоже, ни к чему хорошему это не привело: много месяцев подряд она держалась апатично, хоть и вежливо, без свойственных ей живости и задора. Он беспокоился за нее, чувствовал, что от него отгородились, боялся надоедать ей (хуже некуда, потому что, если так и есть или скоро будет, она станет уделять ему время только из жалости). Узнав, что Луиза с Майклом отказались от дома в Сент-Джонс-Вуд, он вскользь, самым небрежным тоном обронил, что Полли и Клэри в любой момент могут вновь занять свои прежние комнаты наверху, но его дочь ответила только «ужасно мило с твоей стороны, папа» и переменила разговор так, что он понял: она не вернется. В итоге его пребывание в этом доме стало бессмысленным. Он пользовался лишь своей спальней, кухней и маленькой дальней гостиной; остальные комнаты были заперты и, наверное, совсем запылились, так как миссис Даунс просто не могла управиться со всем домом за два утра в неделю, когда приходила убирать. Дому нужны работники, семья, и главное – хозяйка… Мысль о переезде ужасала его: на такое он отваживался лишь вместе с Сибил. Всякий раз переезд вместе с ней превращался в захватывающее приключение. Их первым супружеским пристанищем стала квартирка на Кланрикард-Гарденс – другое жилье они не могли себе позволить. Ничего в нем не было хорошего, в этом неудачно перестроенном этаже громадного высокого особняка с лепниной, хозяину которого понадобился источник дохода. Только чудовищно высокие потолки, фризы в наслоениях краски, здоровенные окна с раздвижными панелями, из которых вечно сквозило, и газовый счетчик для отопления, который глотал шиллинги так же прожорливо, как щелястые половицы – шпильки Сибил или пуговицы с его одежды. Полли родилась там, но вскоре после этого они перебрались в дом на Бедфорд-Гарденс. Переезд был чудесный. Собственный домик с крошечными садиками спереди и позади, с глицинией, доросшей до чугунного балкончика их спальни. Хью помнил их первую ночь в этом доме, помнил, как они впервые съели на новом месте пирог со свининой «беллами» и выпили бутылку шампанского – его привез Эдвард, когда приехал забрать Полл к ним, пока в детской идет ремонт. Хью взял неделю отпуска, и они вдвоем с Сибил красили дом, ели, сидя на полу, спали на матрасе в гостиной, пока он перестилал пол в их новой спальне. Это была одна из счастливейших недель в его жизни. В том доме родился и Саймон, и лишь когда Сибил забеременела в третий раз, они переселились туда, где Хью жил сейчас.
За раздумьями он переобулся, умылся, смешал виски с содовой и уселся послушать шестичасовые новости. Картина складывалась еще более удручающая, чем он ожидал. У Черчилля, кандидатов против которого не выдвинули ни лейбористы, ни либералы, больше четверти голосов отнял кто-то из независимых – человек, о котором Хью впервые слышал. Протянув руку, он выключил приемник. В комнате воцарилась тишина. Несколько минут он сидел, пытаясь придумать, чем бы заняться, что бы поделать, как бы отвлечься. Можно побывать в клубе, где кто-нибудь наверняка составит ему компанию за ужином, а может, и за партией в бильярд, но сегодня только и разговоров будет, что о выборах, а в перспективе повального уныния заманчивого мало. Можно позвонить Полл – можно, но он знал, что не станет. Он ограничивал себя одним звонком в неделю, чтобы не быть дочери в тягость и не лезть в ее жизнь. Саймон путешествовал со своим другом Солтером – катался на велосипедах по Корнуоллу. Лишь теперь до Хью дошло: весь последний школьный год Саймон изнурял себя учебой, только чтобы попасть в Оксфорд, потому что туда собирался Солтер. Ну а почему бы и нет? Он знал, что Сибил была бы этому только рада – отчасти, конечно, из-за отсрочки призыва, а теперь, пожалуй, ему вообще не придется воевать, даже когда его призовут. Во всяком случае, Сибил одобрила бы решение Саймона поступать в университет: образованию она придавала гораздо больше значения, чем его родные. Бриг считал его напрасной тратой времени, Эдвард ни в грош не ставил, – впрочем, он всегда терпеть не мог учебу и ликовал, когда из-за предыдущей войны ее срок для них укоротился. Стоило завести речь об университетах, Эдвард вспоминал еще довоенный оксфордский диспут, где на голосование вынесли какой-то дикий пацифистский вопрос, и это, как неоднократно утверждал Эдвард, доказывало, насколько деградировала молодежь, подразумевая, что в заведениях вроде Оксфорда юнцам только забивают головы упадническими идеями. Разумеется, начавшаяся война полностью опровергла его утверждение, но не лишила мужчин семьи Казалет убежденности, что с образованием надо закругляться как можно скорее, чтобы наконец-то началась настоящая жизнь. Саймон готовился изучать медицину, и это придавало солидность затее в целом: Дюши, Вилли и Рейчел всецело поддерживали ее, и лишь Бриг с Эдвардом молчаливо осуждали, но Хью знал: это потому, что всех Казалетов мужского пола они воспринимают как будущее семейной компании. Но Саймон в любом случае для такой работы не годился. Назавтра Хью собирался в Суссекс и заранее задумался, чем бы заняться вместе с Уиллсом, которому, как ему казалось, не на пользу шло общение преимущественно с женщинами. А сегодня из дома можно и не выходить. Он смешал себе еще выпивки и спустился в цокольный этаж, где после непродолжительных поисков обнаружил жестянку «Спама», черствый остаток буханки, из которой всю неделю делал себе утренние тосты, и пару помидоров, привезенных из Хоум-Плейс в прошлые выходные. Сгрузив все находки вместе с консервным ножом на поднос, Хью унес его обратно в гостиную. Ему не повредит тихий домашний вечерок, сказал он себе.
* * *
Опаздываем, думал Эдвард, надо было сразу сообразить, что так и будет. Всякий раз, стоило ему появиться в Саутгемптоне, всплывали непредвиденные вопросы, и сегодняшний день не был исключением. Он ездил побеседовать с парой ребят, метивших на должность помощника управляющего пристанью, и прихватил с собой Руперта, который там еще не бывал, но при этом, судя по всему, был единственным кандидатом на пост управляющего, а значит, самое время ввести его в курс дела. Эдвард думал, что просто потолкует с теми малыми, потом они хорошенько подзаправятся, и он все покажет Рупу и в целом увлечет его этим проектом. Но все сложилось иначе. Первый парень оказался никчемным – слишком много самомнения и бессмысленных непристойных шуточек – вроде хотел понравиться, но лишь вызвал неприязнь, вдобавок про свой прежний опыт работы старался помалкивать. Второй явился с опозданием, был староват, сильно нервничал, потел, каждый раз откашливался, прежде чем заговорить, зато его послужной список оказался неплох: всю войну он управлял лесопилкой для мягких пород дерева и уволился оттуда лишь потому, что демобилизовался прежний мастер. У Эдварда сложилось впечатление, что свой возраст кандидат занизил, выпытывать правду он не стал, но когда собеседование закончилось, спросил мнения Руперта.
– Пожалуй, с ним все в порядке, но справится он с этой работой или нет, я не знаю.
– Ну, выбора у нас все равно нет.
– Это сейчас его нет. Но в любой момент появятся сотни – или десятки уж точно – мужчин, ищущих работу.
– Нам нужен хоть кто-нибудь немедленно. Если только ты не хочешь заткнуть эту брешь.
– Боже упаси, даже пытаться не стану! Я же в этом ничего не смыслю. – Вид у него был ошарашенный. После паузы он добавил: – Ведь тогда придется жить здесь, правильно? А Зоуи всем сердцем рвется в Лондон.
Совсем не то ему хотелось услышать. Он знал, что Хью об этой пристани и слышать не желает, так как был категорически против нее с самого начала и оставался недоволен до сих пор, а собственная личная жизнь Эдварда слишком запутана, чтобы вести ее в такой дали от Лондона. Но занять этот пост должен был кто-то из Казалетов.
– Ну ладно, – ответил он, – утро вечера мудренее. Я хочу показать тебе, что тут и как, но сначала давай пообедаем.
Обед в отеле «Полигон» затянулся надолго. Как назло, зал был переполнен, и даже в бар, куда они зашли выпить в ожидании, пока освободится столик, набились мужчины, вдумчиво изучающие результаты выборов в раннем выпуске местной вечерней газеты. Броские заголовки без труда читались издалека: «Победа за лейбористами!», «Консерваторы разгромлены!»
– Пить особо не за что, – заметил Эдвард, когда принесли их розовый джин, но Руперт возразил, что, по его мнению, случившееся даже к лучшему. Они немного поспорили, Эдвард был шокирован.
– Отделаться от Черчилля? – повторял он. – По мне, так это полный бред и дурость. Как-никак, он ведь тащил нас на себе всю войну.
– Но война-то уже закончилась. По крайней мере, здесь.
– Те, другие, просто-напросто решили уничтожить империю и развалить экономику этим своим проклятым «государством всеобщего благоденствия». Только потому, что захотели, чтобы им все доставалось даром и ничего не пришлось отдавать взамен.
– Ну, они же довольно долго мирились с тем, что им приходится отдавать все, не получая взамен ничего.
– Право, старина, ты прямо превращаешься в какого-то красного!
– Ни в кого я не превращаюсь. Убежденным тори я никогда и не был, но это еще не значит, что я коммунист. Просто мне бы хотелось хоть немного справедливости.
– И что же ты понимаешь под «справедливостью»?
Последовала краткая пауза: его брат, похоже, сосредоточился на скручивании фольги из своей пачки «ВМС».
– Тела, – наконец произнес он. – Нет, не трупы. Я заметил это, когда служил помощником на миноносце. Мужчины обычно раздевались, когда драили палубы, или в машинном отделении, или я просто видел их, пока совершал обходы. И обратил внимание, что у большинства простых матросов тело другое по форме: плечи у́же, грудь бочонком, а ноги – колесом, тщедушный вид, жуткие зубы – ты удивился бы, узнав, сколько у них вставных. Они выглядели так, словно им не представилось ни единого шанса вырасти такими, как было задумано природой. Конечно, исключения тоже попадались – чаще всего дюжие грузчики, или докеры, или минеры, – но тех, кто жил в больших городах и работал в помещении, была чертова прорва. Я, видимо, замечал таких чаще прочих. Как бы там ни было, по сравнению с офицерами они смотрелись иначе. А мне казалось, что все мы должны выглядеть одинаково, за исключением формы. – Он взглянул на брата с краткой улыбкой, похожей на молчаливое и невеселое извинение. – Было и кое-что другое…
«Может, он расскажет мне про Францию, – думал Эдвард. – Он никогда об этом не заговаривал – ни разу».
– Другое?..
– Эм-м… ну, к примеру, если терять особо нечего, гораздо хуже, когда эту малость все-таки теряешь. Один из наших канониров во время бомбежки лишился дома. Если бы дома лишились мы, у нас ведь есть другой, верно? Или мы купили бы новый. А он потерял и дом, и мебель, и все, что было в доме.
– Такое могло случиться с кем угодно… и случалось…
– Безусловно – вот только последствия оказываются разными.
Он не собирался заводить тот самый разговор, просто выплескивал все, что наболело. Эдвард вздохнул с облегчением, когда официант явился сообщить, что их столик освободился.
Но даже когда они уселись, обслуживали их так медленно, что на пристань они вернулись лишь в четвертом часу. Эдвард решил наскоро устроить Руперту экскурсию и укатить – он обещал Диане прибыть к ужину и провести с ней вечер пятницы перед отъездом в Хоум-Плейс. Но на пристани их встретил работник, который присматривал за зданием и руководил ремонтом пилорамы, и сообщил, что Эдварда ждет окружной инспектор со списком мер противопожарной безопасности, которые необходимо предпринять. На то, чтобы пройтись по списку на месте, ушло почти три часа. Спустя некоторое время Руперт отстал от них, пообещав, что осмотрится самостоятельно.
Одновременно с ремонтом лесопилку предстояло существенно перестроить: теперь работы обойдутся гораздо дороже. Эдвард велел Тернеру, который был здесь за старшего, прислать ему копию списка, и пообещал выяснить у своего земельного инспектора, почему тот до сих пор не связался с окружным. Потом куда-то запропастился Руперт, и Эдвард, отослав кого-то на поиски, позвонил Диане, чтобы сообщить, что к ужину не успевает.
– Я все еще в Саутгемптоне. Надо еще отвезти Руперта обратно в Лондон, а уж потом к тебе – прости, милая, тут ничего не попишешь.
Она явно очень расстроилась, а когда он закончил разговор с ней и повернулся в кресле, чтобы выбросить сигарету, то увидел, что в открытых дверях кабинета стоит Руперт.
– Слушай, я понятия не имел, что задерживаю тебя. Я запросто доберусь поездом.
– Да ничего, старина. – Им овладело острое раздражение: Руперт наверняка слышал каждое его слово, а он выболтал все свои секреты разом…
– Я же не знал, что ты куда-то едешь, так что лучше подбрось меня до поезда.
Если от вокзала он помчится прямиком к Диане, то будет у нее через полтора часа…
– Ну, если тебе не важно… Только давай сначала пропустим по одной. Тут по дороге есть славное заведеньице.
Пока они пили, он рассказал Руперту про Диану – и о том, сколько уже они вместе, и о том, что в самом деле больше не испытывает к Вилли «ничего такого», и о том, что муж Дианы умер, оставив ее почти без гроша и с четырьмя детьми.
– Это же черт знает что такое, – сказал он. – Не представляю, как быть.
Оказалось, стоит только поделиться с кем-нибудь, и станет гораздо легче на душе.
– Хочешь жениться на ней?
– Да знаешь, в том-то все и дело. – И с этими словами он вдруг понял, что на самом деле хочет, да еще как. – Понимаешь, когда у кого-то от тебя ребенок…
– Ты этого не говорил…
– Разве? Собственно говоря, у нее двое почти наверняка от меня. Теперь понимаешь, каково это… чувствуешь себя в ответе… трудно просто взять и уйти, бросить ее, и тому подобное.
Руперт молчал. Эдвард уже начинал опасаться, что и он осудит его, как Хью. Думать об этом было невыносимо: ему отчаянно хотелось привлечь на свою сторону хоть кого-нибудь.
– Я же правда люблю ее, – сказал он. – А если бы не любил больше всех на свете, расстался бы с ней давным-давно. И вообще, как думаешь, каково бы ей было, если бы я просто ее бросил?
– Вряд ли Вилли было бы легче, если бы ты бросил ее. А она в курсе?
– Боже упаси, нет! Ни сном ни духом.
И так как Руперт молчал, он спросил:
– По-твоему, как я должен поступить?
– Тебе, наверное, кажется: что бы ты ни сделал, все будет неправильно.
– Точно! Вот именно.
– И видимо, она – то есть Диана – хочет за тебя замуж?
– Ну… вообще-то мы об этом не говорили, но я точно знаю, что хочет. – Он смущенно хохотнул. – Только и повторяет, что обожает меня, и тому подобное. Будешь еще? – Он заметил, что Руперт уже несколько минут пристально смотрит на дно своего стакана. Но Руперт покачал головой.
– Я так скажу: тебе просто придется выбрать что-нибудь одно.
– Ничего себе решение, да?
Руперту легко говорить, обязанность принимать решения на него в семье никогда не возлагали.
– Я тут подумал, – продолжил он, – надо бы дождаться, когда Вилли найдет дом, какой ей нравится, устроится там, ну, ты понимаешь, а уж потом и я… как-нибудь. Нам пора. Я только позвоню ей – ну, Диане – скажу, что приеду к ужину.
По пути к вокзалу он сказал:
– Я был бы рад тебя с ней познакомить.
– Ладно.
– Ты не против? Хью отказался наотрез.
– Так Хью про нее знает?
– Вроде как знает, но не желает понять ситуацию, просто прячет голову в песок, а мы с Дианой считаем, что гораздо лучше обо всем говорить честно и открыто.
– Но не с Вилли?
– Это совсем другое дело, старина, ты пойми. Не могу я обсуждать с ней такие вещи, пока сам еще не принял решение броситься в омут с головой.
Высаживая Руперта из машины, он сказал:
– Кстати, никто из остальных не знает.
Руперт ответил, что понял.
– Я правда тебе признателен за то, что отпускаешь меня вот так…
– Не то чтобы отпускаю…
– Я имею в виду, едешь поездом, так что мне не придется расстраивать Диану.
– А, это! Да я не против, мне спешить некуда.
Вечер был ясный и солнечный; Эдвард, которому солнце светило в спину, ехал на восток – поужинать и переночевать у любовницы. Эта перспектива, которая обычно вызывала у него чувства приятного волнения и беззаботности, особенно вечером накануне отдыха, теперь виделась ему с другой стороны: совершенно изолированные отсеки, в которых он ухитрялся держать две свои жизни всю войну, перестали быть непроницаемыми, чувство вины неуклонно перетекало из одного в другой. Видимо, из-за разговора с Рупертом все стало выглядеть еще более безотлагательным, чем прежде. О том, что они с Дианой не обсуждали брак, он сказал ради простоты. Хоть этого слова как такового она и не употребляла, но умудрялась подвести к теме брака любой разговор. К примеру, жить в коттедже и дальше она была просто не в состоянии. Что ж, резонно: жалкая лачуга, да еще и в захолустье, где ей безнадежно одиноко. Но что же ей делать, спрашивала она – не единожды, – не сводя прекрасных глаз с его лица. И задавала много вроде бы пустячных вопросов-ловушек о том, собирается ли Вилли и дальше жить за городом или вернется в Лондон. О продаже дома на Лэнсдаун-роуд он Диане говорить не стал, опасаясь, как бы она не сделала скоропалительных выводов. Ужасно тягостно ей, бедняжечке, от всей этой неопределенности. Но ведь и ему не легче. Ничего он не хотел сильнее, чем удобно устроить Вилли, чтобы уж больше не переживать за нее и с легким сердцем начать чудесную новую жизнь с Дианой. «Пожалуй, – подумал он, доставая свою табакерку (отличная штука, когда клюешь носом за рулем), – пожалуй, именно это и нужно ей сказать», – и решил, что скажет.
И сказал – после ужина, когда они пили бренди, и она разомлела, воскликнула: «Ах, дорогой, как чудесно!» – и с таким пониманием отнеслась к страшно запутанной проблеме с Вилли.
– Ну конечно же я понимаю! Конечно, в первую очередь ты обязан думать о ней. Мы оба должны ставить ее превыше всего, дорогой.
* * *
Купив билет, Руперт узнал, что следующий поезд до Лондона только через двадцать минут, и стал слоняться туда-сюда по перрону, мимо газетных киосков – закрытых – до вокзального буфета. Заглянул и туда: может, у них найдутся сигареты, а то у него заканчиваются. Не нашлось. Внутри было безнадежно запущенно и грязно, пахло пивом и угольной пылью; бледно-зеленая глянцевая краска на стенах потрескалась и вспучилась, сандвичи под толстыми стеклянными колпаками на длинном прилавке скукожились от древности. Как раз когда он гадал, отважится ли хоть кто-нибудь на такую покупку, какой-то матрос подошел и купил один с бутылкой «Басса». Руперт вышел из буфета и побрел в самый конец платформы. Стоял красивый вечер, весь в мягком золотистом сиянии и тенях мотыльковых оттенков; нет, «мотыльковых» – неудачное сравнение, вообще-то все они разноцветные. Он перестал присматриваться: он же не художник, а торговец лесом. Утверждение настолько же бессодержательное, как и вся его жизнь теперь; лучше подумать о чем-нибудь другом. И он задумался о брате, своем старшем, некогда шикарном брате, которого он считал кем-то вроде героя или как минимум человеком, способным на геройство, хотя это отношение, зародившееся, когда сам он был еще школьником во время Первой мировой войны, просто выкристаллизовалось в привычку. «Бедный старина Эдвард, – думал он теперь. – В скверную историю он вляпался. И теперь кого-нибудь да сделает несчастным, как бы ни поступил…» Вдруг Руперт обнаружил, что и об этом ему не думается. «Полагаю, в конце концов она привыкнет», – пришло ему в голову: может, он даже произнес эти слова вслух, подразумевая под «ней» Вилли. Откуда-то он знал, что Эдвард выберет тот путь, который сочтет более легким. Может, насчет легкости ошибется, но, следуя своему решению, будет считать его таковым. Однако если любое решение кого-то сделает несчастным, разве не лучше для Эдварда выбрать более трудное? Более трудное означает безоговорочно верное, он знал это, но вместе с тем знал, что зачастую верность не приносит утешения. Все-таки Эдвард много лет подряд имел и то и другое; самое время расплатиться по счетам, принять решение, выбрать что-нибудь одно. Наверняка долгие годы его жизнь была паутиной лжи, была полна отговорок, утаивания правды.
Злиться он не умел. Все негодование или осуждение в адрес Эдварда, которое он раздувал в себе, улетучивалось, едва он успевал облечь его в слова: суть не только в том, чтобы принять решение, но и жить согласно этому решению, лицом к лицу сталкиваясь с последствиями…
Как оказалось, его поезд прибыл. Не зная, долго ли состав уже стоит на станции, он поспешил войти в вагон. Руперт нашел пустое купе и пристроился в углу, чтобы подремать. Но едва закрыл глаза, как голову заполонили знакомые и беззвучные образы, которые словно ждали, чтобы ожить в его сновидениях – заговорить, повториться, воспроизвести самое важное, что случилось в последние три месяца: как Мишель откинула голову обратно на подушку после его поцелуя, а потом (в его воображении) лежала неподвижно и прислушивалась к его удаляющимся шагам. Один раз он оглянулся на дом, посмотреть, не подошла ли она к окну, но нет – не подошла. Промежуток времени, проведенный на борту, который показался тогда таким мучительным, теперь звучал почти блаженной интермедией, в которой воскресал ее образ; представляя его, Руперт мог предаваться ни с чем не смешанному горю. Ему хотелось провести ночь в Лондоне одному перед возвращением домой, но денег, взятых взаймы у капитана, хватало лишь на билет на поезд. Попросить больше он не додумался, так что шел от вокзала Ватерлоо до Чаринг-Кросса пешком. Обшарпанный и потрепанный вид Лондона вызвал у него отвращение. Он купил билет, смотрел из окна на знакомые загородные места, курил последнюю сигарету из пачки, которую дали ему на борту, и пытался представить встречу с Зоуи.
Вообразить ее он был не в состоянии. Все, что приходило ему на ум по пути к Баттлу, оказалось совершенно нежизнеспособным, не подтвердилось ни в чем. Зоуи могла проявить недовольство, обезуметь от радости, даже вообще отсутствовать; он ничего не знал, и в наименьшей степени – что в первое мгновение почувствует сам. Когда он наконец в середине дня добрался до Хоум-Плейс, ее действительно не было дома. Он вошел в старую белую калитку, откуда дорожка вела к крыльцу, и увидел мать на коленях в ее альпинарии. Как раз когда его осенило, что своим внезапным приездом он может вызвать потрясение, слишком сильное для нее, она повернула голову и увидела его. Тогда он быстро подошел, опустился на колени и обнял ее обеими руками; от выражения на ее лице у него навернулись слезы. Она безмолвно прильнула к нему, а после слегка отстранила, взяв за плечи.
– Дай-ка я на тебя посмотрю, – сказала она, смеясь чуть резковатым, судорожным, задыхающимся смехом; слезы лились по ее лицу ручьем. – Ох, милый мой мальчик!
– Так! – немного погодя спохватилась она. – Будем благоразумны. Зоуи повела Джульет в магазин в Уошингтоне. Вам ведь наверняка захочется немного побыть всем вместе, чтобы никто не беспокоил. – Она вынула из-под ремешка своих наручных часов белый носовой платочек, вытерла глаза, и он с мучительным умилением заметил клубничное пятнышко у нее на руке.
– С ней все хорошо?
Она встретилась с ним глазами, и как раз когда он заново открывал для себя привычную и простую искренность ее взгляда, он, кажется, дрогнул.
– Да, – ответила она. – Ей было очень тяжело. Я к ней так привязалась. А твоя дочь – сокровище. Не хочешь выйти встретить их?
Так он и сделал – двинулся в обратный путь от дома, потом круто вверх по дороге и на вершине холма встретился с ними у калитки в ограде их полей. Джульет сидела на калитке, Зоуи стояла рядом, и он понял, что они спорят, еще до того, как услышал, о чем речь.
– …всегда обратно ходим здесь. Даже Эллен знает, это моя самая-самая лучшая дорога…
Он ускорил шаг.
– Просто сегодня у меня нет настроения играть в тележки.
– У тебя никогда нет настроения!
Она была в алом берете, но сидела отвернувшись, он не видел ее лица.
– Вообще-то я… – начала Зоуи, а потом увидела его и застыла.
Они смотрели друг на друга во все глаза; она побелела. А когда заговорила, голос звучал испуганно, сипло и недоверчиво: «Руперт! Руперт? Руперт!» С третьим возгласом она протянула руку и коснулась его плеча.
– Да.
«Надо обнять ее», – подумал он, но не успел – она сделала шаг в сторону Джульет.
– Это твой отец, – сказала она.
Повернувшись, он увидел, что она таращится на него.
– У нее в детской есть твой снимок.
Он собирался снять ее с калитки, но, когда приблизился, она вцепилась в перекладину обеими руками.
– Ты меня поцелуешь?
Ее взгляд стал изучающим.
– Если бы у тебя была борода, я бы не стала. Из-за птиц. Как в стишках.
Она была премиленькая – Зоуи в миниатюре, с глазами Казалетов.
– Как видишь, бороды у меня нет.
Наклонившись, она влепила ему звонкий поцелуй. Ее рот был бледно-красным и просвечивающим, как кожица красной смородины. Он поцеловал ее в ответ, она отвернулась и зажмурилась.
– Хочешь слезть?
Она помотала головой и покрепче ухватилась за верхнюю перекладину калитки. Он повернулся к Зоуи: на ней был старый макинтош для прогулок верхом и зеленый легкий шарф на шее. Лицо все еще оставалось очень бледным.
– Я не хотел тебя так напугать.
– Знаю, – сразу откликнулась она. – Знаю, что не хотел.
– Будем играть? Я правда хочу в тележки. Честно, хочу.
И они все сделали так, как хотела Джульет, и за игрой дошли до поваленного дерева в лесу у дома. Потом он думал, что оба были благодарны дочери за присутствие: оно отсрочило близость или, скорее, послужило оправданием ее нехватке – он и в Зоуи чувствовал неловкость и острое смущение. В первый раз он прикоснулся к ней, когда помогал спуститься с ветки дерева после того, как она объявила конец игре. Он взял ее за руку, и она вспыхнула.
– Даже не верится… уму непостижимо… – начала она низко и сбивчиво, но ее прервала Джульет, которая рискованно забралась выше на поваленное дерево и крикнула:
– Держите меня кто-нибудь, я прыгаю!
Он подхватил ее, она, извиваясь червячком, выскользнула из его рук на землю и объявила:
– А теперь все возьмемся за руки и пойдем домой.
И они направились через лес, разделенные дочерью, которая шагала между ними. Как раз за время этой прогулки он узнал, что Сибил умерла, а отец ослеп, что Невилл в Стоу, Клэри в Лондоне, работает у литературного агента и живет у Луизы – ах да, сама Луиза вышла за портретиста Майкла Хэдли… Пока они делились семейными новостями и слушали их, натянутости между ними как будто слегка поубавилось. Арчи прелесть, сказала она, – нашел для Невилла как раз такую школу, как надо, когда тот пытался сбежать, да еще приглядывает за Клэри и Полли, приезжает на выходные и помогает взбодриться им всем. На минуту он задумался, не влюбилась ли она в Арчи, потом отмахнулся от этой мысли, как от недостойной, а когда она вернулась к нему позднее тем же вечером, обнаружил, что пугает его не что-нибудь, а собственное равнодушие… Да, когда он в первый раз вошел в дом и на него обрушились все глубоко знакомые запахи – древесного дыма, мокрого макинтоша, желтофиолей, которые Дюши каждый год ставила во вместительную вазу в холле, теплой ванили от свежевыпеченного кекса на большом столе, сейчас накрытом к чаю, – он ощутил прилив простого, приятного узнавания, смог на миг почувствовать себя дома и порадоваться этому. Он понял, что зверски голоден, едва держится, чтобы не упасть в обморок, ведь в прошлый раз он ел еще на борту, то есть, как ему казалось, немыслимо, почти невероятно давно, но стоило ему только заикнуться о том, с каким нетерпением он ждет чая, как ему тут же подали одно за другим несколько блюд. Два сваренных вкрутую яйца, «кролика по-валлийски»[1], сэндвич с курятиной, два ломтика кекса. Все это он и съел под радостными и снисходительными взглядами Дюши, Вилли, мисс Миллимент и Эллен и нарастающе завистливыми и негодующими – детей: Лидии, Уиллса – уже не малыша, а парнишки лет восьми, – Роланда и его родной дочери. Дети – вот что указало, как долго он отсутствовал. «А нам дают крутые яйца к чаю только на день рождения, – сказал кто-то из них. – Нам яиц вообще не дают. Только одно разнесчастное яичко. Раз в год», – и все в том же роде.
Именно дети засыпали его вопросами. Быть в плену – как это? Как он сбежал? А почему не сбежал раньше, как только кончилась война? Лидия желала знать, но Вилли сказала ей, что дядя устал и незачем с порога устраивать ему допросы. Он заметил, что ее волосы совсем поседели, но резко очерченные брови остались темными.
Отвлекая любопытных от себя, он спросил про Клэри и Невилла, но прежде чем ему успел ответить кто-нибудь из взрослых, Лидия сообщила:
– Голос у Невилла сломался, но, честно говоря, характер лучше не стал. Он просто ужасный, но немного по-другому. Играет на деньги, а сыграть во что-нибудь приличное с нами его не допросишься. Клэри гораздо лучше. Обязательно позвони ей, дядя Руперт, она жутко обрадуется. Она всегда считала, что ты вернешься, даже когда все остальные думали, что ты умер.
– Лидия! Не болтай чепухи!
– А я – нет. И ничего я не болтаю. – Она с вызовом уставилась на мать, но больше ничего не сказала.
Он невольно взглянул на Зоуи, сидящую рядом, но та не сводила глаз со своей пустой тарелки. И вот тогда-то на него обрушились чувства вины и нереальности – оба такие неистовые и равные по силе, что он оцепенел. Его решение задержаться во Франции на долгие месяцы, после того как он мог уехать на законных основаниях, – решение, которое в то время казалось романтично-нравственным, – теперь выглядело не чем иным, как распущенностью и блажью, крайним эгоизмом. И он даже не сумел вернуться с чистым и безраздельным сердцем…
Поезд сбавлял ход перед станцией Бейзингсток. Он надеялся, что к нему в купе никто не подсядет: немалую часть жизни он провел в надежде, что теперь его оставят в покое – не то чтобы любил одиночество, просто оно меньше выматывало. Он постоянно ощущал усталость, все думал, что хочет спать, но когда пытался, обычно лишь прокручивал в памяти мелкие, разрозненные и тревожные обрывки своей жизни. Единственным, с кем он чувствовал себя свободно, был Арчи, к которому он сейчас и направлялся. В первый же вечер в Хоум-Плейс он позвонил ему, и почему-то Арчи обрадовался («Ну и ну! Вот это да!») совершенно так, как надо, – и не вызвал у него ни чувства вины, ни ощущения ущербности или непорядочности. Это Арчи настоятельно посоветовал ему не звонить Клэри, а увидеться с ней; он же, узнав про рыбацкое судно, сразу же спросил, знают ли на флоте, что он вернулся, и когда услышал, что нет, не знают, сказал: «Ну, тогда лучше тебе приехать сразу, а я договорюсь, чтобы тебя приняли в Адмиралтействе. Имей в виду, там не обрадуются».
И точно, не обрадовались. Он выехал следующим утром, Арчи встретил его у входа в Уайтхолл и проводил к некоему офицеру командования по фамилии Брук-Колдуэлл, настроенному явно враждебно. Пришлось объяснять все по порядку. Почему он не связался ни с одной из британских служб, до сих пор находящихся во Франции? Зачем ждал так долго? Какого черта он затеял и кем себя возомнил? Кто прятал его все эти годы? Она состояла в маки? МИ-6 что-нибудь известно о ней? Почему она не пыталась переправить его? Нигде она не состояла, ответил он. Ну что ж, это можно проверить, что мы и сделаем. Хорошо еще, сурово заключил его собеседник, что капитан-лейтенант Лестрейндж смог подтвердить вашу личность. Он уже прочитал соответствующее боевое донесение, представленное капитаном Руперта, так что признал первую часть его рассказа убедительной. Но причины отсрочки своего возвращения он еще не объяснил, ведь так? Неумолимый взгляд из-под разросшихся черными кустами бровей. Они личные, эти причины, сэр, наконец признался Руперт. Капитан Брук-Колдуэлл фыркнул.
– Личные причины на нашей службе – дело десятое, о чем, я уверен, вы прекрасно осведомлены.
Да, это он знал.
– Жду вас здесь с рапортом через два дня. На выходе справьтесь у моего секретаря, в какое время мне удобно.
Он вышел, отчетливо чувствуя себя униженным. Арчи по своей инициативе снабдил его временной продуктовой карточкой, дал ему денег, договорился о встрече с Клэри у него в квартире.
– Она часто приходит ко мне ужинать, так что не удивится. Я поищу какой-нибудь еды, или, если хочешь, можешь сводить ее перекусить куда-нибудь.
– А как же ты?
– О, я вам глаза мозолить не буду – это проще простого. Гораздо лучше, если ты безраздельно достанешься ей. Она это заслужила, да еще как.
Довольно-таки омерзительный обед они съели в кафе у Лестер-сквер. Арчи поспешил обратно на службу, пообещав освободиться к пяти; остаток дня Руперт был предоставлен сам себе. Часа два он болтался без дела и ужасался, видя, в каком состоянии Лондон. Мешки с песком, заколоченные досками окна, замызганные здания, облупившаяся краска – во всем этом чувствовались запущенность и упадок. Люди на улицах выглядели серо и неряшливо, с усталым видом они терпеливо ждали автобусы в беспорядочных очередях на остановках. Кондукторами работали женщины, одетые в брючные костюмы из жесткой темно-синей саржи. Очереди пугали его: в автобусы он решил не садиться. Там и сям попадался плакат, который он уже видел на вокзале: «А вам в самом деле обязательно ехать?», и другой: «За беспечную болтовню люди платят жизнью», и третий, который просто призывал: «Копай ради Победы!», и он невольно думал, что все они уже слегка устарели.
Он шел пешком – через Трафальгарскую площадь, на север по Хеймаркет, затем по Пикадилли. Тамошнюю церковь разбомбили; сквозь разрушенные стены проросли вербейник и якобея. У него появилась смутная мысль, не купить ли что-нибудь в подарок Клэри, только он не мог придумать что. Пять лет назад он бы даже не сомневался, но теперь… брешь между пятнадцатью и двадцатью годами огромна; он не имел ни малейшего понятия, чего бы ей хотелось или могло понравиться – надо было спросить за обедом у Арчи. Он пытался купить ей в одном из магазинов на Джермин-стрит мужскую рубашку, но когда наконец выбрал одну – в широкую розовую и белую полоску – оказалось, что ему ее не продадут, потому что у него нет талонов на одежду.
– Я надолго уезжал, – объяснил он продавцу – глубокому старику, который взглянул на него поверх очков-половинок в золотой оправе, и тот отозвался:
– Да уж, сэр, боюсь, неприятная выходит история. Хотите, я отложу эту рубашку для вас, пока вы не раздобудете талоны?
– Лучше не надо. Не знаю, положены ли они мне.
Он брел по улице, пока ему не попались канцелярские товары. Надо купить ей авторучку. Она всегда их любила. А когда он выбрал одну, то подумал, что к ней не помешал бы пузырек чернил. Она всегда любила коричневые чернила – он помнил, как она говорила: «От них моя писанина выглядит симпатичной, старинной и прочно сидящей на бумаге». Задумавшись, пишет ли она до сих пор рассказы, он ощутил, как шевельнулся в нем смутный страх, и испугался, что может в каком-то смысле не оправдать ее ожиданий. До сих пор в воссоединении с родными Руперт едва ли добился блистательных успехов и с облегчением отправился сегодня утром в Лондон после натужной и нервной близости накануне вечером. Он так боялся, что с Зоуи у него ничего не получится, что не отважился прикоснуться к ней. С прежней Зоуи это сразу повлекло бы за собой пылкие объяснения, требования, мелкие обольстительные неопрятности – он помнил, как, будто сами собой, съезжали с ее плеч широкие белые атласные ленты бретелек, как выскальзывали из прически гребни… Но пойти по такому пути он не посмел.
После ужина их оставили вдвоем в гостиной. Пока Дюши играла по его просьбе, он переворачивал ноты. А теперь в нерешительности стоял у рояля и смотрел в противоположный угол комнаты на нее, свою жену. Сидя в большом кресле с искусно заплатанной и зашитой обивкой, она шила что-то белое, муслиновое и пышное – как оказалось, летнее платье для Джульет. Она была в бледно-зеленой рубашке, по сравнению с которой зелень ее глаз казалась темнее, с серебряной цепочки на шее свисало бирюзовое сердечко. Должно быть, она почувствовала его взгляд, потому что подняла голову, и оба они заговорили одновременно. И оба остановились, не закончив и уступая друг другу.
– Я только думала спросить, не хочешь ли ты виски.
– Нет, спасибо.
Он уже выпил перед ужином в компании отца и обнаружил, что вкус к виски утратил.
– А ты что собирался сказать?
– А, да я хотел узнать, как тебе Пипетт.
Эта история всплыла за ужином, но в то время Зоуи, как и за весь вечер, почти ни слова не проронила.
– Я с ним так и не увиделась. Когда он приезжал, я как раз гостила у мамы. На острове Уайт. Она до сих пор живет у своей подруги Мод Уиттинг.
– И как она, твоя мама?
– В общем-то совсем неплохо.
Последовала короткая пауза. Потом он спросил:
– Наши всегда ложатся спать так рано, как сегодня?
– Обычно нет. По-моему, они пытались проявить деликатность.
По ее робкой улыбке он догадался, что она привыкла к лишениям, унынию, отсутствию хоть какого-нибудь просвета. У него вырвалось:
– Тебе пришлось гораздо труднее. – Он придвинул скамеечку поближе, чтобы сесть лицом к ней. – Даже после того, как ты получила весточку. Должно быть, ты решила, что я погиб. Но не знала наверняка. Было, наверное, так… тяжко. Мне очень жаль.
– Ничего нельзя было поделать. И ты не виноват. Ни в чем.
Он увидел, как дрожат ее руки, складывающие белый муслин.
Она сказала:
– Твои родные относились ко мне замечательно. Особенно твоя мама. И у меня была Джульет. – Она быстро взглянула на него и отвела глаза. – Каким шоком стало увидеть, как ты идешь ко мне по дороге. До сих пор не верю в тебя. То есть в то, что ты вернулся.
– И мне это кажется невероятным.
– А как же.
И снова они дошли до полной остановки. Изнеможение окатило его, как волна-убийца.
– Пойдем спать?
– Пожалуй, надо бы. – Она положила шитье на стол.
Он протянул руку, чтобы помочь ей встать, и заметил легкий румянец: она была бледнее, чем ему помнилось, рука оказалась ледяной.
– Время, – сказал он. – Нам обоим нужно время, чтобы снова привыкнуть друг к другу, тебе не кажется?
Но в спальне – на удивление неизменившейся, с выцветшими обоями в чудовищных несуществующих птицах – предстояло еще раздеться в бескомпромиссном присутствии маленькой двуспальной кровати. У нее не осталось какой-нибудь его пижамы? Осталось: почти все они перешли к Невиллу, но одну она сохранила. Одежда, в которой он приехал, – бумажные брюки, рыбацкий свитер отца Миш, заношенная рубашка, которую она выстирала, залатала и отутюжила к его отъезду, – теперь была сброшена за ненадобностью. Он раздевался, пока Зоуи ходила в ванную, – скомкал рубашку, поднес к лицу, чтобы воскресить в памяти жаркий, перечный, печеный запах, который расплывался по просторной кухне, когда Миш гладила… Вытерев рубашкой глаза, он положил ее на стул, куда всегда складывал свою одежду.
Зоуи вернулась, уже успев переодеться – в старенькое кимоно персикового оттенка, которое Бриг подарил ей много лет назад, сразу после их свадьбы. Чуть ли не украдкой положив свою одежду на второй стул, она направилась к туалетному столику, чтобы распустить волосы. Обычно, как он помнил, с этого начинался длинный ежевечерний ритуал, когда она очищала лицо лосьоном, мазала его каким-то кремом, три минуты расчесывала волосы, втирала в руки другой особый лосьон, который заказывала в аптеке, снимала украшения, – и ему казалось, что все это тянется целую вечность. Он направился в ванную.
И она тоже осталась прежней. Та же темно-зеленая краска, та же ванна на когтистых лапах, с зеленоватыми пятнами от подтекающих кранов, с подоконником, заставленным стаканами в следах засохшей пасты, с мятыми тюбиками «Филлипс Дентал Магнезии». Новой была складная сушилка, увешанная влажными полотенцами. По привычке он открыл окно, с которого уже сняли затемнение. Легкий ветерок освежил его. Вдали от Зоуи, пусть даже всего на несколько минут, он смог наконец задуматься о ней и только теперь понял, что в ее присутствии замыкается в скорлупе вины, не в силах сосредоточиться ни на чем, кроме собственных реакций. Она стеснялась его, сомневалась в нем и была не уверена в себе. Всякий бы подумал, наблюдая за ними со стороны, что после такой долгой вынужденной разлуки встреча должна стать счастливой развязкой, где есть место лишь радости и облегчению. Ему вспомнилась бородатая шутка офицеров с миноносца об одном матросе, который написал домой: «Почаще бывай на свежем воздухе, потому что, когда я вернусь, тебе уже не видать ничего, кроме потолка спальни». Воссоединения семей считались поводом для безудержного секса и ликования. Он закрыл окно. «Я был влюблен в нее, – думал он. – Она красива, тут ничто не изменилось, она мать моей дочери, и она целых пять лет ждала, когда я вернусь. Как угодно, но я должен справиться». Но едва он принял это последнее решение, как вспомнил, что ему оно не в новинку: оно закладывалось в браке с давних пор, годами оставалось невысказанным, пока он не ушел.
Когда он вернулся в спальню, она лежала на своей стороне постели, отвернувшись от него: она казалась спящей, и он, благодарный за этот обман, поцеловал ее холодную щеку и потушил свет…
* * *
Привычки подолгу ходить пешком, особенно по мощеным тротуарам, он не имел. У него ныли ноги: от английской кожи он тоже отвык, слишком уж долго пришлось носить парусиновые туфли. Он решил вернуться по Джермин-стрит и через Сент-Джеймс к парку, найти там скамейку и посидеть.
Клэри. Когда Арчи сказал: «она это заслужила, да еще как», ему вдруг вспомнилось, как Клэри, упав на кровать ничком, плакала навзрыд, потому что он увозил Зоуи отдыхать во Францию. Он присел рядом и попытался утешить ее – ведь это всего на две недели. «Две недели! А по мне, ничего подобного. Ты просто говоришь так, чтобы было терпимо». Он повернул ее лицом к себе. Как часто он вспоминал ее лицо – в веснушках и слезах, обычно чумазое, потому что она вечно размазывала слезы по нему. Как часто он вспоминал ее глаза, потемневшие от дерзости и горя. «Откуда мне знать, что ты вообще вернешься?» – всхлипнула она в тот раз. Когда он вернулся, она дичилась, дулась, не реагировала на него, пока ему не удалось каким-то чудом сломать лед и рассмешить ее. И тогда она кинулась к нему в объятия и выпалила: «Прости, что я так на тебе висю». А через несколько дней упрекнула его: «Папа, надо было поправить меня, чтобы не говорила «висю». Ты же прекрасно знаешь, что надо говорить «висну». Какой ты иногда ненадежный, и помощи у тебя не допросишься». Она ревновала к Невиллу, ревновала к Зоуи. Интересно, ревнует ли теперь к Джульет. Его не покидало стремление оберегать ее: из трех девочек только у нее колени постоянно были содраны, волосы – вечно спутаны, только она неизменно проливала что-нибудь на новое платье или рвала старое, под ее обгрызенными ногтями всегда красовалась черная кайма, щербины на месте выпавших молочных зубов у нее всегда выглядели комично, как и громоздкие проволочные скобки на заново выросших зубах. Ей не досталось ни толики эффектной красоты Луизы или утонченной элегантности Полли. Он знал также, что у Эллен, которая во всех прочих отношениях служила ему надежной опорой, в любимцах ходит Невилл, а Клэри она всегда считала трудным ребенком, и хотя исправно выполняла все обязанности няни, родительской любви к ней не проявляла; Клэри целиком и полностью зависела в этом отношении от него. И он, валяясь в канаве с адской болью в ноге и безо всякой надежды на побег вместе с Пипеттом, нацарапал записку для Зоуи, а потом еще одну, маленькую, – для Клэри, как единственное, чем мог ее утешить. Но в то время она была еще ребенком; дети многое перерастают, ведь она же ни разу не упомянула при нем о своей матери после того, как Изобел умерла. Может, он и теперь покажется ей незнакомым чужаком… Он растерялся. Если уж речь зашла о перерастании – том самом, на которое, как он заметил, многие возлагают надежду, – интересно, как оно применимо к нему самому. Сколько времени ему понадобится, чтобы переболеть разлукой с Миш? Он думал, что труднее всего будет принять решение расстаться с ней, и, как теперь понял, он рассчитывал, что наградой за это решение будет то, что осуществить его на практике окажется легче, чем он ожидал. Так считать он продолжал даже на борту. И думал, что, очутившись дома, сумеет вписаться в колею своей прежней жизни, а добродетель правильно принятого решения послужит ему опорой. Но не тут-то было: выяснилось, что это особенно трудно в ситуациях, о которых он даже не подозревал, – вроде необходимости делить ложе со знакомым и вместе с тем чужим человеком. В часы, проведенные без нее, его влечение к Миш просто становилось более мучительным. Вмешалась и нравственность: ни действовать, ни даже испытывать чувства по отношению к одной из них он не мог, чтобы не нанести ущерб какого-либо рода другой – по крайней мере, так ему начинало казаться. А как только он уйдет с флота, от него будут ждать возвращения в семейный бизнес, за время отсутствия в котором ему стало ясно, что к этому делу у него не лежит душа. Но разве он мог рассчитывать, что Зоуи согласится на состояние полного безденежья, если он снова решит заняться преподаванием или попробует себя в торговле картинами? Он думал, что перерастет и желание быть художником, но теперь этот способ справиться с желаниями казался ему недостойным и неубедительным.
Возвращаясь на автобусе вместе с Арчи к нему домой, он сумел признаться, что нервничает из-за встречи с Клэри.
– Тебе не кажется, что нам стоило бы провести вечер втроем? Просто она, похоже, знает тебя гораздо лучше.
– По-моему, ей следует предоставить право выбора. – И Арчи после паузы спросил: – Каково это было – вернуться домой?
– Да ты знаешь… очень странно. Не совсем так, как я ожидал. – Он помолчал и добавил: – Удивительно вернуться к уже готовой пятилетней дочери.
– Вот уж точно.
Во время очередной паузы Руперт заметил, как старательно Арчи избегает упоминаний о Зоуи.
– Я не знал, что выбрать ей в подарок. И в конце концов купил ручку. Как думаешь, подойдет?
– Даже не сомневаюсь. Она любит все в таком роде.
– До сих пор пишет?
– Старается скрывать, но скорее всего, да. Во время войны она вела для тебя дневник. Чтобы ты прочитал, когда вернешься. Знаешь, она ведь всегда была убеждена, что так и будет.
Открывая своим ключом дверь большого, довольно угрюмого здания из красного кирпича, Арчи сказал:
– Пожалуй, лучше тебе дождаться, когда она заговорит про свой дневник сама.
Квартира Арчи была невелика, зато с балконом, выходящим в сторону квадратного сквера, где в тот момент буйно цвели боярышник, сирень и ракитник.
– В каком часу она придет?
– Прямо после работы. Между половиной седьмого и семью. Хочешь виски?
– Нет, спасибо.
– Тогда джин. Кажется, у меня где-то еще оставался. А, нет – это водка. Она вроде как вошла в моду из-за наших русских союзников. Можно пить водку со льдом, водку с тоником или просто водку. Но я бы не советовал: стоит ей чуть нагреться, как у нее появляется маслянистый привкус.
– Думаю, водка со льдом будет в самый раз. – На самом деле он так не думал, но ощущал усталость и надеялся, что спиртное поможет ему встряхнуться.
Арчи, похоже, почувствовал его нервозность, потому что с жаром заговорил о предстоящих выборах, распаде коалиции и политике партии.
– В палате их не видно и не слышно, – говорил он. – Честно говоря, я думаю, было бы лучше, если бы они дождались, когда мы добьем Японию.
– Не хочешь поговорить про Францию? – спросил он несколько минут спустя, когда убедился, что отклика на разговоры о политике ему не дождаться.
– Не сейчас.
«И, наверное, вообще никогда», – мысленно добавил Руперт, а потом задумался, отважится ли он когда-нибудь признаться в этом хотя бы в разговоре с Арчи.
Арчи сказал:
– Когда в дверь позвонят, я сам подойду и открою. Для нее потрясение будет невероятным. Хорошо бы как-нибудь предупредить ее заранее.
– Послушать тебя, так я прямо катастрофа.
– Нет, я не об этом. Потрясения бывают самыми разными.
Когда в дверь позвонили – наконец-то, – оба вскочили, и Руперт вдруг понял, что и Арчи на взводе. Залпом допив водку, он быстро захромал к двери, но перед ней остановился.
– Эм-м… Еще одно. Она в самом деле… переживала за тебя. Ей… ну ладно. – Он пожал плечами и вышел. Сбивчивые шаги удалились по лестнице, ненадолго стало тихо. Руперт поднялся и направился к балкону, дальнему от двери. И услышал голоса, Арчи и ее, а потом – как Арчи говорит: «Тут для вас небольшой сюрприз», и ее ответ: «Ох, Арчи! Еще один? Нет, не стану я угадывать, что это, потому что в прошлый раз, когда вы нашли для меня то, что я назвала, это было задолго до… ну, понимаете, о чем я…»
В комнате она увидела его, застыла неподвижно и молча и вдруг, будто подброшенная пружиной, кинулась к нему в объятия.
– Я плачу только потому, что так рада, – объяснила она несколько минут спустя. – Вечно я из-за всего лью слезы.
– И раньше вечно лила.
– Правда? – Она стояла перед ним – ростом почти с него, поглаживая его по плечам мелкими нервными движениями. Смотреть ей в глаза было все равно что на солнце. – Ведь правда, ужасно было бы, – продолжала она, и он понял, что она упивается игрой воображения, – окажись ты ненастоящим? Если бы я просто тебя выдумала?
– Ужасно. Клэри, милая, я соскучился по тебе.
– Знаю. Я получила твою записку – про то, что ты думал обо мне каждый день. От этого многое изменилось. О, папа, вот ты и здесь! Может, присядем? У меня такое чувство, что я сейчас не выдержу.
Арчи оставил стакан для нее на столике у дивана и скрылся.
– Наверное, ушел в ванную. Он подолгу сидит там с кроссвордами, – сказала она.
Они сели на диван.
– Дай-ка я тебя рассмотрю как следует, – сказал он. – Как же ты выросла.
– Вверх – да, – согласилась она. – Но не в остальные стороны. Не то что другие. Луиза теперь красавица, так все говорят, а Полл такая хорошенькая и изящная. Обе они особенные, а я стала просто гусеницей покрупнее – или молью по сравнению с бабочками.
Он смотрел на нее. Ее лицо похудело, но все еще было округлым, а теперь и раскрасневшимся от возбуждения и полосатым от слез, слипшиеся мокрые ресницы говорили о любви с откровенностью, поразившей его почти до боли.
– Это самый радостный день в моей жизни, – сказала она.
– У тебя глаза точь-в-точь как у твоей матери.
– Ты этого мне никогда не говорил. – Она попыталась улыбнуться, но губы дрожали.
– Вижу, ты все свои веснушки растеряла.
– Ну, папа! Знаешь ведь, что они только к лету высыпают вовсю.
Он ободряюще сжал ей руку.
– Жду не дождусь, когда снова увижу их.
За остаток первого вечера, проведенного вместе с ней и с Арчи, которого они насилу уговорили составить им компанию, Руперт заметил и то, как она выросла, и то, как остро она истосковалась по нему: последнее открылось ему косвенно, в ее рассказах и расспросах. Когда Пипетт добрался до Хоум-Плейс и описал свой путь на запад, она поняла: многое из того, что она видела о нем в воображении, было взаправду.
– Не просто приключения, – пояснила она, – а даже какие именно.
– После «Дня Д», – спустя некоторое время сказала она, – я думала, что ты вот-вот вернешься. Глупо это было, наверное, да?
Но она сразу же почувствовала, что вновь ступает на опасную почву: до этого она уже спрашивала, почему он не вернулся пораньше и что с ним случилось, а когда он ответил, что это слишком длинная история, сейчас не до нее, она сразу же прекратила допытываться; старая Клэри, точнее, наоборот, более юная, неумолимо продолжала бы допрос, но в тот первый вечер она, похоже, сразу поняла, что говорить об этом ему не хочется…
И этим, размышлял он сейчас, сидя в поезде по пути в Лондон, к Арчи, ее поведение разительно отличалось от действий Адмиралтейства и остальной семьи. Адмиралтейство, конечно, было в своем праве: до него с запозданием дошло, как скверно он поступил с их точки зрения, и что четыре года изоляции и пылкой близости вызвали в нем сбой ощущений действительности и ценностей. Значимость незаметно приобрели совсем другие вещи: стремление спасти свою шкуру переросло в непрестанную тревогу за Миш – если бы выяснилось, что она укрывает его, ее бы расстреляли. Они обустроили несколько тайников, он с настороженностью дикого зверя замечал любые признаки движения вблизи фермы, улавливал шум мотоцикла или любого другого мотора задолго до Миш. Потому что немцы нет-нет да и наведывались к ним и на другие фермы за едой. Они забирали кур, яйца, фрукты, если было – масло, а однажды, в тот раз, о котором Миш потом вспоминала, захлебываясь яростью, отняли одну из ее трех свиней. Иногда за все изъятое щепетильно расплачивались, иногда нет. Но помимо главной заботы – как остаться в живых – в то время в его жизни было еще две составляющих: каждая возникла из безысходности и за неимением альтернативы, и обе постепенно завладели им полностью. Рисованием он занялся потому, что у него не нашлось дел не то что получше, но и вообще никаких. У нее хранился блокнот с тонкой линованной бумагой, на которой она изредка писала письма родным – своей сестре в Руан, тетке в монастырь близ Байё. Линии просматривались даже с чистой стороны листов, но к этому он вскоре привык. Он начал с набросков интерьера кухни – большой, вмещающей всю жизнь, которая проходила под крышей дома, кроме сна. Там Мишель и готовила, и стирала, и гладила, и зашивала, и упаковывала яйца, кур, кроликов – двух последних живьем, – чтобы продать их на рынке, куда ездила каждые две недели. В сезон она раскладывала собранные фрукты: свежие – по круглым корзинам, консервированные – по банкам, связывала в пучки зелень и все прочее, что растила на продажу, готовила товар к перевозке на своем велосипеде с прицепленной к нему деревянной тележкой. Там, в кухне, он проводил почти все время, бездельничал, если только она не поручала ему сделать что-нибудь, но постоянно был начеку, готовясь к бегству. Первые рисунки стали просто приятным способом отвлечься, но вскоре он заметил, что относится к ним более серьезно, придирчиво и ответственно: сперва он понял, что отвык и разучился, спустя некоторое время – что прошли годы с тех пор, как он хоть что-нибудь рисовал, не испытывая смутного чувства вины за потакание своим прихотям (Зоуи всегда раздражалась, когда он тратил хотя бы толику свободного времени на то, что она называла его «художествами»). А теперь он мог рисовать, сколько хотел. И Мишель, едва поняла, что для него это не просто развлечение от скуки, чего только ни делала, чтобы раздобыть ему материалы – в основном бумагу, иногда карандаши, а однажды – уголь для рисования. Все это она покупала по случаю в базарные дни – выбирать там не из чего, говорила она, только то, что нужно ученикам местной школы, но однажды она вернулась с коробочкой акварели.
Второй составляющей, которая занимала его помыслы, была, конечно, Мишель. Впервые он лег с ней в постель через четыре месяца после появления на ферме. Из-за откровенной похоти и утешения, которое она дарила. У них выдался плохой день: утром оказалось, что коза пала по неизвестной причине, и это была катастрофа, так как козленка, которого она недавно принесла, теперь предстояло выкормить из рожка драгоценным коровьим молоком. Мишель испереживалась, не в силах понять, отчего сдохла коза. Она привела козленка в кухню, привязала его в углу, и пока они мастерили из лоскута замши подобие вымени, снаружи хлопнула дверца машины и послышались мужские голоса. Прятаться в замаскированный подпол ему было уже некогда – для этого понадобилось бы разбирать половицы, не хватало времени и сбежать в амбар на сеновал. Она указала в сторону лестницы, он одолел ее как раз в тот момент, когда в дверь заколотили. Подняться на чердак по второй лестнице – хлипкой, приставной, – он не решился, чтобы не выдать себя шумом. Дверь в ее спальню была открыта, однако ножки большой кровати оказались высокими, покрывало – недостаточно длинным, чтобы прикрыть прячущегося. Не оставалось ничего, кроме как встать за открытой дверью и молиться Богу, чтобы при обыске дома никто не додумался заглянуть за нее. «Во всем происходящем есть некий оттенок мрачного фарса», – думал он, а потом услышал, как они уезжают, но даже тогда, как учила Мишель, медлил спуститься, пока она не позвала его.
Она стояла у открытой двери кухни, глядя, как оседает пыль на проселочной дороге, ведущей к шоссе. Потом отошла к раковине и сплюнула зубчик чеснока, который до тех пор жевала. Он знал, что она всегда сует в рот чеснок, когда приезжают немцы. «Не по нраву им», – объяснила она в первый раз. Они нагрянули втроем: офицер, его шофер и еще один, как ей показалось, эсэсовец – он единственный из всех мало-мальски говорил по-французски. Ее засыпали обычными вопросами: кто еще живет здесь, на ферме? Как же тогда она справляется одна? Что приносит ферма и так далее. Разговор вышел долгий, объяснила она, потому что с немцами она всегда прикидывалась дурочкой. Не понимала, чего от нее хотят, давала нелепые ответы. Затем она напустилась на него, заявила, что это его дело – слушать, кто идет, а у нее и без того забот полно. Он сдуру промямлил в свое оправдание, что у машины мотор не такой громкий, и тогда она сорвалась. На чем бы они ни прикатили, они могли убить нас, выпалила она; неужели ему не хватает ума понять даже это? Немцы в машинах особенно опасны – это офицеры, они командуют. А если он даже слушать не удосуживается, пусть сидит все время в погребе – все равно пользы от него ни на грош, только ей лишние тревоги. Остаток дня она не говорила с ним и не глядела на него, раздраженно гремела посудой, поставила на стол миску супа для него, но сама есть не стала, и ему казалось, что ее невнятные упреки, обращенные к козленку, предназначались для него. День был чернее некуда, потому что утром выяснилось, что миноносец отплыл без него. Вечером, когда она позвала его вниз, он увидел на столе бутылку кальвадоса и два стакана. Она умылась и уложила волосы аккуратным узлом на макушке (когда приходили немцы, она распустила и растрепала их, чтобы выглядеть нарочито неряшливо). На ее вопрос, не хочет ли он выпить, он ответил – да, очень. Она налила ему и себе и придвинула ему пачку «Голуаз», вытащив одну сигарету для себя, и он, давая ей прикурить, сказал, что подумал и решил: оставаться здесь ему не следует. И куда же он пойдет? Попробует пробраться на какую-нибудь лодку в Конкарно. Ни на какую лодку он не проберется. Уже известно, что кто-то удрал таким способом, теперь немцы проверяют все лодки перед выходом из гавани. Не попасть ему на лодку. Оба помолчали. Потом он сказал, что как бы там ни вышло с лодкой, а уйти ему придется. Почему? Потому что это просто нечестно по отношению к ней. Не будь его здесь, ей ничто не угрожало бы, не пришлось бы поминутно тревожиться. Любого просить о таком – это чересчур, а тем более… – он помнил, как запнулся в этом месте – совершенно чужого человека.
Она долго смотрела на него с выражением, которое он не сумел разгадать. Чужого, значит, наконец повторила она. Вы четыре месяца здесь прожили – хорош чужой! Да нет, он совсем не это имел в виду. Просто ему кажется, что он не вправе подвергать ее опасности.
Эти слова она пропустила мимо ушей; все потому, что он англичанин, вот ему и кажется, что она чужая. Англичане холодные, так всегда говорили, а сама она до сих пор с англичанами не сталкивалась. Они сидели за столом один напротив другого. Она плотнее закуталась в черную шерстяную шаль и скрестила руки. Так или иначе, сказала она, если он и вправду уйдет, то недалеко. Его французский не так хорош, чтобы сойти за местного, документов у него нет, вдобавок известно, что он был как-то связан с ней – или же это очень быстро выяснится, когда его сцапают. Этого он не понял, но когда начал расспрашивать, она объяснила: хоть об этом и не говорили в открытую, слухи все равно поползли. И потом, ее взяли на заметку после того, как убили Жан-Поля. Немцы дотошно ведут такой учет. Так-то, закончила она. Так-то! Она пожала плечами и плеснула в стаканы еще кальвадоса. Он подумал, что ему бросили вызов, и растерялся, застеснялся своей беспомощности. До него вдруг дошло: хоть он и глубоко признателен ей, она ему не нравится. Отчуждение внушала горечь, тлеющее в ней раздражение. «Проклятая нога, – думал он. – Если бы не она, сейчас меня не было бы здесь, я мог бы уже быть дома». А потом случилось нечто странное, чему впоследствии он не мог дать объяснения. На секунду он стал ею, или, по крайней мере, его собственные чувства, реакции, потребности, тревоги рассеялись и сменились принадлежащими ей. Одинокая, она заботилась о своих родителях до самой их смерти, ее мужчину, а вместе с ним и будущий брак и детей грубо отняло у нее убийство, над которым не имело власти правосудие, и ей осталось лишь заниматься как мужской, так и женской работой в этой глуши. Все знали: враги насилуют одиноких женщин. Эта возможность – вероятность – сохранялась всякий раз, когда они являлись сюда. Сегодня она пережила этот страх. Она помогла бежать Пипетту, она приютила Руперта: ни то, ни другое не принесло ей ни малейшей выгоды. Сегодня она накричала на него, заявила, что прислушиваться к машинам, подъезжающим к ферме, – его дело, и была совершенно права. Он потерял бдительность, вдобавок заявил, что должен уйти, и назвал ее чужой – и то и другое звучало холодно и оскорбительно.
– Извините, что я назвал вас чужим человеком. Мне жаль, что мой французский настолько плох. Простите, что решил уйти, не задумываясь, какими будут последствия для вас…
Он взял ее за руку, а она закрыла ему рот.
– Хватит! Вы сказали достаточно.
Она улыбалась – он не помнил, чтобы когда-нибудь прежде видел на ее лице улыбку, в темных глазах читались и цинизм, и нежность. Они стали другими людьми.
Когда тем вечером после ужина – кролика, тушенного с яблоками и луком, – они заперли двери на засовы, покормили козленка и направились наверх, она схватила его за руку и втащила в свою комнату. Он обнял ее и поцеловал маленький красный рот.
– Много чеснока, – сказала она, а он возразил, что он же не проклятый бош, просто холодный англичанин. Она снова улыбнулась. – Я вас согрею, – пообещала она.
Месяцами он видел ее в пышной черной юбке, зачастую с передником поверх нее, в толстом рыбацком свитере, блузках из плотного ситца, в шали, а при виде ее обнаженного тела у него перехватило дыхание. Высокие груди сосками врозь, неожиданно тонкая талия, ниже – крутые изгибы бедер, руки и ноги мускулистые и округлые, запястья и щиколотки изящные и тонкие – откровение, изумительное и потрясающее.
Даже сейчас, сидя в пыльном вагоне, он ощутил, что его тело отозвалось на воспоминания о том, как он увидел ее впервые.
После той первой ночи они перестали говорить друг другу «вы», «мадам» и «месье», но прошло еще несколько месяцев, прежде чем оба осознали, что случилось с ними.
На этом ему пришлось остановиться – дальше начиналась боль, понимание, что с ней у него не может быть будущего, что когда-нибудь этому прекрасному уединению придет конец, и чем ближе они станут, тем бесповоротнее придется расстаться. В начале их разлуки, на борту и первые несколько дней после, он думал, что должен, обязан изгнать все мысли о ней; теперь же понимал, насколько трудно удерживаться от них больше нескольких часов подряд. Не легче становилось и от его отношений с Зоуи, которые, как думал он теперь, приобрели оттенок настороженной любезности двух людей, застрявших между этажами в лифте, стали чем-то вроде тревожного ожидания в чистилище, из которого, по-видимому, ни один из них не в состоянии выбраться.
Возможно, думал он, ему полегчает, если он выговорится: он определится, лучше поймет, как теперь быть. И человеком, которому он выговорится, станет Арчи.
1
Гренки под острым сырным соусом (примеч. пер.).