Читать книгу Исход - Элизабет Джейн Говард - Страница 5
Часть 1
2. Девушки
Август 1945 года
Оглавление– Я уже жалею, что мы вообще его позвали. Теперь он съест всю нашу еду и будет проситься в кино. И красить, скорее всего, вообще не умеет.
– Поручим ему что полегче.
– Представляешь, он спросил, заплатим ли мы ему за работу. И это мой родной брат!
– Ой, Клэри, да он же просто пошутил. Сосиски готовы?
– Наверное. Не вечно же им торчать в кастрюле.
– Если ты возьмешь на себя картошку, я их проверю.
У нее уже ныли руки, а в картошке все еще было полным-полно комков.
– Полл, ты же говорила, что добавишь в пюре сливочное масло и молоко.
– Не выйдет. Масло мы доели, а маргарин нам понадобится, чтобы завтра сделать бутерброды для Невилла и для нас. И молока осталось всего полпинты. Придется нам отказаться от «Грейп Натс» на завтрак.
– И жевать черные тосты с ярко-желтым маргарином.
– Не обязательно черные – главное, не спускать глаз с гриля.
– Сдается мне, – сказала Клэри, когда они уже разложили сосиски с комковатым пюре и уселись за тесный кухонный столик, – готовка удается, только если ничем другим не занимаешься. Как миссис Криппс.
– Надеюсь, со временем и мы научимся как следует. И продуктов прибавится.
– Это когда еще будет. Тысячи немцев умирают с голоду.
– Ноэль говорит, что все те запасы провизии, которые могли бы достаться нам, отправляют им, потому и нормы по карточкам урезают, а не повышают. Говорит, в любую минуту могут ввести карточки на хлеб.
– Ну вот… – Декларации Ноэля, работодателя Клэри, в которые она верила как в прописные истины, оказывались неизменно мрачными. – Хорошо еще, у нас есть свое жилье.
– Да. Как думаешь, здесь когда-нибудь перестанет так странно вонять или мы просто принюхаемся и привыкнем?
– Мы избавимся от запаха. Здесь будет чудесно, когда мы закончим.
«Жилье» представляло собой шесть комнат, по две на каждом этаже небольшого дома восемнадцатого века в переулке у Бейкер-стрит. Внизу разместилась бакалея, в подвале – неизведанные территории, где бакалейщики, братья Грин, ощипывали и потрошили птицу. Перья долетали до второго этажа вместе с их паленой вонью, которая вносила свою лепту в общий душок этого места, отдающего сыростью и гнилью. Комнаты были в отвратительном состоянии, когда достались им, – штукатурка крошилась, старая краска отслаивалась от оконных переплетов. Неизвестно кто нацарапал безграмотные надписи там и сям на стенах и дверях. «Весь дом гнеёт», – гласила одна, а другие уверяли: «Беснадежная дыра», «Сыро и грязьно», и все в таком же духе. По сути дела, чистая правда, но шесть комнат за сто пятьдесят фунтов в год казались выгодным предложением и единственным жильем, которое они могли себе позволить. Родные помогали. Отец Полли подарил им кокосовые циновки для трех лестничных площадок, Дюши пожертвовала большой кусок старого коврового покрытия из дома на Честер-Террас, чтобы разрезать его по размеру комнат. Клэри взяла себе второй этаж, Полли третий, а самый верхний оставили для кухни и столовой. Уборная помещалась в этаком коридорчике, пристроенном к зданию сзади, в который, как оказалось, можно, хоть и с трудом, впихнуть крошечную ванну. Так и сделали, а в кухне поставили раковину. С рук купили кухонную газовую плиту и три подержанных газовых обогревателя для гостиных и столовой. Заплатили за то, чтобы им заново оштукатурили и выровняли стены, на которых выбоин насчитывалось особенно много. Оставалась только отделка. Полли, которая теперь работала в маленькой компании, занимающейся интерьерами, заявила, что стены обязательно надо оклеить обоями и что она может раздобыть их с небольшой скидкой. Клэри, которая вообще не доверяла собственному вкусу, оставляла такие решения на усмотрение Полли. Но перед оклейкой предстояли еще малярные работы, и уж с ними-то пришлось справляться своими силами. Стоял теплый августовский вечер, заканчивалась пятница, они сидели за столом, а в открытое окно с перекошенной подъемной рамой залетал бурый от уличной пыли воздух.
– Поесть больше ничего нет?
– Что-то вроде тушеных яблок. Я почистила их, нарезала и поставила на огонь в кастрюльке, только воды налила побольше, чтобы не пригорели, как в прошлый раз.
Полли убрала тарелки из-под сосисок и разложила яблоки в миски, из которых они ели хлопья на завтрак.
– Ну как, ничего?
– Вполне. Кисловато немножко. – Клэри промолчала о том, что в яблоках попадаются какие-то обрезки ногтей, но Полли сама объяснила, что вырезать сердцевину яблока так, чтобы от него хоть что-то уцелело, труднее, чем кажется. – У Луизы дома есть специальный нож, чтобы вырезать из яблок сердцевину, – сказала она. – Пожалуй, надо и нам такой завести.
– Кажется, мы готовим все хуже и хуже.
– А по-моему, нет. Дело просто в том, что мы вынуждены готовить постоянно. А кухарка у нас вряд ли когда-нибудь появится. Ноэль говорит, что общество уже никогда не станет прежним.
– Как до войны? Посмотришь на мою работу, так кажется, что все будет в точности как раньше. Меня то и дело посылают в огромные дома, где хозяева устраивают кухни в цокольном этаже, чтобы прислуге не приходилось далеко ходить.
– Но нанимать декораторов по карману только самым богатым и знаменитым. А тысячи людей вынуждены из-за бомбежек жить в сборных щитовых домах.
– Да уж, – миролюбиво согласилась Полли. – Может, Ноэль и прав насчет большей части общества. Может, все останется прежним в моем узком кругу – согласна, для меньшинства – и поменяется к лучшему для всех остальных.
– Он не говорит, что улучшится хоть что-нибудь. Он считает, что ничего подобного не будет вообще никогда!
Последовала пауза, за время которой Полли, которую раздражали и взгляды Ноэля, и увлеченность ими Клэри, пыталась придумать какой-нибудь способ отвлечь ее.
– Давай сегодня больше не будем красить, а выберем обои. Я принесла несколько каталогов «Коулз» – они бесспорно лучшие.
Сначала они вымыли посуду, но любая кухонная работа угнетала их. Здесь не было ни полок, ни шкафов; почти все приходилось держать на полу. Не было еще даже сушилки у раковины, а два посудных полотенца вечно оказывались мокрыми. Они прикололи к стене листок, на котором составляли список всего, что им требовалось. Уже сейчас он выходил беспросветно длинным. В кухне стояла жара, потому что ее окно, как и все окна в этом узком маленьком строении, смотрело на юг, вдобавок здесь же был установлен бойлер – купленный с рук «Поттертон».
– Пойдем к тебе в комнату, – предложила Клэри. – Она самая симпатичная.
И не только потому, что Полли уже покрасила и подготовила стены к оклейке, но и, как казалось Клэри, потому что у нее был талант делать уютной и обжитой любую комнату. Дело было не только в лоскутном стеганом одеяле на кровати, папоротнике в горшке на каминной полке, блестящей белой краске и плотной оберточной бумаге, приклеенной к полу липкой лентой, а в ощущении, что тут уже и так опрятно и чисто – настолько, что в комнату не смеют проникать даже запахи сырости и паленых перьев. Дверь из этой комнаты вела в другую, поменьше, тоже чистую и покрашенную, с аккуратно развешенной на перекладине одеждой Полли.
– Здесь у тебя будет спальня?
– Нет. Буду держать здесь одежду и то, что нужно для работы, и если удастся, поставлю умывальник. И тогда останется только обзавестись диваном, креслами и так далее. А что у тебя?
– Не знаю. Я тут подумала: я ведь не такая аккуратная, как ты, так что лучше мне сделать в маленькой комнате спальню, а письменный стол и все прочее оставить в большой.
«И никогда и никого не впускать к себе в спальню, – мысленно добавила она, – потому что там будет вечный кавардак».
– Важно решить это заранее, пока мы не выбрали обои.
– А по-моему, без разницы, что я выберу.
– Да не прибедняйся ты, Клэри! Значение имеет то, чего хочется тебе.
Они сидели на кровати Полли бок о бок, прислонившись спинами к стене, с разложенным на коленях гигантским каталогом обоев.
– Мне нравятся красные, – немного погодя сказала Клэри. – Только без этих всадников, лир и прочего.
– Для таких обоев наши комнаты недостаточно просторны.
Вскоре лиры в каталоге сменились полосками всех цветов и размеров, и Клэри зацепилась взглядом за узкие двух оттенков красного.
– Вот эти хочу! Совсем как в опере, в Ковент-Гардене. Там все коридоры такими оклеены.
– Не знала, что ты любишь оперу.
– Да не то чтобы… в общем, сама не знаю, люблю или нет, а Ноэль водит меня туда ради расширения кругозора. Он говорит, опера уже не та, что прежде, но знать те, которые на слуху, все-таки надо. А я от них почти всегда плачу – столько в них обреченности.
– Красный – слишком горячий цвет для комнат с окнами на юг.
– Ты же сама велела мне выбирать. Красный – вот что мне нравится.
– И с полосками на этих стенах будет нелегко – слишком уж они неровные.
– Ну и зачем надо было давать мне возможность выбрать, если ты все время против?
– Я просто пыталась дать тебе совет.
– Или командуй, или не мешай мне выбирать самой. Не выношу, когда мной руководят.
В конце концов она выбрала красные полоски для своей маленькой комнаты и последовала совету Полли – остановилась на бледно-желтых обоях в мелкую золотистую звездочку для большой.
Но позднее, лежа в постели, она думала: вечно мной кто-нибудь да руководит. А потом снова задумалась и поняла, что имела в виду Форменов – в основном Ноэля, но и Фенеллу тоже, хотя и далеко не в той же степени. Отчасти это происходило потому, что они отличались от всех других людей, и им постоянно приходилось ей что-нибудь растолковывать. Фенелла многое объяснила ей насчет Ноэля. Он рос – да так и остался – единственным ребенком в семье (его родители умерли, но и при жизни им нисколько не интересовались). Он жил в маленьком доме в Барнете, с трехлетнего возраста от него ожидали умения самостоятельно заботиться о себе. В четыре года он научился читать – сначала «Таймс», а потом одолел все книги, какие только нашлись в доме, – сам готовил себе еду (как, скажите на милость, ему это удавалось?), его отправили в школу в Хайгейте, но там он ни с кем так и не подружился, потому что родители никого не разрешали приводить в гости. Так или иначе, он не очень-то расположен к мужчинам, сказала Фенелла, – только к женщинам: общество женщин он обожает. В театры, кино и на концерты он ходил один с восьмилетнего возраста («Интересно, – думала Клэри, – откуда он брал деньги», – но спрашивать ей не хотелось). Так он и рос без любви и заботы, его воспринимали как не особенно желанного третьего взрослого жителя дома. Его отец, несостоявшийся архитектор, в основном проживал небольшое наследство, остатки которого после его смерти достались Ноэлю. Его мать совершала периодические вылазки в различные общества и секты, к сторонникам Оксфордского движения, к Гурджиеву, к одному индийцу с женой-японкой, который читал лекции в бейсуотерском доме, но всякий раз быстро охладевала, а в промежутках валялась на диване, читала романы и жевала кексы. Потом однажды она ушла – просто исчезла, насколько было известно Ноэлю. Отец сообщил ему об этом однажды за завтраком и добавил, что развивать эту тему не желает. Ее уход, по-видимому, мало что изменил в уединенной и обособленной жизни ее мужа и сына. Кто-то убирал в доме дважды в неделю, этот же человек ходил за покупками. Ноэль питался школьными обедами, хлебом с маслом и бараньими ребрышками. Жуткое детство, сказала Фенелла. Нельзя относиться к Ноэлю так же, как ко всем прочим.
Ей пришлось согласиться. Его родители казались чудовищами: она представить себе не могла этот ужас – когда тебя бросает живая мать. Ее-то мать умерла, когда родился Невилл, а это совсем другое дело; и она тем более не могла представить отца, который отказывался бы разговаривать с ней. Теперь-то ей стало понятным презрение Ноэля к семейной жизни, его неприязнь к родителям, к детям, к институту брака в целом. А когда она спросила Фенеллу, почему он при таких убеждениях женился на ней, та просто объяснила, что он был отказником совести и своим поступком помешал призвать ее на службу. «Я почитал газеты, – сказал он однажды утром, – и думаю, мне будет лучше жениться на вас». Это предложение Клэри сочла самым невероятным и изысканным из всех, о каких она когда-либо слышала, и потому встретила рассказ о нем почтительным молчанием; а спустя некоторое время спросила, как они познакомились. Ноэль дал объявление о том, что в литературное агентство требуется секретарь, Фенелла откликнулась, пришла на собеседование и была принята на работу. Он снимал квартиру на верхнем этаже, на Бедфорд-сквер, где жил и работал, и вскоре Фенелла переселилась к нему. «Уму непостижимо, – думала Клэри, – как он вообще обходился без нее». Она не только печатала его тексты на машинке, готовила, стирала ему рубашки, убирала в доме (ему претила мысль, что ради уборки в дом будет являться посторонний человек), но и сопровождала его на масштабных прогулках по Лондону и окрестностям, каждый вечер еще долго после полуночи читала ему вслух, а потом готовила последнее, что он съедал за день, – йогурт, хлеб с маслом и стакан горячего молока – и приносила ему в постель, где он и завтракал следующим утром. «Он любит позавтракать спозаранку, – сказала Фенелла, – и почитать газеты, прежде чем встать с постели». Клэри сообразила: это означает, что спать Фенелле почти некогда, и Фенелла действительно призналась, что когда Ноэль водит своих подруг в театр или оперу, сама она ложится в постель пораньше и отсыпается до его возвращения. В отличие от Ноэля, невысокого, худого и жилистого, в очках с толстенными стеклами и в тонкой золотой оправе, Фенелла была крупной, ширококостной и степенной, с огромными ореховыми глазами, ее лучшим украшением, в которых отражался ум. Ноэль, объясняла она Клэри, – самый интересный и удивительный мужчина, какого она когда-либо встречала. Если это верно для Фенеллы, женщины средних лет, – как минимум тридцати пяти, а то и старше, – значит, безусловно, верно и для нее, Клэри. Вся ее жизнь теперь разделилась на две части: на жизнь с Ноэлем и Фенеллой и жизнь с Полли и родными. Порой ей казалось, будто она – два разных человека: прежняя Клэри, которая играла в «домик» с лучшей подругой и кузиной, пережила чудо возвращения отца из Франции, а теперь, когда немного свыклась с ним, начинала беспокоиться о том, что он изменился и, кажется, несчастен; и новая Клэри, которую обстоятельно и серьезно учили практически всему. Каждый день, проведенный с Форменами, вскрывал новые глубины ее невежества. То были знания об искусстве, паранормальных явлениях, транспорте, истории, болезнях. Ноэль как будто знал, отчего умер каждый известный человек, которого при нем упоминали, знал о состоянии пешеходных дорожек, каналов, железных дорог Англии, о ценах на сладости в елизаветинские времена, о том, как делают лодки-кораклы, о предсмертных словах несметного множества одних знаменитостей и причудах других – о Ницше с его кремовыми булочками, Саварена с его устрицами, одного миллионера с острова Мэн, который играл в кораблики с картой мира и настоящими судами, принадлежащими ему… Факты, исключительные, невероятные (хотя она никогда не оспаривала их), изливались из него почти непрерывным потоком. Казалось, он знает если и не все, то понемногу обо всем, и, конечно, Фенелла, живя с ним, тоже была на редкость эрудированной. Но вот что еще удивительнее: хоть она, Клэри, знала так мало, к ней относились как к равной, к взрослой, к одной из них – и даже веселились и дивились, когда она говорила, что понятия не имеет, что такое «Голубой Джон»[2], кто основал Больницу Святого Георгия или чей роман лег в основу «Травиаты». Все это приятно будоражило ее, она с удовольствием печатала письма под диктовку Ноэля, который употреблял диковинные, никогда ею прежде не слышанные слова вроде «аброгации» или «шлама». В половине первого ее отправляли на почту за марками или в банк с книгой учета платежей агентства, а когда она возвращалась, у Фенеллы уже был готов обед: ореховые котлетки, глубоко презираемые Ноэлем, поэтому обычно достававшиеся им двоим, а Ноэлю – мясной паек Фенеллы, отбивная или котлетка более желательного свойства; к этому прилагались гигантские курганы картофельного пюре, капусты или моркови, затем – рисовый пудинг, который Ноэль особенно любил, и наконец – чашка довольно жидкого сероватого кофе. Все эти блюда съедались наверху в мансарде, которая когда-то наверняка служила спальней прислуге. Эта комната была самой симпатичной во всей квартире и, как и комната под ней, служила и рабочим кабинетом, и гостиной. За кабинетом, в еще одной маленькой комнате, Ноэль и Фенелла спали, но Клэри ни разу ее не видела. Уборная и тесная темная ванная помещались на площадке между этажами – ванна для Ноэля была редким и весьма зловещим явлением, планируемым заранее, за несколько дней, как событие, затмевающее собой все прочее в этот день. Любопытно было иметь знакомого, который практически не моется, но когда Клэри рассказала об этом Полли, реакция той оказалась до тошноты предсказуемой.
– А вот он – нет! – возразила Клэри. – В том-то все и дело. Просто он сам по себе такой же чистый, как любой другой человек.
– А как же тогда Фенелла? – спросила Полли.
– Насчет нее не знаю.
И вправду не знает, поняла она: не знает ничего. Когда Фенелла оставалась наедине с Клэри, что случалось нечасто, она говорила только о Ноэле. У нее как будто не было ни родных, ни прошлого. На вопрос Клэри, чем она занималась до знакомства с Ноэлем, она туманно ответила, что служила личным секретарем у почти отставного драматурга. «Но не с самого же рождения она у него служила, – думала Клэри, – наверняка у нее были родители, она ходила в школу, где-то жила…» Однажды она спросила об этом Ноэля.
– Родители Фен? От них было мало толку. Ее отец спился и умер, мать покончила с собой. Ну, знаешь, какие они, эти родители. На мой взгляд, не более чем биологическая необходимость.
Тут-то ей и вспомнилось: когда ее отец вернулся из Франции и она принесла им эту потрясающую новость, они проявили лишь вежливый интерес, а после обеда Фенелла сказала, что разговоры о Франции нагоняют на Ноэля тоску, так что этой темы лучше избегать.
– Видишь ли, это потому, что он хочет уехать в Америку, – разъяснила (едва ли) она. И Клэри, которой показалось, что она должна была понять, что это значит, но не сумела, после этого заткнулась.
Любимые мозоли Ноэля были столь многочисленны, сколь и болезненны, а это значило, что любой разговор чреват ловушками. Например, он любил рассуждать о том, насколько лучше все было раньше, они погружались в уютную ностальгию по девятнадцатому веку, он советовал Клэри почитать «Выдающихся викторианцев» Литтона Стрейчи, как вдруг вспоминал внезапно кого-то вроде кардинала Ньюмена, которому отводилась там глава, – тогда его лицо омрачалось, и он решительно замолкал. Все, связанное с религией, опасно, обнаружила она, так как Ноэль боялся, что он все-таки существует, этот Бог – некое мстительное божество, которое наверняка отправит его в ад. В тот раз, чтобы задобрить его, Фенелле пришлось сходить за кексами к чаю и пораньше отправить домой Клэри, чтобы предаться умиротворяющему чтению Бертрана Рассела, или Менкена, или Эриха Фромма.
Ноэль очень помогал им с Полли, когда они искали жилье, – точнее, в конечном итоге не помог ничем, но внес несколько интересных предложений романтического свойства, например, посоветовал выбрать улицу с названием, которое ей по душе: Шелли, сказал он, выбрал Полэнд-стрит именно по этой причине; или же стоило бы рассмотреть в качестве варианта одну из башен Тауэрского моста – «только представьте, какой изумительный вид открывается из тамошних окон». Но оказалось, что башни битком набиты всякими механизмами для развода моста, и потом, это страшно далеко отовсюду, так что Полли решила, что это им не подойдет. Она выбрала Флорел-стрит в Ковент-Гардене за красивое название; там ничего не нашлось, но у ковент-гарденских агентов в списках обнаружился этот дом, так что, пожалуй, Ноэль все-таки помог им – косвенно.
Лучшим в Форменах было то, что к ее писанине они относились со всей серьезностью. Она показала Ноэлю недописанный рассказ о том, как двое познакомились в детстве, жили врозь, пока не выросли, а потом снова встретились и полюбили друг друга. Это Ноэль обратил ее внимание на то, что оригинально развить такую идею в коротком рассказе не получится, зато в формате романа ей хватит места для всевозможных интересных поворотов.
– Например, – пояснил он, – оба они могут оказаться в одном и том же месте одновременно и не подозревать об этом. И тут выяснится, что общий опыт – скажем, посещения великого спектакля – повлиял на них по-разному.
Вдобавок он жестко и подробно разобрал ее ошибки в употреблении предпрошедшего времени, в котором она путалась, и на примере реплик Клеопатры отбил у нее всякую охоту злоупотреблять восклицательными знаками. После этого ей захотелось назвать свой роман «Гостья-луна», но он велел сначала закончить его, а потом подумать о названии. Она корпела над романом по вечерам и в выходные, но почти не продвинулась, пока не вернулся папа – тогда в ней будто исчезла некая преграда, и за последние два месяца она написала чуть ли не половину книги. Вообще-то Ноэль относился к ее внезапной плодовитости скорее неодобрительно: сам он часами сражался с мудреными критическими статьями для высоколобых интеллектуальных журналов или, что еще удивительнее, с полудилетантскими публикациями для профильных изданий: к примеру, он безмерно обожал трамваи и посвятил их непревзойденным достоинствам пламенную статью. Работа над одним текстом занимала у него одну-две недели, и Клэри научилась не хвастаться десятком страниц, написанных за выходные, так как Фенелла сказала, что это его угнетает. Раз в неделю она проводила вечер с папой. Осенью они с Зоуи собирались переселиться обратно в Лондон, а пока он жил у Арчи, так что с самим Арчи она виделась лишь в выходные, если не уезжала домой, и даже такие встречи были каверзными: ее беспокоило, что Полли до сих пор влюблена в него. Полли заявила, что говорить об этом не желает больше никогда, и ее желание приходилось уважать, но видно же, думала Клэри, что Полли до сих пор сама не своя. И если Арчи ей по-прежнему небезразличен, гораздо лучше было бы выговориться, но ведь опять получится как всегда, думала она, – в этой семье никто не умеет заявить о том, что важно для него, и Полли, кажется, заразилась той же привычкой. Но не будь они такими, мне бы, наверное, и в голову не пришло сделать одного из главных героев похожим на моих родных, а другого – нет. О своем романе она думала, пока не уснула.
На следующее утро Невилл явился в одиннадцатом часу со словами, что пришел позавтракать.
– Еще чего! Ты безнадежно опоздал. И наверняка поел дома перед выходом, – добавила она.
– Только слегка перекусил. Всего-то и съел четыре тоста.
– И у нас были только тосты, притом меньше четырех.
– Миссис Криппс дала мне вот это для вас. – В коробке лежало шесть яиц. – Раз я притащил их в такую даль, значит, имею полное право съесть одно прямо сейчас, – заявил Невилл, пока обе они радостно ахали над яйцами.
– Дай ему одно, – сказала Полли. – В поездке у любого разыграется аппетит.
– Я вообще думать ни о чем не могу, – объяснил Невилл, – сразу есть хочется. Само собой, от каких-то мыслей хочется сильнее.
– Сразу после еды – ничего подобного.
– А мне через час – уже да, – просто ответил он. – И ничего тут нет странного. Знаешь, сколько нам положено съедать в неделю? Одно яйцо, две пинты молока, полфунта какого-нибудь мяса, четыре унции бекона, две унции чая, четыре унции сахара, четыре унции сосисок, две унции сливочного масла, две унции лярда, четыре унции маргарина, три унции сыра и немного потрохов. А в школе мы даже этого не получаем. Я добыл весы и неделю вел контрольный эксперимент. Вместо мяса было рагу по-ирландски, полторы унции в нем – не мясо, а кости, в сосисках – почти один хлеб и еще какая-то противная трава, яйцо на вкус лежалое. Всю неделю я обходился без сахара, чтобы взвесить его, и конечно, никаких четырех унций там не набралось…
– Часть твоего пайка добавляют в еду, когда ее готовят, – перебила Полли, – потому ты и недосчитался всего того, что полагается тебе по карточкам. И вообще, кому это надо – съедать твой паек?
– Учителям. Особенно мистеру Фотергиллу. Он жутко толстый, его сестра посылает ему домашние сладости, а еще от него несет выпивкой. Иногда.
– Вот твое яйцо.
– Здорово. Гораздо лучше яичного порошка.
Из его неосторожного замечания они сделали вывод, что он завтракал в поезде.
– В самом деле, Невилл! Ну и жулик ты! Позавтракал уже дважды.
– Тревожит меня эта твоя непорядочность, – добавила Клэри.
– Нет ее у меня. Просто я не все рассказал. Забыл, а сейчас вспомнил. Дело в том, что я страшно голодный. Если хотите, чтобы я работал, хотя бы не дайте мне помереть с голоду.
Однако красил он на удивление хорошо и сам покрыл первым слоем всю большую комнату Клэри, поэтому для него не пожалели двух огромных бутербродов с беконом на обед и двух булочек с сахарной глазурью, которые Полли принесла из булочной. На бутерброды ушел весь их недельный запас бекона, но Полли иногда перепадали остатки от мистера Саути, хозяина лавки внизу. Булочки предназначались к чаю, так что пришлось идти и покупать еще.
– За последний год он так вытянулся, что нельзя его винить, – сказала Полли.
Вечером они сводили Невилла на «Ночь в цирке», которую крутили в кино в Ноттинг-Хилл-Гейт, потом накормили макаронами с сыром и какао. Теперь в доме воняло краской – хоть какое-то разнообразие после мяса и жженых перьев. В воскресенье Невилл собирался к Арчи, так что продолжить красить мог только утром.
– Но к ужину я вернусь запросто.
Брат возвышался над ними, теперь уже на голову переросший Клэри; время от времени он чуть не сшибал что-нибудь и постоянно выпрашивал то одно, то другое: «Я забыл зубную пасту», «одолжишь мне вон тот шарф, чтобы не надевать галстук?» и так далее.
– Удивительно, что ты вообще чистишь зубы, – сказала Клэри, глядя, как он выдавливает аж два дюйма зубной пасты за раз, укладывая их в два ряда на свою потрепанную щетку.
– Раньше я просто ел пасту. Но потом увидел зубы мистера Фотергилла и теперь чищу свои как бешеный. А он не чистит их никогда. Они как желтый от старости миндаль на фруктовом кексе.
Его голос уже не переходил с писка на рокот и обратно. Когда он запрокинул голову, чтобы прополоскать рот, она увидела, что у него кадык – совсем как у папы. Он еще не успел переодеть пижаму. На пижамной куртке не осталось ни единой пуговицы, костлявые локти торчали из дырявых рукавов. Почти так же выглядела вся его одежда: обшлага серых фланелевых брюк болтались намного выше щиколоток, едва прикрытых редкими, как сетка, резинками штопаных-перештопаных носков, упрятанных, в свою очередь, в громадные сизоватые ботинки. Последние он старался носить как можно меньше: снял сразу, как пришел, и снова вбил в них ноги, только когда пора было идти в кино.
– Понимаете, шнурки давным-давно лопнули, так что их уже не развяжешь. Да ладно, что такого-то, – добавил он, уловив их осуждение.
Не вылезая из пижамы, он докрасил оба окна у Полли и ушел одеваться. А они заговорили о нем.
– Саймон был точно такой же, – сказала Полли.
– А по-моему, он еще хуже. – Клэри вспомнилось, с какой несерьезностью он отвечал на все их расспросы о том, чем намерен заняться, когда окончит школу.
– Мне бы свой ночной клуб, – заявил он. – Чтобы не спать всю ночь и грести деньги лопатой.
– И это все, чего тебе хочется?
– Не совсем. Само собой, хочется жить в свое удовольствие. Может, театр заиметь или стать дирижером оркестра – просто так, ради забавы.
– Неужели тебе ничего не хочется делать для других? – Едва выговорив эти слова, она осознала, какое в них сквозит самодовольство. Но было уже поздно. Некоторое время он смотрел на нее, а потом любезно отозвался:
– Я не хочу приносить пользу людям: хочу, чтобы пользу приносили мне.
– Это мы виноваты, – сказала Полли. – Мы завели с ним этот разговор, совсем как нудные взрослые с нами.
– Но Арчи он все-таки любит. – Еще одни слова, которых ей лучше бы не произносить.
Но Полли, которая силилась вспороть банку «спама», ответила просто:
– Так ведь Арчи ему вроде как заменял отца, верно? Пока дяди Руперта не было.
Когда вышел Невилл с просьбой как следует замотать ему шею одолженным у Полли шарфом, обе раскомандовались по-матерински: Клэри убеждала его хоть немного почистить ботинки, Полли пыталась пригладить его густые вихры, дыбом торчащие вокруг двойной макушки, но безуспешно – гребень чуть не треснул, а из спутанных волос выпал его сломанный зубец и еще один, от чьей-то чужой расчески другого цвета.
– Твои волосы отвратительны! Господи, что ты с ними делаешь?
– Или не делаешь, – вставила Клэри, которая наблюдала за ними.
– Да ничего особенного. Иногда меня стригут. А когда кто-нибудь соглашается одолжить мне бриолин, я мажу им волосы. Пытаться расчесать их бесполезно. Пока они блестят, мыть голову меня не заставляют. Мы пробовали масло из таких маленьких баночек, которым смазывают двери, чтобы не скрипели, но оно воняет. Бриолин гораздо лучше. И незачем закатывать глаза – волосы мои, что хочу, то и делаю.
Вскоре после этого он ушел, но весь остаток дня, пока они докрашивали комнату Клэри, по очереди мылись, готовили яичницу со «спамом» на жаркой кухне и смотрели в окно, на раскаленную пыльную улицу, где дрались двое мужчин, пытаясь пырнуть друг друга ножами, их не покидали невысказанные мысли об Арчи.
– По-моему, надо вызвать полицию, – сказала Клэри. Внизу уже собралась небольшая толпа. У одного из дерущихся на рубашке проступила кровь.
– Да вон же полицейский, смотри.
Но всякий раз, когда он проходил мимо толпы, те двое изображали дружеские объятия, моментально пряча ножи. Полицейский не уходил, и в конце концов толпа рассеялась, а драчуны разошлись в разные стороны.
– Наверное, киприоты, – сказала Клэри.
– Откуда ты знаешь?
– Ну, здесь же есть киприоты, а англичане поножовщин не устраивают. А вообще на интересной улице мы живем, правда?
– М-м. Но лучше бы из нашего дома было видно хоть одно дерево.
– А разве нет?
– Ну Клэри, неужели ты не заметила? Ведь здесь нет ни единого окна, откуда видна какая-нибудь зелень.
Тем вечером Невилл не вернулся и даже не позвонил, чтобы предупредить об этом. «Спам» они доели с остатками помидоров. Хлеб зачерствел, поэтому его пустили на тосты.
– Завтракать придется «Грейп Натсом».
– Молока не осталось.
– Господи! Как люди только ухитряются питаться?
– Если Невилл прав насчет продуктов по карточкам, ума не приложу.
– Но почему не стало лучше даже сейчас, когда война уже кончилась?
– Я же рассказывала, что говорит Ноэль.
– А на работе, – задумчиво произнесла Полли, – у Каспара на обед всегда бутерброды с копченым лососем. Или баночка черной икры.
– А тебе он дает?
– Изредка. Когда Джервас отлучается по делам. Но Каспар сам часто обедает где-нибудь в городе, и тогда я остаюсь на хозяйстве. Я ем бутерброд, а он оставляет мне пачку накладных на обработку. Времени они отнимают кучу, потому что отпечатать их на машинке мне не разрешают – все должно быть заполнено перьевой ручкой и коричневыми чернилами на ужасно плотной белой бумаге. А он, вернувшись, проверяет, нет ли там ошибок.
– Занудство.
– Да, а в остальном работа хорошая.
– Ты про выезды на дом к клиентам?
– Да. Клиенты обычно вредные, а дома иногда изумительные. – Она умолкла, ее темно-голубые глаза потускнели, приобрели сероватый оттенок, означающий, что ей грустно, о чем хорошо знала Клэри.
– Полл?..
– Даже не знаю. Наверное, из-за положения в мире. Мы же с таким нетерпением ждали, когда закончится война, как будто жизнь сразу должна была стать другой, чудесной, а не стала, ведь так? Мы так хотели мира, а от него, похоже, счастливее никто не сделался. И речь не только о нас. Отцы наши тоже не выглядят счастливыми – по крайней мере, про своего я знаю точно, а ты говорила, что беспокоишься за своего, и Саймону даже мысль о службе в армии ненавистна. И все такое унылое и тягостное, и ничего чудесного, что могло случиться, теперь уже не будет.
Она взялась за свое шитье, невидящими глазами посмотрела на него и снова опустила.
– Дело в том, – неуверенно произнесла она, – что я, кажется, не могу не любить Арчи. Как-то так вышло, что в этом был смысл моей жизни. Был и, похоже, останется. До того, как я ему сказала, я часто фантазировала – ну, знаешь, про всю оставшуюся жизнь с ним, а потом, когда сказала и ничего хорошего не вышло, фантазий я лишилась. Или они стали невыносимыми. Да, пожалуй, так и есть – я не могу их вынести.
Клэри растерялась. Полли ни словом не обмолвилась об Арчи с тех пор, как заявила, что больше не желает говорить об этом никогда, и хотя Клэри втайне думала, что Полл, как она это называла, «немного не в себе», она даже представить себе не могла, насколько несчастна ее кузина. Ей нестерпимо хотелось утешить Полли, отвлечь ее от душевных мук, каким-нибудь добрым и мудрым изречением пролить на все это новый, обнадеживающий свет, но в голову ничего не лезло.
– В любви я ничего не смыслю, – наконец сказала она. – Помощи от меня никакой. А жаль.
– Я тебе рассказала – и стало легче. Мне казалось, все пройдет, если я даже заикаться об этом не буду, но так и не прошло.
Спустя долгое время она сказала:
– Как думаешь, ведь не до конца жизни я буду чувствовать себя, как сейчас? Когда-нибудь это кончится, правда?
– Обязательно, я в этом уверена, – ответила Клэри, хоть никакой уверенности не ощущала. – А ты скажешь мне, когда все пройдет?
– Конечно, скажу.
С тех пор она относилась к Полли с тревожным уважением: с уважением потому, что она стойко держалась, хоть и грустила каждый день, а с тревожным – из-за тайных опасений, что если уж тебя захватило какое-нибудь сильное чувство, то это на всю жизнь.
* * *
Луиза сидела под надрывно ревущим сушуаром. Часы показывали половину седьмого утра, начинался второй день ее работы на киностудии «Илинг», где она участвовала в массовке на съемках фильма о Древнем Риме – комедии с Томми Триндером и Фрэнсис Дэй. Разумеется, она предпочла бы настоящую роль, но радовалась уже тому, что попала в кино. Железные бигуди, на которые накрутили ее длинные волосы, местами так раскалились, что, казалось, горела кожа головы. Волосы здесь всем мыли каждое утро, это выяснилось на второй день. Когда волосы признавали высушенными, полагалось занять очередь на грим – на редкость трудоемкий процесс, который решительно всех старил и делал почти неразличимыми. Когда подходила очередь Луизы, она откидывалась на спинку кресла перед зеркальной стеной с ослепительными оголенными лампами, а Пэтси или Берил наносили тампонами и разравнивали крем-основу (под названием «карамельный персик») по всему ее лицу и шее. Брови рисовали дугами и чернили, затем накладывали на веки тени оттенка копирки. После этого приходилось закрыть глаза, чтобы ее густо и тщательно напудрили. Дальше рисовали ей губы – огромный «лук Купидона» с темным контуром, заполненным яркой красно-оранжевой помадой, которую наносили кисточкой. Последним этапом, особенно тревожащим ее, было приклеивание накладных ресниц: клейкую полоску маскировали нарисованной стрелкой и в несколько слоев красили ресницы синей тушью. Самой себе Луиза казалась бабочкой, крылья которой слишком тяжелы для полета – требовалось прилагать усилия, чтобы держать глаза открытыми.
– Облизните губы. Вот так. А разглядывать себя идите к костюмерам.
В первое утро она взглянула на себя в зеркало: под бигуди и сеткой для волос простиралась безупречная гладь «карамельного персика», на которой она узнала собственные глаза, теперь окруженные колючей проволокой. Ее губы, неправдоподобно пухлые, лоснились, как две атласные подушечки. «Шикарно», – подумала она, еще никогда в жизни она не чувствовала себя настолько шикарной.
В костюмерной ее втиснули в лиф, набитый настолько щедро, что, глядя сверху, она не видела собственных ступней. Куцая юбочка с разрезом сбоку дополняла этот костюм, сшитый из желтого бархата с золотой бахромой. Ее талия была дерзко оголена, но ей и еще одиннадцати так же одетым статисткам предстояло изображать девушек-рабынь, и она решила, что скудное одеяние призвано указывать на их низкое положение в обществе.
И наконец – обратно к парикмахерам, где бигуди снимали, волосы собирали в высокий узел на одном боку и выпускали из него пышную массу ненатуральных длинных локонов, стильно ниспадающую на правое плечо. После этого ее отпускали в гримерную, общую с еще пятью девушками, – ждать, когда позовут. Вчера их так и не позвали: пришлось весь день сидеть, кутаясь в тонкие халатики, курить, пить чай одну чашку за другой и болтать о ролях, которые они чуть было не получили вместо этой. Скуку развеял единственный момент, когда некто по имени Гордон заглянул к ним, придирчиво осмотрел и спросил, как же быть с ногами. Послали за костюмером, которая заявила, что про ноги лично ей ни слова не говорили. Потом позвали еще нескольких людей, и те высказали свое мнение. Историка-консультанта прислали сообщить, что сандалии – то, что надо; художник-постановщик возразил, что они же рабыни, почему бы им не ходить босиком? Помреж, прибывший последним, отмахнулся: чушь, это же не серьезная историческая картина, а комедия для всей семьи, а ноги девчонок всегда лучше смотрятся на каблуках: «Да все равно какого цвета, лишь бы были элегантные лодочки». Художник сказал на это, что, по его мнению, лодочки на высоком каблуке как-то не очень сочетаются с костюмами в целом. Консультант устало заметил, что с такими костюмами ничто не сочетается и для чего он вообще понадобился на съемках этой картины – непонятно. Костюмер внесла предложение: если уж обувать девушек в лодочки, то белые атласные, перекрашенные под цвет костюмов. Гордон сказал, что лучше будет сводить кого-нибудь из девушек на площадку, выяснить, что думает насчет костюмов Сирил. К удовольствию Луизы, выбор пал в том числе и на нее: ей давно хотелось увидеть настоящую съемочную площадку.
И она направилась за Дженетт и Марлин, следующих за Гордоном по длинному коридору и в дверь, за которой обнаружилась узкая бетонная дорожка до здания, похожего на чудовищно высокий сарай. Над его дверью горела красная лампочка.
– А почему мы ждем? – спросила Луиза у Марлин, когда ожидание под дверью слегка затянулось.
– Там идет съемка, милочка.
– А-а.
Вдалеке на бетонной дорожке показались двое низеньких и щуплых мужчин, пошатывающихся под тяжестью предмета, похожего на очень мелкий каменный вазон, богато украшенный дельфинами и голым мальчиком в центре, играющим на чем-то вроде дудочки. От вазона резко пахло свежей краской. Его поставили неподалеку от двери, один из носильщиков покопался у себя за ухом, нашел сигаретный бычок и закурил.
Гордон с отвращением оглядел вазон.
– Куда это вы его таскали?
– Велели вернуть – вид, дескать, слишком новый.
Красная лампочка погасла, Гордон открыл дверь.
– Так, девушки, за мной.
Идти пришлось чуть ли не в полной темноте, по бетонному полу, на котором там и сям попадались толстые провода, складные стулья из парусины, тележка гримера, какие-то люди, стоящие у подножия стремянок молча или с вопросами: «Ну что там, Билл?», неизвестные в наушниках за большими черными машинами, – и так до ярко освещенной съемочной площадки с овальным бассейном, полным некой молочно-белой жидкости, с декорациями под мрамор и с каким-то мраморным креслом или троном в дальнем углу, где восседала пепельная блондинка в плиссированном платье из розового шифона с одним открытым плечом и бретелькой, усыпанной стразами, на другом, а худой мужчина в рубашке, присев на корточки у ее ног, согласно кивал в ответ на все, что она говорила.
– Дорогая, я знаю, что это не про тебя. В том-то и дело, – услышали Луиза и ее спутники, подойдя поближе.
– Я о чем: она-то не стала бы, верно? Да еще в таком платье.
– Ты совершенно права. Она бы не стала.
– Не понимаю, с какой стати я должна прыгать в эту жижу.
– Дорогая, в ослиное молоко.
– В задницу ослиное молоко! От него закоченеешь.
– Дорогая, ничего подобного. Брайан обещал.
– Сейчас оно было совершенно как лед.
– Это же только репетиция. А когда начнем снимать, обещаю тебе, оно будет теплым.
Он заметил Гордона и совсем другим тоном обратился к нему:
– Ну что еще?
Гордон объяснил.
Луиза заметила, как небрежно он осмотрел ее тело; на лицо даже не взглянул.
– На ноги камера наезжать не будет, – постановил он. – Мы и так вышли из бюджета. Просто накрасьте им ногти – золотым, или как-то так.
Этим все и кончилось. Больше в тот день не было ничего.
Вечером, сняв столько грима, сколько удалось – ей выдали кольд-крем и вату, но дело все равно продвигалось еле-еле, – она отправилась домой, доехала на метро до Ноттинг-Хилл-Гейт, затем на такси – до Эдвардс-сквер, где теперь жила с Майклом (который приехал в отпуск, прежде чем принять командование новым эсминцем в Тихом океане), Себастьяном, няней и еще, по выражению миссис Лайнс, с «прислугой за все» – миссис Олсоп и ее маленьким сыном. Миссис Олсоп и няня не ладили: последняя как-то выведала, что миссис Олсоп никакая не «миссис», а просто-напросто не заслуживающая никакого уважения мама Дэвида – маленького, бледного и запуганного ею. Обе стороны этой междоусобицы сдерживались, желая произвести хорошее впечатление на Майкла, в блаженном неведении не замечавшего никакой натянутости. Луиза же заранее ужасалась, предвидя, что ей неизвестно сколько придется справляться с этим положением своими силами.
Майкл ушел с флота, чтобы баллотироваться на выборах в качестве кандидата от консерваторов, ему достался считавшийся сравнительно надежным избирательный участок в лондонском пригороде. Ежедневно в течение трех недель Луиза сопровождала его: сидела рядом с ним на сценах, пока он произносил зажигательные речи об образовании, жилье и малом бизнесе, днем расставалась с ним и вместе с женой председателя местного отделения консервативной партии встречалась с другими женами. Зачастую в один день у нее было запланировано три-четыре изысканных чаепития с кексами в корзинках в компании дам в шляпках, с перчатками и сумочками в тон; ее расспрашивали о ребенке и говорили, как она, наверное, рада, что ее муж дома. Она ухитрялась умело притворяться, будто играла в пьесе: на три недели Луиза вжилась в роль преданной жены героя войны и молодой матери. Зи убедила несколько высокопоставленных представителей партии консерваторов, в том числе двух членов Кабинета, приехать и выступить в поддержку Майкла, и они, должно быть, впечатлились ее игрой, так как Майкл рассказал ей, что, с их слов, адресованных Зи, она прекрасно держится. Это польстило одной из частичек ее «я», но только одной. Самой себе она казалась составленной из мелких частичек, почти не имеющих отношения друг к другу – как будто, подумалось ей как-то в редкий момент просветления, она когда-то была куском стекла и ее разбили молотком или при бомбежке, так что уцелевшие зазубренные осколки не совмещались, потому что многие из них разлетелись вдребезги. Всякий раз, когда она смотрела в какой-нибудь из них и видела свое отражение, ей становилось неловко, а иногда и стыдно. Например, ей хотелось одобрения – даже от людей, которые ей не нравились. Хотелось, чтобы люди считали ее совсем не такой, какая она на самом деле. Тут всплывала способность играть роли, и это только усиливало ее раздробленность. Она поражалась тому, как легко ей это дается, и ужасалась своей непорядочности. Луиза предполагала, что причина этой легкости в том, что она мало что чувствует – если не считать мелких неудобств, раздражения, вызванного домашними междоусобицами, и скуки, когда приходилось заниматься тем, что, как она заранее знала, окажется нудным. Ей удавалось почти целиком избегать близости с Майклом, который некоторое время дулся, а теперь, в чем она почти не сомневалась, нашел утешение на стороне, потому что практически перестал заводить разговоры о следующем ребенке и средствах на нынешнего.
Ее это мало беспокоило, и, когда Майкл проиграл выборы, отстав на триста сорок два голоса от кандидата лейбористов, он сразу же предпринял меры для возвращения на флот, где его как будто бы уже ждали. Это означало службу на эсминце и Тихий океан. «Надолго?» – спросила она. «Не более чем на два года», – ответил он. Мысли об этой отлучке вызывали что-то вроде облегчения. Ей казалось, она не в состоянии принять хоть какое-нибудь решение насчет своего брака, пока Майкл дома, а не на войне, но когда у нее мелькала мысль о том, чтобы обдумать такой шаг, как уход от него, она настолько пугалась, что была рада весомой, как ей казалось, причине ничего подобного не обдумывать. Майклу она сказала, что попробует вернуться к актерству, и он не стал возражать. «Буду только рад знаменитой жене» – в его словах была лишь доля шутки. Ценой неимоверных усилий ей удалось получить только эту роль в массовке фильма, который обещал получиться ужасным. А потом, вернувшись со студии в первый же вечер, она обнаружила, что все опять изменилось.
– Американцы сбросили атомную бомбу на Японию.
– Знаю, – ответила она. Об этом мимоходом упоминали утром на студии после грима, пока запихивали ее в щедро набитый лифчик.
– Что они еще устроят? – спросила Марлин после перерыва на обед, но ответа ей никто не дал.
– Если при мне еще хотя бы раз скажут слово «бомба», я закачу истерику, – пообещала некая Голди.
Не сказал никто.
– …милая, неужели ты не понимаешь? Это же может означать, что войне конец.
– Надо же! – отозвалась она, не поверив ему ни на минуту. Ему просто нравилось обсуждать войну.
После второго дня на студии они принимали за ужином Каргиллов, и она рассказала, как столкнулась на съемочной площадке с Томми Триндером. Он был в очень короткой белой юбке-килте в складку, приплясывал в полном одиночестве, задирал юбку обеими руками и напевал: «А вот так видно! А вот так – нет!»
Рассказ успеха не имел. Патрисия Каргилл сказала: «Боже правый!», а ее муж, назначенный первым помощником на эсминец Майкла, смущенно улыбнулся: «Очень смешно», потом переглянулся с Майклом, и тот распорядился:
– Проводи Патрисию наверх, милая, оставьте джентльменов наедине с портвейном.
На самом деле портвейна у них не было, просто он нашел способ отделаться от нее – от них обеих.
Она увела Патрисию Каргилл наверх, в хорошенькую гостиную буквой L. Здесь она выкрасила стены в белый цвет и повесила занавески из матрасного тика – в серую и белую полоску, подвязав их желтыми шнурами. Этой комнатой Луиза была довольна, несмотря на скудную меблировку – диван, два кресла и красивое зеркало, которое нашла вместе с Хьюго. «Тридцать шиллингов, если увезете сами», – сказал хозяин, и Хьюго отозвался: «По рукам!» Он даже уговорил таксиста уложить зеркало на крышу. Теперь в нем отражались два больших окна, обращенных к площади. Всякий раз, смотрясь в это зеркало, она знала, что в нем еще сохранилась аура счастья, и не могла не смотреться, когда оставалась одна. После первого горького осознания, что Хьюго мертв, что больше она никогда его не увидит и что его единственное письмо к ней пропало, ей пришлось отгородиться от всех мыслей о нем. В ледяном оцепенении воспоминания опаляли: казалось, проще вообще ничего не чувствовать.
Она взялась за роль хозяйки дома.
– Не хотите попудриться, и так далее?
– Нет, спасибо.
– Кофе подадут в столовую, но я могу принести вам сюда, хотите?
– Нет, спасибо. Стоит мне выпить кофе на ночь, и я глаз не могу сомкнуть. – Патрисия виновато засмеялась, перебирая ожерелье из градуированного жемчуга, неровно лежащее на выдающемся солевом отложении у нее пониже шеи. – Вашему малышу два года, верно? Вы, должно быть, очень рано вышли замуж.
– Мне было девятнадцать.
– А нам пришлось ждать, когда Джонни получит свою вторую полоску. Он не стал жениться на мне, пока довольствовался лейтенантским жалованьем. Нам повезло: из-за войны его повысили раньше. Мы поженились в тридцать восьмом, Джонни тогда служил в Средиземном море, и я провела дивный месяц на Гибралтаре. Как мы веселились! Танцы, вечеринки на борту, игра в поиск кладов, пикники! А потом Джонни перевели, и мне пришлось возвращаться домой. В то время я уже была беременна близнецами. – Она снова виновато засмеялась. – Напрасно я навожу на вас скуку своими рассказами. Вы, должно быть, страшно расстроились, что ваш муж не попал в парламент.
– Ну, вообще-то в политической жизни от меня было бы мало толку. И по-моему, он тоже не огорчился. Ему больше по душе его эсминец.
– Так ведь я об этом и говорю. О том, что придется расстаться надолго. Как раз когда вы, должно быть, уже думали, что он вернулся домой навсегда.
– Но ведь и вы тоже расстаетесь, верно?
– Это другое дело. Ведь Джонни кадровый военный, так что я, разумеется, привыкла к его отлучкам. А вам, женам «волнистых полосок»[3], я искренне сочувствую. – Взгляд ее блекло-голубых глаз навыкате остановился на лице Луизы с выражением добродушной задумчивости. Она подалась вперед. – Не сочтите за бесцеремонность, но я могла бы дать вам один маленький совет.
Луиза ждала, гадая, что бы это могло быть.
– На вашем месте я бы в лепешку расшиблась, лишь бы завести еще одного малыша. Вы поразитесь, увидев, как в этом случае летит время. И все самое неприглядное закончится, пока ваш муж в отъезде.
– Значит, и вы поступите так же?
– О, дорогая, если бы! Но у нас уже четверо, и честно говоря, еще одного мы не можем себе позволить. А я была бы просто счастлива, ведь, по-моему, для этого и существует брак. Кое-что в нем, – на ее бледном лице проступила слабая краска, – пожалуй, переоценивают, если вы понимаете, о чем я.
Во время короткой паузы Луиза задумалась, почему ей – кажется, единственной во всем мире – не хочется еще одного ребенка. Няня постоянно делала намеки на этот счет: «Себастьян все время спрашивает, когда у него будет младшая сестричка» – это был лишь один из ее неприятных способов выразить словами все ту же мысль. Желая сменить тему, Луиза спросила:
– Как вы думаете, эта бомба остановит войну?
– О, дорогая моя, я была бы этому лишь рада. Но вы же знаете японцев!
– Значит, наверное, нет.
Она в жизни не встречала ни одного японца и ничего о них не знала. Одним из ее открытий насчет своего брака было то, что она ничего не знала о множестве вещей, о которых и не хотела ничего знать.
Но через два дня сбросили еще одну бомбу; и не прошло и недели, как Япония капитулировала. Майкл так и не успел взять под командование эсминец, был вынужден уйти с флота и снова заняться портретами.
Когда Луиза узнала об этом, необходимость решать, что, черт возьми, ей делать со своей жизнью, снова нависла над ней, и от ужаса ею овладела апатия. Съемки в фильме закончились, продлившись всего неделю, и она вернулась к прежнему состоянию далекой от идеала жены и матери. Ей хотелось с кем-нибудь поговорить, единственным подходящим слушателем была Стелла, и Луиза вдруг с чувством вины и тревоги поняла, что не знает даже, где сейчас Стелла и чем она занимается. Майкл так и не поладил со Стеллой; и хотя сама Стелла всегда придерживалась загадочного нейтралитета, когда речь заходила о Майкле, Луиза с неловкостью ощущала, что и она его недолюбливает. Она позвонила родителям Стеллы, к телефону подошла миссис Роуз.
– А, Луиза! Давно не виделись! С вашим сыном все хорошо? А с вашим мужем? Отлично. Стелла? Она в отъезде. Работает в какой-то загородной газетенке, пишет всякую чушь – как одета невеста на очередной местной свадьбе. Отец ею недоволен, считает, что это бездарная трата образования, которое ей дали. Конечно, у меня есть ее номер. Минутку… сейчас поищу. Если увидитесь с ней, пожалуйста, посоветуйте ей выбрать более разумное занятие.
Они встретились за обедом в одном из пабов Бромли на следующий день.
– Хорошего обеда не жди, – предупредила Стелла по телефону, – зато если хочешь поговорить, там будет тихо.
Паб пустовал.
– Как ты узнала, что я хочу поговорить?
– Ну, вряд ли ты потащилась бы в такую даль, только чтобы поглядеть на меня.
– А я, между прочим, рада тебя видеть. Извини, что потеряла связь с тобой.
– Хоть мы и не виделись, не думаю, что мы потеряли связь. – Она занялась меню. – Давай сначала закажем еду. Итак. Можешь взять суп – томатный – или грейпфрут. И то, и другое будет консервированным. На твое счастье, из разных банок. На второе выбирай или картофельную запеканку с мясом, или филе камбалы. Советую камбалу. К ней дают настоящий картофель фри, а в запеканку кладут мерзкий сушеный.
– Выбирай ты, мне в самом деле все равно.
По причине, которой Луиза не поняла, на глаза у нее навернулись слезы. Смаргивая их, она увидела, как в улыбке подруги знакомо смешались цинизм и симпатия, и узнала их фамильную черту: так улыбался ее отец.
Стелла заказала еду, потом подтолкнула к ней через стол пачку сигарет.
– Не знала, что ты пристрастилась к курению.
– Я – нет. Это для тебя. Покури. Еду принесут еще не скоро. Рассказывай все, о чем пришла рассказать.
– Даже не знаю, с чего начать.
– Это из-за Майкла?
Она кивнула.
– Так не годится. Я не гожусь. Не надо было мне выходить за него.
– Значит, ты влюблена в другого?
– Нет. Была когда-то.
– И что же?
– Он умер. Его убили.
– И ты, стало быть, до сих пор с ним.
– С Майклом?
– С любимым. Очень трудно разлюбить человека, когда он умирает. Искренне сочувствую тебе, – добавила она, – но я знала, что Майкла ты не любишь.
– Я думала, что люблю.
– И об этом знаю. Долго ему еще служить на флоте?
Луиза объяснила насчет службы.
Тем временем принесли суп и тарелку с двумя кусками сероватого хлеба.
– Так что, как видишь, я надеялась, что у меня будет целых два года, чтобы все обдумать… то есть решить.
– Ты и так можешь, разве нет?
Она поразилась этой мысли и отвергла ее.
– Это было бы уже не то. Ведь он почти все время здесь. А теперь, когда его родные вернулись в Лондон, придется ужинать с ними хотя бы раз в неделю. Его мать меня ненавидит. Он рассказал ей о том, другом, и конечно, теперь она ненавидит меня еще сильнее.
– А как малыш?
– Он замечательный. Нам очень повезло с няней. Его-то Зи обожает. Выглядит он точь-в-точь как Майкл в том же возрасте – так она говорит. – Луиза почувствовала на себе взгляд Стеллы, попыталась посмотреть ей в глаза и не смогла.
Официантка принесла им рыбу.
– Все в порядке? – спросила она, убирая тарелки с нетронутым супом.
– Да, спасибо. Мы заговорились, и он остыл.
Когда она отошла, Стелла спросила:
– Чем хочешь заняться, если уйдешь?
– Не знаю. Видимо, попробую найти работу. Денег у меня нет, так что придется. И какое-нибудь жилье, – после паузы добавила она.
– Судя по голосу, от этой перспективы ты не в восторге.
– Так и есть. А с чего ты взяла, что я буду в восторге хоть от чего-нибудь? У меня вся жизнь кувырком.
– Съешь хоть что-нибудь, Луиза. Надо питаться.
Она отделила от черной рыбьей кожи ломтик мяса и положила в рот.
– Вкус у нее отвратный, правда? Как загустевшая мерзлая вода.
– У камбалы?
– Няня дает ее Себастьяну на обед. Он ее не выносит. – Она взяла пальцами ломтик картошки и съела. – И все-таки. Если ты считала, что мне не стоит выходить за Майкла, почему не сказала мне?
– Ох, Луиза, и что бы из этого вышло, как ты думаешь? Такие советы никто не принимает, кем бы ни был советчик.
– Но я же здесь: спрашиваю тебя, как, по-твоему, мне следует поступить!
– Правда?
– Да! Да, так и есть.
– Ну что ж. Раз ты уже вышла за Майкла и у тебя ребенок, думаю, ты должна сделать все возможное и полностью удостовериться, что у тебя ничего не выйдет. Ты не смогла бы, если бы он уплыл в Тихий океан, а теперь, когда он рядом, сможешь.
– Он спит с другой. А может, и с другими.
Известие Стеллу не тронуло.
– А ты была ему верна?
Луиза ощутила, как вспыхнули ее щеки.
– Нет. Ну, у меня был роман – после смерти Хьюго. Но это ничего не значит.
– Дело действительно не в этом, так?
– О чем ты?
– Я про то, что твое отношение к тому, что ты сделала, не отменяет сам факт того, что ты это сделала.
– Не отменяет. Не надо было мне, конечно.
– Я ведь тебя не осуждаю…
– Еще как осуждаешь.
– Нет. Просто хочу расставить все по местам. По-моему, тебе надо с кем-нибудь поговорить.
– Вот я и говорю – с тобой.
– Нет, я имею в виду профессионала. Мне думается, должно быть еще много такого, что ты от меня скрываешь. И то, в чем не признаёшься даже себе.
– По-твоему, я с приветом, или как? Хочешь сказать, что мне надо к психиатру? – Она даже никогда не слышала, чтобы кто-нибудь решался на такое. – Скажи честно, ты правда считаешь меня сумасшедшей?
– Не болтай чепухи. Конечно, сумасшедшей я тебя не считаю, но видно же, что ты несчастна, и по-моему, продолжаешь делать то, от чего становишься еще несчастнее. Возможно, тебе следовало бы выяснить почему.
– Хочешь сказать, если мне объяснят, что причиной всему моя влюбленность в собственного отца, или наговорят еще какой-нибудь фрейдистской чепухи, все сразу наладится? Ведь все они считают: если с человеком что-то не так, то это как-то связано с сексом или с его родителями, да? – Ей хотелось закурить, но руки тряслись, а она не желала, чтобы это видела Стелла, которая как будто примкнула к врагам.
Стелла протянула руку, вынула из пачки сигарету, сунула ее Луизе в рот и поднесла огонек.
– Все в нас как-то связано с нашими родителями, – сказала она, – и, наверное, с сексом тоже. Насчет этого точно не знаю. Зато кое-что знаю про несчастья – благодаря моей тете, папиной сестре, которая живет с нами.
– А она-то почему несчастна?
– Дядю Луиса отправили в Аушвиц. Понадобилось несколько недель, чтобы выяснить это. Нам известно только, что он попал туда в июне 1944 года. И сам дядя Луис, и его совсем старенькие родители, и его сестра. Один из друзей видел, как их забирали.
Луиза в ужасе уставилась на нее, но серовато-зеленые глаза Стеллы были сухими, а голос ровным, пока она продолжала:
– Вряд ли его родители пережили такую поездку. Два дня в вагоне для перевозки скота без еды, без воды и даже почти без воздуха. Надеюсь, они не выдержали. Так или иначе, теперь тетя Анна знает обо всем. Она разузнала все, что только смогла, хоть папа и пытался оградить ее.
Последовало молчание, пока Стелла отпивала воды, а Луиза пыталась представить, как одни люди способны творить такой ужас с другими, и не могла.
– У нее ведь была дочь, да? Ты говорила, что у нее внук, которого она никогда не видела.
– Их отправили в другой лагерь. По-видимому, еще раньше. Они ведь жили в другом месте.
– О-о… бедная тетя Анна! Сколько на нее всего свалилось!
– Да. Она не в состоянии думать ни о чем, кроме себя и своих утрат.
– Как ты можешь винить ее за это?
– Я не виню. Только пытаюсь объяснить тебе хоть что-нибудь про несчастье. Я не говорю, что следует или не следует с этим делать, просто рассказываю, как это бывает.
– Не понимаю, как можно сравнивать мои несчастья с тетиными, пусть даже приблизительно.
– Не в этом суть, Луиза. А в том, что когда – по-моему, так и есть, – когда на кого-нибудь сваливается больше определенной меры несчастий, он отключается. Не чувствует никаких утешений, сочувствия, заботы со стороны других людей – все они просто исчезают, будто проваливаются в какую-то бездонную яму. И когда сочувствующие понимают это, они перестают сопереживать и утешать. Что будешь – серый кофе или розовато-бурый чай?
Она выбрала кофе, и пока Стелла делала заказ, ушла в туалет. Там ей вспомнилось, что миссис Роуз просила ее посоветовать Стелле заняться каким-нибудь более осмысленным делом. Теперь эта мысль казалась еще более нелепой, чем во время разговора: Стелла явно не нуждалась в советах. Потом она вдруг сообразила, что ничего не знает о работе или жизни Стеллы, что весь обед они проговорили о ее бедах и что совет Стеллы – сначала убедиться, что никакими стараниями она не сумеет наладить свой брак, – был продиктован не враждебностью, а нелегко доставшимся здравым смыслом.
Но когда она вернулась к их столику, на котором теперь стояли только три лиловых астры в зеленой стеклянной вазе и их чашки с кофе, Стелла заговорила первой:
– Прости, Луиза, за то, что я так на тебя насела. Боюсь, это у нас семейное. Все в нашем доме вечно дают друг другу непрошеные советы. Просить совета у кого-нибудь из Роузов опасно – получишь его с процентами.
– Нет, я обратилась к тебе, потому что знала, какая ты рассудительная. Просто все это так пугает. – И она добавила: – Не хочу участи бедной тети Анны.
Стелла метнула в нее острый взгляд.
– Знаю, что не хочешь, так что избежишь.
– Расскажи мне о себе. Я ведь ничего не знаю ни про твою работу, ни про остальное.
– Я осваиваю журналистику.
– Но почему здесь?
– Надо же где-то начинать. Проверенный способ – устроиться в какую-нибудь провинциальную газету и писать там обо всех местных событиях без исключения. Я пишу про свадьбы, любительские постановки, спортивные состязания, несчастные случаи, церемонии награждения, церковные праздники, базары, благотворительные события – про все на свете. Папа в бешенстве. Он не возражал бы, устройся я в учебно-просветительское приложение к «Таймс» или даже просто в «Таймс», но ему невыносимо представлять, как я кропаю заметки об оттенке платьев невест или о размерах выручки лотка на благотворительной барахолке. Он говорит, что только зря тратил деньги на мое образование. Мне следовало бы учиться на врача или юриста – так он говорит. А мутти все мечтает, что я сделаю прекрасную партию и выйду за баснословного богача, англичанина до мозга костей. Пришлось уйти из дома, потому что если они не напускались на меня, то начинали ссориться между собой. А тетя Анна считает, что мне следовало бы работать с детьми, которых привозили сюда из лагерей.
– Не знала, что эти дети здесь.
– В нескольких местах по всей стране. Папа вызвался консультировать их по медицинским вопросам, но разругался с тамошним начальством, потому что они строжайше требовали, чтобы вся еда была кошерной. А он говорил, что это идиотизм: ввиду состояния, в котором находятся дети, и при карточной системе восстановить их здоровье так будет гораздо труднее. Я поскандалила с ним по этому поводу.
– Почему? Ты же не религиозна, зато практична. Значит, хотя бы в этом вопросе должна быть на его стороне, – разве нет?
– Дело не в том, что я не согласна лично с ним. Просто мне казалось, ему следует видеть смысл и в чужой точке зрения.
– Ну и какой он? С моей, единственное, что имеет смысл, – помочь им поправиться.
– Их вера имеет значение. Из-за того, что они евреи, они лишились всего – родных, страны, дома, средств к существованию. Все, что у них осталось, – это они сами. Евреи старшего поколения хотят, чтобы дети все помнили и принимали всерьез, а религия и есть стержень. Но папа не в состоянии преодолеть собственное неверие. Вечно он считает, что все должны рассуждать так же, как он. И, естественно, делать, что он скажет. – Она улыбнулась все той же циничной и сочувственной улыбкой. – Не делать, как скажет папа, проще, когда живешь вдали от него.
– Значит, у тебя здесь квартира или еще что-ни- будь?
– Угол. Я живу там же, где и ты раньше, – в Стратфорде. Когда-нибудь я пробьюсь в газету получше – в Лондоне, или в Манчестере, или в Глазго. Хотя бы амбиции у меня есть. Папа этим доволен.
Помолчав немного, она вдруг выпалила:
– Я думала о том, чтобы предложить приехать и помогать этим детям. Но когда понадобилось сесть и написать письмо, не решилась.
Луиза так и не поняла, что это – доверительность или откровенность.
– Понимаешь, это был всего лишь шанс. Такой маленький, малюсенький шанс. В тридцатых годах папа консультировал в одной большой больнице в Вене. Он разработал новый способ лечения язвы желудка, и однажды утром, явившись в больницу, узнал, что другой врач отменил прописанное им лечение. Папа страшно поскандалил с тем врачом, тот назвал его наглым еврейчиком, и он ушел из больницы и решил переехать в Англию. Он знал, что ему снова придется учиться и подтверждать свою квалификацию, чтобы иметь здесь врачебную практику, но был к этому готов. На следующей неделе мы уехали из Вены. В то время мне было тринадцать, мне не хотелось расставаться с подругами, со школой, со всем, чем я жила. Но если бы в то утро другой врач не оскорбил папу, он мог и не переехать сюда.
Луиза уставилась на нее, начиная понимать, что она имеет в виду.
– Вот так. Порой, когда знаешь, что избежал некой участи, она внушает гораздо больше страха.
2
«Голубой Джон» – название одной из разновидностей минерала флюорита, фигурирующей в рассказе А. Конан Дойля «Ужас расщелины Голубого Джона» (примеч. пер.).
3
Полосы на знаках различия у резерва британских ВМС были волнистыми в отличие от прямых у офицеров регулярного флота (примеч. пер.).