Читать книгу Исход - Элизабет Джейн Говард - Страница 6

Часть 1
3. Жены
Октябрь – декабрь 1945 года

Оглавление

– Так как давно, говоришь, ты знакома с этим малым?

– Я об этом не говорила, но давным-давно. Он вроде как дружил с Ангусом.

– Но ты же сказала, что он женат.

– Да, Джон, так и есть. Но хочет жениться на мне.

– Ну и что толку, если он уже женат? Это же совсем другое дело.

Она увидела, как его осенила мысль.

– Разве что он подумывает развестись.

За долгие годы отсутствия ее милого брата она совсем забыла, какой же он все-таки тугодум.

– Вообще-то, да, об этом он как раз и думает.

Она смотрела на его лицо, когда-то такое румяное и в мелких складочках, выдающих, сколько всего озадачивает его, а теперь разглаженное до полной бессодержательности. Его кожа приобрела оттенок желтоватой бумаги, рыжеватые усы были сбриты, а волосы, раньше буйные и отливающие медью, стали сухими, тусклыми и с залысинами, и все его тело, казалось, ссохлось внутри мундира.

– Диана, старушка, я же о твоем счастье пекусь. Тебе пришлось так паршиво – Ангус умер, и все такое.

Он съел все картофельные чипсы из мисочки, которую она поставила перед ним, а к виски с содовой почти не притронулся. Младше ее на три года, теперь он выглядел хилым и постаревшим. В армию он ушел еще до войны, пропал после падения Сингапура, и после этого от него почти два года не приходило никаких вестей. Она считала его погибшим, а потом откуда-то просочились сведения, что он в лагере для военнопленных. Месяц назад он вернулся на родину после нескольких недель, проведенных в нью-йоркском госпитале, где, как он выражался, ему «дали нагулять жир». Одному Богу известно, как он выглядел до госпиталя. К братишке она была искренне привязана, хоть и убедилась, что соображает он так же медленно, как раньше.

– Дорогой, это тебе пришлось паршиво.

Она встала и подсыпала еще чипсов из пакета в мисочку перед ним, и он принялся за еду, не дождавшись даже, когда она уберет пакет.

– Мне лучше есть понемногу, но часто, – виновато улыбнулся он. – Второе меня вполне устраивает.

– И неудивительно, если ты голодал столько лет.

– Боюсь, я стал прожорлив, как свинья. – Он приподнял мисочку. – Мы обычно съедали по миске риса почти такого же размера в день.

– И больше ничего?

– Ну, иногда еще овощи, если удавалось вырастить или выменять их. Но в основном ели пустой рис. И воду, в которой он варился. Знаешь, все старались вырастить хоть что-нибудь, но японцы часто давили все наши посадки, катались прямо по ним на джипе. Вот так ждешь урожая, думаешь, что скоро уже пора собирать его, а тут тебе – опа! – Заметив выражение на ее лице, он добавил: – Да нет, не всегда они их давили. Только когда думали, что кто-то из нас зарвался, и хотели наказать нас за это. – Он полез в карман и достал блестящую новенькую трубку. – Ты не против, если я закурю?

– Конечно нет, дорогой.

Пока он разворачивал клеенчатый кисет, брал щепотку маслянистого табачного крошева, нетвердыми пальцами набивал чашу трубки, ей вновь пришло в голову, что у Эдварда, возможно, найдется для него какая-нибудь работа, и она всем сердцем пожелала, чтобы они поладили друг с другом. Проблем с Эдвардом, скорее всего, не возникнет, а вот с Джоном – почти наверняка. К мыслям и мнениям, какими бы они ни были, ее брат приходил с трудом, зато потом твердо держался их. Она не решилась объяснить ему, что это Эдвард «помог» ей взять в краткосрочную аренду квартиру в особняке с видом на Риджентс-Парк, где сейчас она жила с Джейми и Сюзан. И уж конечно не призналась, от кого родила дочь. Все это она объяснила Эдварду, чтобы он ненароком не дал маху. Господи, как ей хотелось отдохнуть наконец от всей этой скрытности, иметь приличный дом, в котором хватит места всем четверым детям, прислугу и, может, даже собственный автомобиль. Эдвард так и не сказал жене о своих намерениях, а без этого она никак не могла успокоиться, хоть и знала, что подгонять его бесполезно. Вместе с тем она всем сердцем тревожилась за брата, который, проведя четыре года в аду, вернулся, похоже, совсем неприспособленным к мирной жизни. Всю свою жизнь он служил в армии, которая теперь, после продолжительного отпуска, отказалась от него совсем. За несколько недель с тех пор, как он вернулся, Диана успела понять, насколько он слаб здоровьем: приступы малярии и какого-то непонятного расстройства пищеварения периодически возобновлялись и изнуряли его. И хоть об этом Джон не распространялся, она чувствовала, как он одинок и совершенно сбит с толку. Вот если бы он был женат! Но он не был. Одна или две девушки, с которыми, как ей помнилось, он встречался до войны, не дождались его, но теперь, когда повсюду вокруг избыток женщин, может, удастся подыскать ему жену. Умом он не блещет, однако он добрый и порядочный человек; с ним не то чтобы не соскучишься, но он будет заботиться о женщине, которая за него выйдет. Она понимала – ему так тоскливо, что следовало бы предложить переночевать у нее, но это будет означать, что Эдвард не сможет остаться. Или не будет означать ничего.

– А если его жена не даст ему развод? – Подумав немного, он продолжил: – Лично я бы не стал ее винить. Развод – это же не то, верно? Для себя я бы его не хотел.

– Ох, Джонни, не знаю! Эдвард, видимо, считает, что она согласится.

В дверь позвонили («Умничка, вспомнил, что у него якобы нет ключа»), и она, поднимаясь, чтобы открыть, предупредила:

– Только давай не будем заводить разговор об этом сегодня. Я просто хочу, чтобы вы с ним познакомились. Он угостит нас где-нибудь чудесным ужином. Мы все вместе хорошо проведем время.

Эдвард держался с ним на редкость обходительно: при желании он умел быть обаятельным как никто…

– Закажем бутылку шампанского – сегодня у меня день рождения, – сказал он, когда они отправились в «Плющ».

– Правда? Поздравляю, всех благ.

– Он всегда говорит, что у него день рождения, когда хочет шампанского, – объяснила она.

– То есть если не день рождения, шампанского не подадут?

– Ох, Джонни, ну конечно подадут. Это просто шутка.

– Шутка. – Он ненадолго задумался. – Виноват. Кажется, сути я так и не уловил.

– Он считает, что ему нужен повод, – объяснила она.

– И что любой повод лучше, чем ничего.

– А-а.

Эдвард заказал ужин: для них – устрицы, а для Джона – копченого лосося, куропаток, простой стейк на гриле, и шоколадный мусс – для них и для Джона. На стадии кофе и спиртного Джон спросил, нельзя ли ему фраппе с мятным ликером.

– В лагере мы вспоминали и его в том числе, – объяснил он. – Знаете, когда все садились в кружок и по очереди рассказывали, чем полакомятся сразу же, как только вернутся домой. – Он помешал в своем бокале соломинкой. – В основном из-за льда – там стояла такая жарища, что лед казался дивом и роскошью.

– Как я вас понимаю, – откликнулся Эдвард. – Мы часто обсуждали горячие ванны в окопах.

– Откуда же возьмется горячая ванна в…

– Да нет, я хотел сказать, что мы мечтали о горячих ваннах, когда сидели в окопах на войне. И о чистых простынях и так далее, ну, вы понимаете. Конечно, – добавил он, – у меня все было иначе. Мне-то хоть изредка давали отпуск. А вам, беднягам, пришлось сидеть там безвылазно.

– Но на твоей войне погибло больше людей – верно, дорогой? – спросила она.

– Да кто его знает. Я читал, что на этой погибло пятьдесят пять миллионов.

– Говорят, от этих жутких атомных бомб до сих пор умирают люди, – сказала она.

Джон, который сидел между ними, во время этого разговора смотрел то на одного, то на другого, будто следил, как играют в теннис.

А потом и он сказал:

– Зато япошек заставили сдаться, да? Иначе не знаю, сколько еще людей погибло бы.

– Но ведь это такая страшная смерть!

Она заметила, что мужчины мельком переглянулись и отвели взгляды, и это напоминало обмен неким невысказанным и невыразимым словами сообщением. Потом Эдвард сказал:

– Ну, по крайней мере, война кончилась, и слава богу. Можно обратить взор на что-нибудь повеселее – вроде этих чертовых докеров.

Тут и Джон удивился, что же тут веселого – как это что? Сорок три тысячи устроили забастовку, объяснил Эдвард, ну как же, подоходный налог. Кто бы мог подумать, что правительство социалистов снизит его, хотя, ей-богу, давно пора; очко в пользу мистера Долтона, с которым он однажды виделся в его бытность министром торговли, – славный малый, без претензий, таким он ему показался. И Эдвард почти задушевным тоном осведомился у Джона о его дальнейших планах.

– Пока что не думал. Все еще стараюсь привыкнуть к нормальной жизни. У меня отпуск на полгода, а потом придется что-нибудь подыскать.

– Так вы не остаетесь в армии?

– Я бы с радостью, но боюсь, я им не нужен.

– Вот досада! Еще порцию?

– Нет, спасибо. Одной мне достаточно.

– Премного благодарен за прекрасный ужин, – сказал Джон, когда они высаживали его у клуба. – Еще увидимся, – целуя ее в щеку, сказал он тоном, нерешительно колеблющимся между требованием и мольбой.

– Конечно, – ответила она.

Они смотрели, как он поднимается на крыльцо, поворачивается, чтобы помахать им, и входит в двери навстречу швейцару.

– Бедолага, – сказал Эдвард.

– Ты был так мил с ним.

Он положил ладонь ей на колено.

– А ему не слишком одиноко живется в клубе? Может, приютишь его в комнате мальчиков?

Она живо отозвалась:

– Да я подумала, что ему только в радость побыть одному – во всяком случае, на первых порах. Он говорил, что ему приходится ко многому привыкать.

Но она и смутилась (и рассердилась), уличенная в недостаточной щедрости, и приуныла, обнаружив, что он не думает о последствиях. Ему-то хорошо делать широкие жесты… Потом она подумала, что он, возможно, сразу сообразил, что так они будут реже видеться, и испугалась. Разумеется, Эдвард понятия не имел о викторианских взглядах на развод, которых придерживался Джон, но меньше всего сейчас ей хотелось просвещать его.

– Как идут поиски дома? – спросила она, когда они вернулись в квартиру и он налил обоим по стаканчику на сон грядущий.

– Очень медленно. Беда в том, что в войну пострадало столько домов, что каждый приходится тщательно осматривать, а у малого, которого мне присоветовали, дел невпроворот. Пока один дом ждет инспекции, другой искать не хочется. Вилли нашла тот, что ей понравился, но оказалось, что он кишит сухой гнилью, которая расплодилась, потому что споры из разбомбленных зданий разнесло повсюду.

То есть он многословно и витиевато давал понять, что все осталось по-прежнему. Любопытно, как часто в последнее время они вели разговоры, сплошь состоящие из зашифрованных сообщений. Она больше не решалась просто спросить: «Ты уже сказал Вилли? Если нет, почему?» А с его стороны так же немыслимо было признаться: «Я стараюсь замять дело, потому что не в силах сказать ей». Вот она и спрашивала, как продвигаются поиски дома, а он рассказывал, как трудно найти подходящий. Временами кое-что говорилось открытым текстом – как в тот раз, когда она ударилась в слезы и сказала, что еще одной зимы в коттедже не переживет. Он был потрясен: оказывается, он совершенно не представлял, как она страдает от изоляции и холода. Вдобавок там царила страшная теснота, когда старшие мальчишки приезжали домой на летние каникулы, так что в конце концов ей пришлось сдаться – на неделю уехать к родителям Ангуса в Шотландию, где она и оставила Иэна и Фергуса до конца каникул – в сущности, там им было гораздо лучше. Но когда она сорвалась из-за коттеджа, Эдвард помог ей снять эту квартиру в особняке, и вдобавок она смогла позволить себе нанять Норму – девушку, которую она разыскала в провинции, любившую детей и мечтающую о Лондоне. Готовить ей все равно приходилось самой, чего она терпеть не могла, но дети питались просто, а сама она, замечая, с какой пугающей скоростью растет ее вес, старалась есть как можно меньше, кроме как в присутствии Эдварда.

– В постель?

Он положил ей на плечи тяжелую руку.

– Ты моя любимица, – сказал он.

– Очень на это надеюсь, дорогой. Иначе я бы так расстроилась.

Они тихонько прошли по длинному узкому коридору мимо детских комнат и комнаты, отведенной Норме. Все мирно спали. Норма знала, что Эдвард иногда остается на ночь; ей объяснили, что в конце концов они поженятся, к тому же недозволенный роман приводил ее в явный восторг. Она обожала Эдварда, который дарил ей чулки и не уставал повторять, что без нее они не справились бы.

Роман, думала Диана, снимая макияж, пока Эдвард в ванной, да, она романтичная натура; ей бы в голову не пришло связаться с тем, в кого она не влюблена всем сердцем. Вот только чувства защищенности ей хотелось все сильнее, чтобы знать, что с детьми ничего не случится, что есть чем оплачивать счета, а сочетать романтику с защищенностью удается не всегда. Разумеется, не будь Эдвард женат, ей достались бы и романтика, и брак; тогда и Джонни мог бы жить с ними. Чувствовать себя эгоисткой она не желала, потому что, по большому счету, и не была ею; однажды Эдвард сказал, что такого бескорыстного человека, как она, никогда не встречал – если не считать его сестры. Она помнила, как ее обидела эта оговорка. Потому что однажды ей уже пришлось признать, что она способна на ревность – чувство, которое она презирала, считала неприемлемым для хорошего человека. Опять-таки, ей было известно, что по натуре она вовсе не ревнива, просто ситуация провоцировала ее на непрошеные чувства – к примеру, ведь должна же явная неспособность Эдварда объявить Вилли, что он уходит, иметь какое-то отношение к чувствам, а не только к мукам совести? А потом, эта его дочь – старшая, которая замужем за Майклом Хэдли; ему так не терпелось познакомить Диану с Луизой, к которой, по его словам, он был очень привязан, и он рассказал ей, что дочь однажды видела их вдвоем в театре, страшно расстроилась, и с тех пор между ними все разладилось. «А если бы мы встретились втроем, наверняка все опять было бы в полном порядке», – объяснил он. Но заняться встречей всерьез он, похоже, побаивался. Как будто она должна стать неким испытанием, и то, что какая-то девчонка – которой всего-то двадцать два года – будет решать, подходит она ее отцу или нет, она воспринимала как свое унижение.

Диана успела раздеться и набросить темно-синюю атласную ночную сорочку, подарок Эдварда на день рождения. Ее вырез был узким, треугольным, из него вечно вываливалась то одна, то другая грудь. После кормления Сюзан они так и не обрели прежнюю форму. Эдвард сказал, что синий выбрал под цвет ее глаз, но цвет ночнушки на самом деле был павлиний, синий с зеленоватым отливом, а ее глаза имели синевато-лиловый оттенок. Хотя бы они не изменились, но это постоянство лишь подчеркивало несовершенства, приходящие с возрастом. Кожа на руках выше локтя мало-помалу становилась дряблой, мелкие лопнувшие сосудики на щеках приходилось маскировать косметикой, появилось небольшое, но заметное обвисание на подбородке и шее, не такой свежей и гладкой, как прежде… Сколько еще будет утрачено того, что когда-то казалось само собой разумеющимся, задумалась она, и почти сразу же пришла мысль: «Появится ли у меня когда-нибудь ощущение, что я получила желаемое, или мои желания будут меняться постоянно, так что это ощущение не придет никогда?» Она хотела Эдварда и не получила его исключительно по его вине, так что он виноват и в том, что изменились ее причины хотеть его. Когда она была безмерно влюблена, любовь и несчастье никоим образом не умаляли ее представлений о себе или о нем: она считала его самым шикарным и желанным мужчиной из всех, кого знала, его простая и неизменная способность наслаждаться очаровала ее. В том, чтобы вот так плениться мужчиной, не было ничего постыдного, тем более что все его достоинства ясно дали ей понять, чего она лишалась долгие годы жизни с мужем. Эдвард не был ни снобом, ни транжирой; он тратил деньги с приятным размахом, однако прежде всего имел их, а не пользовался ими, чтобы произвести впечатление на людей за счет урезания домашних расходов. Ее иллюзии насчет Ангуса развеялись задолго до знакомства с Эдвардом. Но теперь она знала Эдварда уже больше восьми лет, в течение почти восьми была его любовницей и родила ему как минимум одного ребенка – Сюзан. А может, и двоих – если Джейми действительно от него – хотя она заметила, что у Джейми нос Макинтошей, но обращать на это внимание Эдварда не стала. Со временем она неизбежно узнавала об Эдварде все больше и обнаружила, что к его простоте прилагается нехватка воображения, когда дело касается других людей, что в его способности наслаждаться есть изрядная доля эгоизма и что он, похоже, не уделяет особого внимания тому, что происходит с ней в постели. Обычно все перечисленное ей удавалось оправдать, опровергнуть или проигнорировать. Да, мужчины – эгоисты, а с нехваткой воображения человек, пожалуй, ничего и не может поделать – он проявляет ее не нарочно, без умысла. Однако изъяном Эдварда, которым она не могла пренебречь, стало отсутствие у него того, что она называла нравственной отвагой. Он явно не желал, а может, и не мог высказать то, что причинит человеку неудобство. Сперва она называла это его душевной добротой, но когда эта черта начала сказываться на ее жизни, она уже больше не казалась доброй. Порой она боялась, что он никогда не отважится расстаться с Вилли, если она как-нибудь не заставит его. С каждой неделей она чувствовала, как ее уважение к нему улетучивается, в итоге и ее стремление выйти за него заслуживало все меньше уважения. Когда летом, в один из последних вечеров в коттедже, он объявил ей, что решил наконец поставить в известность Вилли, в приливе счастья и любви к нему она легко согласилась на условие: сначала он должен удобно устроить Вилли в каком-нибудь лондонском доме. Но с тех пор миновало несколько месяцев, и ничего не произошло и, судя по всему, не произойдет.

Она забралась в постель, и почти сразу после этого улегся он. Заниматься любовью она была не в настроении, но после всех намеков на равнодушие Вилли к сексу, как обычно, замаскировала свое нежелание тем исступленным пылом, который ему так нравился. «Милая!» – повторял он, пока не кончил. А потом, как всегда, спросил, все ли было хорошо. Немного погодя он высказался от полноты амурного довольства:

– Я тут подумал: а почему бы не пристроить в нашу компанию твоего брата? Жалованье не такое уж большое, но надо же начинать, а это хоть что-то.

– О, дорогой, это было бы замечательно! Он обрадуется, я знаю.

– Поговорю сначала с Хью. Может, место найдется в Саутгемптоне.

– Уверена, он будет только за!

– Только пока не говори ему, вдруг еще не выгорит. Сначала дождемся, когда отбастуют чертовы докеры.

– Не скажу, конечно. О, дорогой, как было бы здорово!

Она была благодарна ему вдвойне – за желание помочь ее брату и, возможно, даже больше – за способность внушать ей не только любовь, но и восхищение.

Через пару недель Эдвард объявил, что назначил вечер, когда она должна познакомиться с Луизой. Обязательно у него в клубе, продолжал он, там тише, – только не согласится ли она прийти около четверти девятого, не раньше, чтобы он успел сначала подготовить Луизу? Она придет одна, добавил он, об этом он попросил ее особо.

– Вот увидишь, вы полюбите друг друга, – повторил он дважды за время этого разговора, и она поняла, что, с его точки зрения, много чего поставлено на карту.

Одеваясь тем вечером, она вспомнила, как он раз или два намекал, что Вилли слишком строга с Луизой. Диана уже отвергла синевато-лиловый креп с открытым плечом, как, пожалуй, чересчур вульгарный и слишком уж напоминающий о содержанках, особенно неприязненному взгляду. Затем отложила в сторону черный муар с горловиной сердечком (к нему она собиралась надеть аметистовое ожерелье, подарок Эдварда) – оно опять-таки показывало ложбинку, а ей казалось, что это неверный тон, – и остановилась на старом-престаром черном шерстяном платье с длинными узкими рукавами и высоким «хомутом». Ей оно надоело хуже горькой редьки, зато выглядело довольно элегантно и без лишнего шика. По той же причине она вместо своей привычной цикламеновой помады накрасилась менее яркой розовой. Ее целью было выглядеть ухоженно, однако слегка по-матерински, то есть так, чтобы одним своим видом успокоить Луизу.

Она решила немного сэкономить и доехать на автобусе – точнее, на двух автобусах, так как у Мраморной арки следовало сделать пересадку. Но вечер выдался из тех тихих, сырых и промозглых, когда из-за безветрия и без того плотный туман сгущается еще сильнее. Ждать автобуса было ужасно холодно, но если бы она не выдержала и взяла такси, то приехала бы слишком рано. Пришлось ждать.

Однако от Мраморной арки она все же уехала на такси – еще раз подождав на холоде автобус, она поняла, что опоздает, если простоит еще хоть немного.

В клубе Эдварда – во всяком случае, в этом его клубе – она была лишь однажды и с годами была вынуждена признать, что ей, как любовнице, нельзя появляться на этой территории, негласно считающейся семейной. Она знала, что туда он водил Тедди до или после уроков, чтобы чем-нибудь угостить, там коротал тихие вечера с одним из братьев, там же, разумеется, бывал вместе с Вилли. Его наверняка знали все, и, если бы увидели вместе с женщиной, но не женой и не родственницей, поползли бы слухи. Все это было ей понятно, но тем не менее оставалось еще одним мелким источником раздражения. Видимо, сегодня Диане предстояло сыграть роль компаньонки.

Они обосновались в зале, где дамам разрешалось выпить вместе с членами клуба; в прилегающую столовую их пускали поужинать вместе. Тяжелые бархатные шторы были задернуты, и кроме гигантской люстры мягко горели маленькие лампы под бумажными абажурами. Эдвард и Луиза сидели в глубоких креслах в дальнем углу комнаты, где устроились с напитками и другие посетители.

Завидев ее, Эдвард поднялся.

– А вот и ты, дорогая! – воскликнул он, как будто она опоздала, но он совершенно не собирался винить ее (она не опоздала – приехала точно как он сказал). Он поцеловал ее в щеку. – Луиза, это Диана.

Он щелкнул пальцами, и официант, сервировавший напитки в другом конце зала, сразу же откликнулся. Они обменялась настороженными улыбками с Луизой, которая, как ей пришлось признать, оказалась действительно довольно красивой – с длинными блестящими волосами, струящимися вокруг лица, с глазами, как у Эдварда, только брови гуще и темнее, а уголки губ загнуты вверх. Вырез ее черного шелкового платья был низким и круглым. Она отвела волосы от лица, и Диана увидела, что у нее на зависть высокие скулы, а в ушах серьги с опалами и бриллиантами.

– Мы пьем мартини – тебе подойдет, дорогая?

Но она так продрогла, что предпочла виски. Когда напитки были заказаны и ее усадили в третье массивное кресло, Эдвард заговорил:

– Я как раз вводил Луизу в курс дела. Она проявила удивительное понимание, ничего другого я от нее и не ожидал.

Диана снова улыбнулась, не зная, насколько далеко зашло «введение в курс». Тем вечером она этого так и не узнала, потому постаралась понравиться Луизе. Поначалу дело продвигалось медленно. По-видимому, Луизе не хотелось обсуждать ни своего знаменитого мужа, ни ребенка, и она отвечала на вопросы о том и другом легкой, отчужденной и снисходительной улыбкой, означающей паузу и новое начало. Диана восхитилась ее платьем – необычного фасона, с юбкой, плотно облегающей спереди и собранной сзади в маленький турнюр, со свободно повязанным поясом. Она была поразительно стройной, с тонкими детскими руками и красивыми длинными кистями (ее собственные, крупные и бесформенные, портили ее, как ничто другое; она всегда обращала внимание на женские руки).

– Я шила его на заказ, – объяснила Луиза. – Майкл привез шелк из Парижа, а я нашла в Сохо портного, мистера Перфекта. Он что угодно сошьет, надо только объяснить, чего хочешь. Жена у него огромная, затянутая в корсет от шеи чуть ли не до колен – с виду похожа на торпеду, но тоже очень милая. А серьги подарил мне папа. Он просто обожает покупать украшения – но вы, наверное, это знаете.

Она вдруг вспомнила, как уезжала с ним с Лэнсдаун-роуд на машине, когда вдруг шкатулка с украшениями Вилли упала ей на колени и открылась, и как ей при этом стало тошно от зависти. Этот поток мыслей прервала Луиза, которая, улыбаясь уже гораздо дружелюбнее, предложила дать ей адрес и телефон мистера Перфекта.

Эдвард ласково смотрел на обеих.

– Две мои любимицы, – произнес он.

Что наконец сломало лед, так это разговор о театре и обращенный к Луизе вопрос, в каких пьесах она играла. Луиза оживилась, принялась рассказывать про студенческий театр, про удивительный дом, где они жили, как все они ели один раз в день и как-то обходились, как ложились поперек дороги, чтобы утром их подвезли до театра – до него было мили три, и если на автобус не наскребали, приходилось тащиться пешком.

Эдвард воскликнул: господи, он понятия не имел, насколько у них все было по-спартански, а она повернулась к нему со словами: «Так ведь ты ни разу туда и не заглянул. Вы с мамой – единственные из родителей, кто не ходил к нам, даже когда мне досталась главная роль в «Граните», и Диана заметила, как это его задело. Он заерзал на стуле, замямлил, но Луиза продолжала:

– Видите ли, моя мать считала, что я должна заниматься тем, что имеет отношение к войне, и папа, конечно, соглашался с ней. Ну, по крайней мере, несогласия не выражал – так, папа?

По тому, как Луиза произнесла «моя мать», Диана догадалась, что отношения у них весьма натянутые. И сказала:

– Каждому так хочется, чтобы дети нашли себя в жизни, были счастливы и занимались тем, что им нравится. Но они зачастую понятия не имеют, что им нравится. А если вы настолько уверены, по-моему, это замечательно.

И Луиза – в сущности, еще ребенок – прямо-таки засветилась.

Она заговорила о современном лондонском театре. Смотрели новую пьесу Кауарда «Неугомонный дух»? Медиума в ней играет изумительная Маргарет Рутерфорд, а Кей Хэммонд божественна в роли духа. Эдвард сказал, что вот она-то ему по душе – она играла в жутко смешной пьеске под названием «Французский без слез». И была «прямо ух!», добавил он, а Диана заговорщицки переглянулась с Луизой, имея в виду, что мужчины путают «прямо ух!» с актерскими талантами. Эдвард пообещал сводить их на «Неугомонный дух», если они хотят. Похоже, он не возражал или вообще не замечал, что она объединилась с его дочерью против него, только радовался, что они поладили.

К тому времени, когда подали кофе и напитки, Луиза уже, по ее просьбе, называла ее Дианой и согласилась на второй бренди. Она так много пила до ужина, во время него и после, что Диана поразилась ее стойкости. Как потом выяснилось, ошибочно. Дождавшись, когда Луиза уйдет в уборную, Эдвард поздравил ее:

– Дорогая, она тебя обожает. Ты взяла с ней как раз такой тон, как надо. Со мной-то о Шекспире, спектаклях и тому подобном не поговоришь.

– Так что же ты все-таки сказал ей?

– Ну, что ты для меня – единственная женщина в мире, как-то так.

– А про Сюзан?

– М-м… нет. К слову не пришлось. Объяснил только, что это продолжается уже давно. Она спросила, есть ли у тебя муж, и об этом я рассказал. – Чуть помедлив, он спросил: – Она ведь нравится тебе, дорогая?

– По-моему, она прелесть. И очень похожа на тебя.

– Скажешь тоже, – отозвался он, но был явно польщен. – Она считает, что, перед тем как я расскажу Вилли, будет лучше переселить ее в дом.

– Что, правда?

– Ну, когда я завел об этом речь, она согласилась.

«Это не одно и то же», – мысленно возразила она, но промолчала.

Официант подошел принять последний заказ на напитки, к тому времени они уже перешли в зал для дам, а Луиза не возвращалась. Она сказала, что сходит посмотреть, все ли с ней в порядке. Пришлось спрашивать дорогу у официанта, который объяснил, что наверх можно только членам клуба, и указал на дверь в глубине холла.

Она застала Луизу склонившейся над раковиной и плещущей в лицо холодной водой. Услышав, что кто-то вошел, она обернулась; ее лицо было белым и лоснилось от испарины.

– Лучше бы я к омарам даже не притрагивалась, – сказала она. – Надо было догадаться, что от них меня замутит.

Диана протянула ей полотенце.

– Ах вы бедняжка!

Но едва взяв полотенце, Луиза охнула: «Боже, опять!» – и бросилась в кабинку.

Пока она отсутствовала, Диана успела освежить макияж, прикинула, не сходить ли к Эдварду, чтобы предупредить, что они задержатся, и передумала.

– Спасибо, что подождали. Извините, это так отвратительно.

– Тяжко вам пришлось. Не повезло. – Она увидела отражение бледного лица Луизы в зеркале над раковиной и заметила, что ее глаза полны слез.

– Однажды я уже ела омаров, когда была беременна, – сказала она, – и тогда от них меня страшно тошнило. Глупо было вообще их пробовать.

Диана промолчала. В историю Луизы верилось с трудом, но она помнила, как в юности ее саму возмущало даже предположение, что она перепила.

– Боже мой, я как будто слегка позеленела.

– Если хотите, у меня есть румяна.

– О, спасибо. Тогда не придется объясняться с папой. И он не спросит, не жду ли я снова ребенка.

Только тогда Диану осенило, что причиной может оказаться беременность, а не спиртное.

– А вы его ждете?

– Ну уж нет! Ни в коем случае. Боже упаси!

Отложив румяна, она принялась яростно драть расческой мокрые спутанные пряди.

– Вы его любите?

Вопрос оказался таким настойчивым и неожиданным, что Диана оторопела и поймала себя на том, что разглядывает девушку в зеркало, а та отвечает ей неприкрыто и неудержимо любопытным взглядом.

– Да, – услышала она собственный ответ, а потом, с облегчением, что сумела выговорить это, добавила: – Да, люблю. Очень.

– Ну что же. Тогда действуйте. Ничто не должно вас разлучить.

Диана заметила, что у нее в глазах все еще стоят слезы – или навернулись опять.

Когда они вышли к Эдварду, он, кажется, не заметил ни то, как долго они отсутствовали, ни болезненный вид Луизы. По настоянию Дианы он довез Луизу до Эдвардс-сквер, прежде чем они отправились к себе.

* * *

– За меня не волнуйся. Со мной все будет в полном порядке.

Но когда такси отъезжало от коттеджа и она обернулась на сиденье, чтобы посмотреть на мать, которая, стоя у садовой калитки, махала ей на прощанье так, будто отгоняла мух, Зоуи уже не сомневалась: нет, не будет. Мод скончалась так внезапно, что ее мать до сих пор не пришла в себя. На остров Зоуи вызвала телеграмма: «Мод скончалась прошлой ночью. Скоропостижно. Мама». Сразу же после безуспешных попыток дозвониться до матери она собралась в дорогу. В Коттерс-Энд она обнаружила, что дом заперт, и когда уже искала, откуда бы позвонить Лоуренсам или Фенвикам, последние объявились сами: мисс Фенвик сидела за рулем побитого старого «Воксхолла», в котором пространство впереди почти полностью занимала миссис Фенвик. Сзади сидела мать Зоуи.

– Ага! – воскликнула мисс Фенвик. – Что я вам говорила? Я знала, что ваша дочь приедет.

– А мы как раз приехали проверить, все ли тут хорошо, – продолжала она, помогая миссис Хэдфорд выйти из машины. – И меня не покидало престранное чувство, что вы уже здесь. На редкость удачное совпадение, правда? – И с трагическими нотками, сменившими ее нестерпимую жизнерадостность, она объяснила Зоуи: – Для нее это ужасное потрясение. По-моему, от него она не оправится. Да-да, мама, уже иду. Вообще-то мама не хотела выходить из дома до обеда, но не могла же я бросить ее одну.

Мать Зоуи медленно обошла вокруг машины. Она была в старом пальто цвета верблюжьей шерсти и криво сидевшем черном тюрбане.

– А свои ключи вы взяли, Сисели? – окликнула мисс Фенвик из машины.

– Я думала, они у вас.

– Я положила их вам в сумочку, дорогая. Загляните, проверьте на всякий случай.

Миссис Хэдфорд рылась в своей жесткой глянцевитой сумке, когда та вдруг раскрылась. На мерзлую дорожку посыпались флаконы с таблетками, розовая расческа, ручное зеркальце и половина авторучки. «Ай-ай-ай!» Зоуи, идущая навстречу матери, чтобы поцеловать ее, наклонилась подобрать упавшее.

– Так вы нашли его, дорогая?

– Что?.. Ах да, ключ. – Снова порывшись в сумке, женщина вытащила кошелек из искусственной змеиной кожи на молнии. Пока она сражалась с застежкой, сумка пьяно болталась у нее на локте.

– Дай я. – Зоуи отобрала кошелек. Молнию заело, потому что в ней застряла подкладка, пришлось выдирать ее. В кошельке нашлась купюра в десять шиллингов и несколько шестипенсовиков, но ключа не было.

– А, вспомнила. Я же положила его в карман пальто, чтобы был поближе.

Зоуи сложила обратно в сумку все, что высыпалось.

– Ваши ночные вещи я привезу попозже, когда уложу маму, – крикнула мисс Фенвик, и машина судорожным рывком тронулась с места.

– Надо было сказать ей, что это ни к чему. У меня есть другие, не хочу никого обременять.

Они прошли по дорожке к двери дома, которую мать не сумела отпереть.

– Ключ всегда был у Мод, – объяснила она, посторонившись и пропуская к двери Зоуи.

– Он открывается против часовой стрелки, мама, вот почему у тебя не вышло.

Внутри было сыро и тихо, как в доме, который бросили больше чем на сутки. И ужасно холодно.

– Пожалуй, нам лучше развести огонь, мама, а потом пообедать.

– Ты думаешь, дорогая? А Мод всегда разводила его только после чая.

– Разве тебе не холодно?

– Ну, так ведь погода холодная, дорогая, что тут такого.

Они прошли по коридору в маленькую гостиную. Две рюмки и графин с хересом стояли на шатком столике у окна, шторы были задернуты. Зоуи открыла их, и свет, которого слегка прибавилось, обнажил повсюду пыль, похожую на пепел. На кресле, где обычно сидела мать, лежало ее вязание. В камине было полно золы; на полке над камином рядом с рождественскими открытками, прислоненными к фарфоровым кроликам, и бутылками с разноцветным песком стояла ваза с увядшими хризантемами.

– Думаю, нам обеим не повредит выпить по рюмочке хереса. – Мать направилась к буфету с бокалами и чайными чашками. – Хорошо, что ты приехала, – добавила она, и ее глаза, уже припухшие от слез, снова наполнились влагой. Зоуи обеими руками обняла ее дряблое, негнущееся тело, и мать разразилась судорожными, подвывающими всхлипами. – Еще вчера утром с ней все было хорошо. На завтрак мы поджарили по кусочку хлеба, потому что кто-то подарил Мод жестянку грибов, и надо было доесть их, а то за один раз получилось бы слишком сытно. Потом она собиралась за покупками – она всегда ходила по вторникам – и заодно поменять в библиотеке мою книгу, да я оставила ее наверху. Она пошла за ней, не позволила мне принести ее самой. Я услышала грохот, думала, она упала, вышла и вижу – она лежит прямо вон там!

На миг у нее перехватило дыхание, она уткнулась лицом в носовой платок, который подала ей Зоуи.

– Я думала, у нее обморок, пошла за стаканом воды, но знаешь ведь, каково это, когда что-нибудь случается вдруг, – сначала никак не могла найти чистый стакан, потом надо было слить воду, потому что трубы здесь такие странные, и она всегда говорила сливать воду. А когда я к ней вернулась, то поняла… поняла, что она не дышит. И я ушла звонить врачу, потом вернулась и села на лестницу рядом с ней. Ох, Зоуи, какой это был шок и ужас!

Зоуи усадила ее в кресло и налила ей хересу.

– И что было дальше?

Ей казалось, матери станет легче, если она выговорится, расскажет все до конца.

– Я сняла с нее шляпку. – Она взглянула на дочь так, будто просила одобрения. – Это было как-то неправильно, что она лежит там в шляпке.

– Выпей хереса, мама, он тебе поможет.

До того как кончился херес – было всего по две рюмки на каждую, – Зоуи узнала, что приехал врач и сказал, что у Мод инфаркт. Он распорядился, чтобы тело увезли, и сам позвонил мисс Фенвик, которая приехала уже за ней.

– Понимаешь, они считали, что мне не стоит оставаться одной. Все были такими добрыми… такими заботливыми. – Утром мать вернулась сюда взять кое-какую одежду и посмотреть, все ли в порядке с кошкой. – И отправила тебе телеграмму – подумала, что тебя надо известить.

Зоуи развела огонь и ушла на кухню, поискать какой-нибудь еды. Они пообедали баночкой фасоли на тостах.

За следующие несколько дней до похорон она узнала: от врача – что состояние сердца у Мод было, как он выразился, «никудышным», «но она даже заикаться об этом запрещала – не хотела расстраивать вашу мать»; от адвоката из Райда, приезжавшего к ним, – что Мод завещала ее матери свой коттедж со всем содержимым, а также, по его словам, состояние в несколько тысяч фунтов: «Пенсию, конечно, после ее смерти выплачивать прекратят»; от матери – что она твердо намерена остаться в коттедже. Зоуи предложила было ей вернуться в Лондон, но мать ответила:

– Нет, дорогая. Здесь у меня друзья. Коттерс-Энд – мой дом. И я все-таки привыкла быть сама по себе.

Но за годы, проведенные с Мод, она размякла. Это Мод ходила за покупками и стряпала для них обеих, это она принимала решения, она водила машину – мать так и не научилась. Это Мод платила по счетам, договаривалась насчет ремонта в коттедже, возила вещи в починку и забирала в аптеке прописанные матери лекарства.

Несколько дней до похорон обе они разбирали одежду бедной Мод – добротные вещи, купленные в расчете на долгую службу и в большинстве своем служившие дольше, чем от них ожидали. Викарий сказал, что они пригодятся для распродажи на рождественском базаре, и мать, кажется, решила, что именно этого хотела бы Мод. В те дни матерью было высказано немало догадок насчет желаний Мод, и главной была та, что покойная хотела бы, чтобы она осталась в коттедже.

– Я точно знаю, поэтому она его мне и оставила, – твердила мать.

После похорон друзья еле вместились в тесную гостиную, чтобы выпить чай с сэндвичами и хересом, любезно пожертвованным полковником Лоуренсом. Его псу в итоге достались почти все сэндвичи – с мясными консервами и кабачково-имбирным джемом Мод.

Зоуи разговорилась с врачом о здоровье матери, которое, по его словам, было значительно лучше, чем у Мод. Лоуренсы и мисс Фенвик пообещали по очереди возить ее мать в город за покупками. Дорис Паттерсон, которая приходила раз в неделю делать всю черную работу в коттедже, предложила приходить дважды, и Зоуи считала, что ее мать могла бы себе это позволить. Все были добры и готовы помочь, но Зоуи, заметившая, как отстраненно мать наблюдала, пока сама она сражалась с готовкой и мытьем посуды, все равно беспокоилась. Она предложила потратить часть денег Мод (а может, и все целиком) на установку в коттедже центрального отопления, но мать категорически отказалась – она была уверена, что Мод этого не желала. «Она всегда говорила, что центральное отопление губительно для хорошей мебели». Вся эта «хорошая мебель» состояла из углового буфета с застекленными дверцами и комода в спальне Мод, но спорить не имело смысла.

Об этом и думала Зоуи неделю спустя, пока тряслась в местном такси, чтобы успеть сначала на поезд до парома, а потом на другой поезд – до Лондона.

В лондонском поезде, битком набитом в преддверии Рождества, на нее нахлынули воспоминания о встрече с Джеком. Тогда она считала себя несчастной – винила себя из-за матери, в отчаянии гадала, жив ли еще Руперт… а потом, откуда ни возьмись, появился Джек – чтобы преобразить всю ее жизнь, так тогда казалось.

Теперь же, хотя характер ее несчастья изменился – от прежнего в нем осталось лишь чувство вины перед матерью, – ей казалось, что уже ничто не явится неизвестно откуда и никакие преображения попросту невозможны. Слишком уставшая, чтобы читать, она думала: разница в том, что до Джека в ее несчастье была некая правильность, ведь ее муж пропал и его считали (по крайней мере, она) погибшим. А теперь пропал Джек, и она до сих пор, по прошествии стольких месяцев, была не в силах надолго удерживать в сознании сам факт его смерти и то, как он умер. Всякий раз, когда она думала о нем – десятки раз днем и ночью, – в опаленном горем воображении всплывали одни и те же картины: его последний тоскливый день, как он пытался написать ей, как отказался от этих попыток и вместо этого написал Арчи (а если бы она не повела его к Арчи в тот вечер, теперь казавшийся таким далеким, кому еще он мог бы написать? и если никому, как бы она вообще узнала, что его больше нет?), как он возвращался на машине с какого-то аэродрома в ужасный лагерь, как нашел место, где мог побыть один в последние минуты своей жизни, прежде чем положить ей конец. Его поступок говорил об отваге и отчаянии таких масштабов, представлять которые ей было невыносимо.

Она вернулась в студию, чтобы забрать свою одежду и вернуть ключ агенту. Этого визита она страшно боялась, чуть было не передумала, но в конце концов сочла его необходимым. С пустым чемоданом она дотащилась по темной пыльной лестнице наверх, решив пробыть там как можно меньше – сложить вещи и уйти. Но открыв дверь, она поняла, что он оставался в студии с тех пор, как они в последний раз побывали там вместе: постель смята, пепельница на столике рядом – полна окурков. Она прошла в крохотную кухоньку, чтобы открыть окно, и увидела в кофейнике засохшую кофейную гущу и перевернутую кружку на сушилке. Его халат висел за дверью ванной, в мыльнице лежало использованное бритвенное лезвие, по раковине бежала сероватая каемка от пены. Она коснулась этого следа пальцем и увидела обрезки темной щетины, оставшиеся после его бритья. Все эти вещи продолжали существовать.

Она вышла в студию, и тяжесть утраты обрушилась на нее холодной приливной волной, грозя утопить ее, лишить возможности дышать, и она, не удержавшись на ногах, упала на шаткий диван. На подушке еще сохранилась вмятина. Она уткнулась в нее лицом и зарыдала в голос.

Некоторое время спустя, наконец выплакавшись, она села и принялась укладывать вещи. В кармане его халата нашлась, как обычно, пачка «Лаки Страйк». Она выкурила одну, прежде чем выбросить остальные, но никаких чувств у нее не вызвал даже знакомый запах и привкус жженой карамели во рту. Самой себе она казалась легкой и пустой, и сухой, как увядший лист. Она закончила укладывать вещи, вымыла кофейник и пепельницы, почистила раковину, сложила постельное белье аккуратной стопкой, ушла из студии, которая вмещала всю их совместную жизнь, и вернула ключ агенту.

После этого факт его смерти перестал быть шоком, но мысли о том, как именно он умер, по-прежнему преследовали ее, и она никак не могла ни понять, ни принять, ни примириться с этим. Порой то, что он расстался с жизнью, казалось ей героическим жестом бесстрашной любви, а иногда – что тем самым он категорически отверг ее, никакой любви не испытывая. Сложность самого действия поражала и ужасала ее: как можно принять такое решение, а потом, прежде чем привести его в исполнение, жить еще несколько часов?

А после, самым обычным днем, когда Джульет вздумалось настоять на своем в никчемном споре – пойти через лес или нет, – она обернулась и увидела, что к ней идет Руперт. Она думала, что он видение, призрак, протянула руку, чтобы коснуться его, отпугнуть, но когда он заговорил, совсем другой страх завладел ею, и она прибегла к Джульет как к спасению, стала наблюдать за их встречей – такой простой, как ей казалось, по сравнению с ее собственной встречей с ним. Джульет облегчила им задачу: они поиграли с ней, и только когда он снимал ее саму с дерева, стало ясно, что и он видит, как Зоуи смущена и взвинчена. Всю дорогу домой она болтала о родных, споткнувшись, только когда дошла до Арчи, потому что вспомнила, как по-доброму он отнесся к Джеку, и сразу умолкла… Наедине они не оставались до тех пор, пока не кончился ужин. Она пыталась шить платье для Джульет, он говорил о Пипетте и матери Зоуи. Потом пытался что-то сказать о том, как его не было дома и каково пришлось ей, и ее потрясло собственное смятение и чувство вины – захотелось сбежать, и тут же стало стыдно, что она, отговариваясь тем, что потрясена его внезапным появлением (хоть какая-то правда), не оказала ему радушный прием.

Она разделась в ванной и, пока закалывала волосы, зацепилась взглядом за бирюзовое сердечко в ямочке у основания шеи. Подарок Джека для Джульет. Она берегла его, чтобы отдать Джульет, когда дочь станет постарше, но когда узнала от Арчи, что Джека больше нет, повесила на старую цепочку и с тех пор носила не снимая – наподобие талисмана или знака траура, она сама не знала, которое из двух. Расстегнув цепочку, она убрала ее с глаз долой, потом легла в постель и застыла неподвижно, ожидая его. Но когда он просто поцеловал ее в щеку и погасил свет, ей внезапно и остро захотелось повернуться к нему, рассказать обо всем, что было с Джеком, выплакаться в его объятиях и получить отпущение грехов. Но она удержалась. Раньше, думала она, эгоизм и поглощенность собственной болью не дали бы ей даже задуматься о том, каково будет ему. Много позднее, не в ту ночь, ей стало ясно: рассказать про Джека – значит оставить его еще дальше в прошлом, а к этому она пока не готова. Возвращение Руперта не только помешало ей горевать, но и внушило чувство вины за это.

В последующие недели она порой гадала, уловил Руперт что-то или нет. Бесспорно, он казался другим человеком – держался замкнуто, нерешительно, почти виновато. Он устал, говорил он, и столько еще всего, к чему придется привыкать – «жизнь так изменилась», хотя и не уточнял, по сравнению с чем.

По предложению Дюши они съездили на выходные в Брайтон – уже после того, как Руперта демобилизовали с флота, в августе. Она так и не поняла толком, почему выбрали именно Брайтон. Дюши предложила его, Руперт повернулся к Зоуи и спросил: «Ты как, не против?» Она ответила, что нет. Безразличие к поездке тревожило ее; собственная роль в ней заставляла чувствовать вину (самое меньшее, что она могла, – согласиться, что бы ей ни предложили), но когда стало ясно, что по каким-то неизвестным ей причинам почти то же самое чувствует и Руперт, Зоуи стало страшно. Как им вести себя, гадала она, о чем говорить? Да еще эта постель, в которую придется лечь вместе, не зная наверняка, займется он с ней любовью или только попытается заняться – и то и другое случалось редко, но оставляло ощущение встречи с едва знакомым и совершенно голым человеком, притворяющимся, будто в этом нет ничего из ряда вон выходящего. В притворстве было все дело. Она притворялась, будто испытывает те чувства, которые, как ей казалось, он хотел вызвать у нее; странно, но она считала себя в ответе за их интимную близость, чего в прежние времена никогда не случалось, и вместе с тем ощущала свою ответственность перед Джеком – действовать механически не значило изменять ему, а наслаждаться этими действиями было бы в какой-то мере низостью. Однажды ей представилось, как кто-то рассказывает о ней с Джеком – один мужчина другому, – и когда рассказчик доходит до момента смерти Джека, слушатель, выдержав приличную паузу, спрашивает: «А что стало с девчонкой?» – «С ней-то? Да она просто вернулась к мужу как ни в чем не бывало». И улыбки умудренного жизнью презрения к такому пустому, бездушному существу появлялись на их лицах.

Джек в своем письме к Арчи спрашивал: «Может, этот ее муж вернется к ней?» – значит, наверняка представлял себе что-то подобное. И вот теперь муж сидел напротив нее в поезде до Брайтона – добрый и мягкий человек, сильно постаревший внешне, исхудавший, словно действительно много чего пережил за эти четыре нескончаемых года. Но теперь он уже не казался намного старше ее, как когда они только поженились и ей было чуть за двадцать. Он всегда будет на двенадцать лет старше, но в свои тридцать самой себе она казалась старой, слишком старой, чтобы разница в возрасте хоть что-нибудь значила.

Он отвлекся от своей газеты и поймал ее взгляд.

– Красивые у тебя волосы.

Ей вспомнилось, как – еще в первые годы их брака, когда она ревновала его к детям, и их мать, покойная Изобел, виделась ей особенно страшной угрозой, потому что он никогда не упоминал о ней, – он уговаривал или успокаивал Зоуи, восхищаясь ее внешностью, что она оценила, только лишившись этих комплиментов, и как ей хотелось тогда, чтобы он восхищался чем-нибудь другим – ее умом, ее характером, всем тем в ней, что сейчас она уже перестала считать ценным.

Она улыбнулась ему и промолчала.

Отель был огромный – с красным деревом, бордовыми коврами, бесконечными тускло освещенными коридорами и стариками-коридорными, похожими в своих жилетах на ос. Носильщик с чемоданами в руках остановился перед дверью рядом с пожарной лестницей, кряхтя, повозился с ключом и показал им номер. Она сразу заметила, что кровать в нем хоть и двуспальная, но узкая, а сквозь тюлевые занавески виден ряд окон противоположного крыла отеля.

Руперт сказал:

– Я просил комнату с видом на море.

– Насчет этого ничего не знаю, сэр. Звоните вниз, администратору.

Так он и сделал. После недолгих препирательств им предложили номер двумя этажами выше и отправили навстречу в лифте посыльного с новым ключом.

В новом номере кроватей оказалось две. Будто бы не заметив этого, Руперт дал коридорному полкроны и направился прямиком к окну.

– Так-то лучше – верно, дорогая?

Она подошла к нему, чтобы взглянуть на море, тяжело бьющееся о каменистый берег и похожее на закате на расплавленный свинец, с чернеющим вдалеке волнорезом и пирсом на паучьих лапах свай. Небо расчертили полосами облака оттенков абрикоса и фиалки.

Он обнял ее за плечи.

– Мы славно проведем время, – сказал он. – Ты заслужила отпуск. Закажем бутылочку шампанского прямо сюда?

Да, согласилась она, это было бы чудесно.

Он повернулся к телефону и заметил две кровати.

– Вот ведь! Даже не предупредили – отчитать их снова?

Но она сказала, что не надо. Кровати можно сдвинуть – еще одного переселения она бы не выдержала. Он как будто вздохнул с облегчением, а может, ей только показалось, и она со стыдом вспомнила, как раньше закатывала сцены, чуть что было не по ней. Она сказала, что разберет вещи и сходит в ванную, он ответил: отлично, тогда он пока пройдется по берегу и через полчаса вернется с шампанским.

В тот первый вечер, когда оба слишком много выпили – бутылку бургундского после шампанского, а потом еще бренди с сероватым гостиничным кофе, – он сказал:

– Зоуи, нам обязательно надо поговорить.

Ужас и где-то глубоко под ним облегчение, или что-то наподобие этой комбинации, захватили ее. Он узнал про Джека. Или захотел узнать? Во всяком случае, если он спросит, ей придется рассказать ему, а это совсем не то, что признаться самой – разница между честностью и намеренным причинением боли. Она допила бренди и потянулась за его сигаретами.

– Ты же никогда раньше не курила!

– Да я по случаю. На самом деле я не курю.

«И не изменяю», – мысленно добавила она. Нельзя изменять тому, кого считаешь погибшим. Она имела в виду Руперта, но потом сообразила, что в равной степени это относится и к Джеку.

Он поднес ей огонек и закурил сам.

– Я насчет дома, например. Как думаешь, оставить его или лучше поискать другой, поближе к парку? Или квартиру. Не думаю, что бедной старушке Эллен по силам все эти лестницы в Брук-Грин. Эдвард хочет, чтобы я взял на себя управление в Саутгемптоне. Я уже объяснил ему, что у меня нет ни малейшего желания, но если ты хочешь жить за городом, я готов взяться. А Хью – тебе надо знать все наши возможности – говорил, что будет только рад, если мы пожелаем поселиться у него. По-моему, отчасти он предложил это, потому что думал об Уиллсе и о том, как он обрадуется, если под той же крышей поселится Эллен. Я не жду, что ты согласишься, просто решил, что ты должна знать все, что нам предлагают.

Снова облегчение, на этот раз вперемешку с досадой – обычное дело, когда тебя сначала напугали, и паническая отвага была потрачена впустую. Оказалось, храбриться незачем, и она снова стала покладистой.

– А что предпочел бы ты?

Но он, естественно, не знал: в решениях он никогда не был силен. Она понимала, что, если выскажется в поддержку любого плана, он согласится с ним, но думала лишь о том, чего ей не хотелось. Не хотелось терять Эллен, не хотелось возвращаться в Брук-Грин, в дом, который она всегда считала унылым, и вообще он когда-то принадлежал Изобел, но потом…

Остаток вечера они провели за вежливым и бесплодным разговором.

Ночью она проснулась, и ее вдруг осенило: возможно, Руперт настолько нерешителен потому, что он-то не хочет ничего. Может, теперь ему стоило бы вернуться к живописи и преподаванию или к одному только преподаванию, и поскольку денег у них убавится, ей придется подыскать себе какую-нибудь работу – значит, будет чем заполнить жизнь. Они могли бы переселиться во Францию вместе с Арчи. Жизнь новехонькая, как с иголочки: в ночи это казалось верным решением.

Но когда Зоуи предложила это мужу, он как будто ужаснулся.

– Ну уж нет! Это вряд ли. По-моему, даже думать о таком поздновато.

– Но ты ведь часто говорил, как любишь Францию…

– Францию? При чем тут Франция?

– Я думала, рисовать там тебе особенно нравится…

Но он холодно перебил:

– У меня нет ни малейшего желания жить во Франции.

Воцарилось почти обиженное молчание.

– Это… это потому, что там тебе пришлось так скверно?

– Нет. Ну… отчасти. Просто не хочу.

Они погуляли по берегу, но галька больно впивалась ей в ступни, и они сели спинами к волнорезу. Руперт снова умолк, Зоуи повернулась к нему и увидела, что он неотрывно смотрит на море, погруженный в свои мысли, отчужденный. Кадык дернулся – он сглотнул, будто хотел избавиться от чего-то болезненного.

– Может, станет легче, если расскажешь мне?

– Расскажу тебе что?

– Что с тобой случилось. Каково это было. Я про то, почему ты не вернулся домой сразу после «Дня Д». Почему так долго? Тебя держали в каком-то плену?

– Нет… не то чтобы. Ну, в каком-то смысле да. Это было в захолустье… на ферме… – Помолчав, он быстро заговорил: – Они так долго прятали меня, заботились обо мне, хотя подвергали себя опасности, а там трудоспособные мужчины были в страшном дефиците. Вот я и решил задержаться, чтобы немного помочь – ну, знаешь, со сбором урожая и так далее.

Спустя мгновение она воскликнула:

– Но урожай собирают осенью!

– Ради всего святого, Зоуи, прекрати цепляться к словам! Я пообещал задержаться подольше – и задержался. Устроит?

Ею овладели негодование и гнев, каких она за собой не помнила.

– Нет, не устроит. Ты мог бы хотя бы прислать весточку, написать. Как думаешь, каково было твоей матери? А Клэри? А мне? Союзники уже высадились, а от тебя ни слуху ни духу, вот мы и решили, что ты наверняка погиб. Ты заставил страдать всех, хотя в этом не было необходимости. Неужели ты не понимаешь, какой это вопиющий эгоизм?

Он не ответил, только с единственным прерывистым всхлипом уронил голову на ладони. Но прежде чем она успела опомниться, он отвел руки от лица и посмотрел на нее.

– Я все понимаю. Все вижу. И сейчас уже ничего не могу поделать. Мне нет оправдания – это была просто другая жизнь, иные беды и трудности. Могу сказать лишь одно: каким бы безумием ты это ни сочла, в то время поступок казался правильным. Я не рассчитываю, что ты меня поймешь. Но мне очень жаль… и стыдно, что я причинил вам столько страданий.

Он силился улыбнуться, в глазах стояли слезы. Обнять его и поцеловать в лицо оказалось очень легко. Остаток выходных прошел без каких-либо эмоциональных потрясений: они были милы друг с другом, закончили прогулку, пообедали в плохоньком ресторане, сходили в кино, побродили по лавкам букинистов, ужинали в отеле и решили отказаться от дома в Брук-Грин, но дальше этого не продвинулись. «Ты ведь знаешь, как мне даются решения, – сказал он. – Одного вполне достаточно». И все это время они относились друг к другу с осторожностью. Она с облегчением убедилась, что ему, похоже, от нее больше ничего не нужно, вдобавок весь день время от времени замечала – в лавке букиниста, где он откопал для нее первое издание Кэтрин Мэнсфилд, которым она была рада обзавестись, во время длинного разговора о том, разрешить ли Джульет щенка, ее заветную мечту, – что часы идут, а про Джека она не вспоминает.

В понедельник они вернулись в Лондон, он остался там, а она уехала обратно в Хоум-Плейс.

Дюши встретила ее ласково.

– Ты выглядишь немного отдохнувшей, – заметила она, и тут вмешались Джульет и Уиллс, с грохотом спустившиеся с лестницы.

– Мама! Пока тебя не было, Уиллс ходил во сне! Прямо во сне спустился с лестницы и зашел в столовую! Его уложили в постель, а утром он сказал, что вообще не помнит, как вставал ночью! А на следующую ночь я ходила во сне, только чуть не упала, потому что ну как же спуститься по лестнице, если глаза у тебя закрыты, а меня уложили в постель, и я все прекрасно помню. А Уиллс сказал, что я ходила во сне не по-настоящему – когда ходишь во сне, глаза открыты! Но ведь так не бывает, правда? Уж если я хожу во сне, то с закрытыми глазами. Вот прямо так и хожу.

– Она просто притворяется, – заявил Уиллс. – А по-настоящему не ходит – для этого слишком мала еще.

– Ни для чего я не мала! Хоть с виду и не скажешь, но внутри я старше, чем снаружи. Как ты, мама. Эллен говорит, что ты старше своих лет.

– Ха. Ха. Ха, – раздельно произнес Уиллс. – Показать тебе мой зуб?

– Очень ей нужно смотреть. Я видела его – ничего интересного. Знаешь, что нам рассказывала Дюши? Когда в детстве у нее качался зуб, к нему привязывали один конец нитки, другой – к дверной ручке, а потом хлопали дверью, и зуб прямо сам выскакивал, а ей тогда давали пенни за смелость.

– Если бы такое сделали со мной, я запросил бы гораздо больше, – заявил Уиллс, и Зоуи сказала, что согласна с ним.

– Ну, мама! Не соглашайся с Уиллсом, лучше со мной! Она же моя мама! – Она обхватила обеими руками ноги Зоуи и с вызовом уставилась на Уиллса, лицо которого, как заметила Зоуи, вдруг стало непроницаемым.

– Я твой чемодан отнесу, тетя Зоуи, – сказал он.

Через несколько дней ей как-то довелось остаться наедине с Дюши. Они закончили собирать зеленый горошек – делать это приходилось каждые два-три дня – и присели отдохнуть на скамейку у теннисного корта. Дюши извлекла сигарету из портсигара шагреневой кожи и собиралась положить его обратно в карман кардигана.

– Можно и мне одну?

– Ну конечно, дорогая моя. А я и не знала, что ты куришь.

– Вообще-то нет. Так, покуриваю изредка.

И она умолкла, потому что не знала, с чего начать. Только смотрела в спокойное, открытое лицо свекрови. Говорят, такие отношения строятся с трудом, но она не испытывала к Дюши никаких чувств, кроме глубокой признательности – за неизменную, проницательную доброту с самого начала, когда Руперт привел в эту семью ее, избалованную, себялюбивую девчонку, и потом, пока ее мучали угрызения совести и депрессия после смерти первого ребенка, и дальше, все годы войны, когда пропал Руперт. Это Дюши посоветовала ей поработать в санатории для выздоравливающих в Милл-Фарм, это Дюши никогда не осуждала ее за неумение справиться с Клэри и Невиллом. Но самое главное – хотя Дюши точно знала, что в Лондон она наведывается так часто, потому что у нее есть любовник, а потом и выяснила, что это Джек, – она ни разу не уличила Зоуи в этом тогда и не выдала потом. Об этом Зоуи, неожиданно для самой себя, и попыталась сказать сейчас.

– Вы всегда были так добры ко мне, даже поначалу, когда я, наверное, выглядела до ужаса эгоистичной и безответственной.

– Дорогая моя, ты была просто очень молода. Ты вышла замуж, будучи всего годом старше меня к моменту моего замужества. – Помолчав, она продолжила: – Мне было нелегко приспособить свои романтичные взгляды к действительности. Мужьям не свойственно всю жизнь проводить стоя на коленях перед своей единственной и задаривая ее цветами, но в мое время головы у девушек были забиты глупостями такого рода – в каждом романе, который мы читали, их насчитывалось полным-полно, и родители никому не объясняли, что такое на самом деле брак и материнство. Люди не считали необходимым или хотя бы желательным извещать молодежь о том, что ждет ее впереди.

Когда Дюши сменила позу, чтобы сесть к ней лицом, Зоуи вдруг стало страшно, что вот сейчас-то наконец и начнутся обвинения и ей придется поплатиться за высокое мнение о своей свекрови, но та заговорила о другом:

– Я всегда считала, что тебе нелегко было унаследовать от предшественницы двоих детей, особенно Клэри, которая так тосковала по родной матери. А потом еще трагедия с первым малышом, и вдобавок долгая разлука с Рупертом, да еще с этим оттенком горькой неизвестности. По-моему, ты держалась неплохо, даже очень.

При упоминании о первом ребенке и его смерти на ее лице проступил румянец. Она думала, что краткую связь с врачом ее матери, ее унизительный исход и страшные последствия ей удалось почти полностью изгнать из памяти. Но теперь стало ясно, что все это так и осталось громоздиться айсбергом на ее совести; и к ней вдруг пришла мысль: хоть она и не в состоянии заставить себя признаться насчет Филипа, пожалуй, ей удастся рассказать Руперту про Джека. И рядом как раз оказалась Дюши – мудрая, добрая, неожиданно понимающая, как нельзя лучше подходящая на роль советчицы в таком чреватом катастрофой и деликатном вопросе.

И она спросила у нее.

– О нет, моя дорогая! Нет-нет! Пойми, я ни в коем случае не виню тебя за то, что было между тобой и этим несчастным юношей, но отчасти твоя ответственность теперь в том и состоит, чтобы оставить пережитое при себе. Не обременяй им своего мужа.

Дюши взяла ее за руки, сжала в своих и, не отпуская, заглянула ей в глаза.

– Но если… – Зоуи медлила, опасаясь наговорить лишнего. – Он… Руперт… несчастен? Ему… по-моему, ему тяжело оттого, что он не сообщил нам, что жив, хотя мог бы. Он не захотел говорить об этом, но если я признаюсь первой, может, тогда ему будет легче решиться…

Вспоминая об этом разговоре потом, она так и не смогла решить, почудилось ей это или нет, но пристальный взгляд дрогнул, на искренность набежала тень, но тут же рассеялась, прежде чем она успела убедиться, что действительно видела ее.

– Мне думается, – заговорила Дюши, – тебе не следует пытаться расспрашивать его о Франции. Предоставь решать ему самому. Если он захочет поговорить об этом, он так и сделает. – Она наклонилась и подняла свою корзину с горошком. – Вас еще многое ждет впереди. И я советую тебе не забывать об этом. – Она слегка пожала ее руку. – Ведь ты сама спросила.

Она и впрямь спросила, и получила совет, и приняла его к сведению.

Осенью дом в Брук-Грин выставили на продажу, но в Лондоне продавалось множество домов разной степени запущенности, и поскольку до продажи прежнего дома приобрести новый они не могли, то переселились к Хью, который с радостью принял их.

В целом все устроилось прекрасно, хотя она так и не поняла почему: то ли потому, что все знали – это лишь временно, то ли она так привыкла жить вместе с родными, что продолжать в том же духе не составило труда. Дети казались довольными: Уиллс – потому что из-за переселения было решено отложить его поступление в подготовительную школу-интернат, а Джульет – потому что обожала свои утренние занятия и сразу же окунулась в вихрь светской жизни с бесконечными чаепитиями и днями рождения у только что обретенных подружек. Эллен, поселившаяся в дальней комнате цокольного этажа, которую Хью обставил для нее, справлялась почти со всей стряпней и будто ожила, убедившись, что день-деньской бегать туда-сюда по лестницам ей не придется. Дети съедали свои обеды в кухне; Эллен по-прежнему стирала, гладила и чинила одежду для всех, но детей по утрам будила Зоуи, и она же проверяла, как они вымылись после ужина. Хью настоял, чтобы его спальню заняли они с Рупертом, и два вечера в неделю проводил в своем клубе, чтобы дать им возможность побыть вдвоем. Миссис Даунс, крупная меланхоличная особа, которая, к удовольствию Руперта, считала себя громоздким, но ранимым созданием, теперь приходила по утрам четыре раза в неделю, чтобы навести порядок в доме. Она принадлежала к тому типу людей, которые видят только темную сторону любых событий и с завидным, даже каким-то радостным, энтузиазмом доводят ее до абсурда. Когда закончилась война, миссис Даунс, по словам Хью, заявила: «Ну что ж! Теперь, видимо, будем ждать следующей. Хорошего понемножку». А когда генерала Паттона парализовало после страшного столкновения с грузовиком во Франкфурте и вскоре он умер, заметила, что та же участь в конце концов ждет всех нас – «надо только погодить». Руперт завел привычку зачитывать вслух отрывки из утренних газет, дополняя их комментариями в духе миссис Даунс. В семейной жизни с общими трапезами и прочим Руперт понемногу становился похожим на себя прежнего, лишь наедине с ней вел себя скованно. Но он был неизменно мил, советовался с ней, считался с ее желаниями во всем, что касалось их обоих – какие пьесы и фильмы посмотреть, в какие рестораны после этого зайти, спрашивал, понравились ли ей выбранные блюда, позднее вечером выражал готовность сходить на танцы (этого ей никогда не хотелось). В постели они пришли к своего рода заговорщицкому спокойствию: если и говорили, то приглушенными голосами, словно боялись, что их подслушают, как будто они вопреки запретам вторглись на неизвестную территорию. Эти разговоры сводились главным образом к вопросам об удовольствии друг друга и вежливым уверениям. Она старалась порадовать его, и он говорил, что ей это удается; он спрашивал, хорошо ли ей было, и она отвечала прямо или намеками, прибегая к несущественной оберегающей лжи.

Когда пришла телеграмма от ее матери, он сказал:

– Если ты считаешь, что твоей матери будет лучше приехать и жить с нами, ты ведь знаешь, я буду рад видеть ее. Я знаю, дорогая, ты считаешь, что с ней трудно, но сама по себе она не справится, и я уверен, мы что-нибудь придумаем.

Ну что ж, думала она, стоя на заледенелом вокзале в очереди на такси, по крайней мере, им, похоже, пока не придется брать к себе ее мать, и это к лучшему, потому что, помимо всего прочего, в доме Хью для нее попросту нет отдельной комнаты.

Уже в такси, думая, что матери ведь всего пятьдесят пять, она вдруг осознала, что через двадцать пять лет сама окажется в том же возрасте. Неужели и она превратится в постоянный источник раздражения и досады для своей дочери? Неужели к этому и сводится вся жизнь? Ей тридцать, а она еще ничего не сделала, кроме как вышла за Руперта, родила ему ребенка и влюбилась в другого. Этого недостаточно. Надо бы поискать и найти, чем заняться или стать, чтобы не ограничиваться уже сделанным, чтобы и у нее появилась собственная жизнь и увлекла ее. Она понятия не имела, что бы это могло быть, и задумалась, взбудораженная этими размышлениями, можно ли искать то, чего совсем не знаешь.

* * *

– Ты же всегда говорила, что тебе нравятся дома, обращенные на восток и запад.

– Помню, но со стороны сада будет солнечно.

– Да, вот только с другой стороны дома не будет. Потому что она выходит строго на север.

Когда Вилли уже начинала жалеть, что попросила Джессику сопровождать ее на осмотре дома (она, похоже, была не в настроении, впрочем, стояли адские холода), явился агент.

– Прошу прощения, миссис… Казалет, верно? У меня не завелась машина.

Он порылся в карманах шинели из тех, которые армия реализовала как излишки имущества, и вытащил гигантскую связку ключей с замусоленными ярлыками. Агент был сильно простужен.

– Вот так… – Он вставил ключ в замок псевдоготической двери, за которой открылся неожиданно просторный темный холл. Агент включил свет – голая лампочка, свисавшая на проводе с середины оштукатуренного потолка, осветила еще несколько дверей, очень похожих на ту, через которую они только что вошли.

– У этого дома полно достоинств, – сказал агент. – Техническое описание у вас с собой, миссис Казалет? Если нет, у меня есть копия. – Он чихнул и вытер нос насквозь промокшим платком.

– У меня с собой, но я бы лучше сначала осмотрелась.

– Конечно. Итак, я просто проведу вас по дому, а потом у вас будет возможность походить здесь одним. – Он зашагал через холл к дальней двери. – Это большая гостиная. Как вы уже видите, – продолжил он, прежде чем они успели что-либо увидеть, – это обращенная точно на юг комната с эффектными готическими окнами, выходящими в сад, и застекленной дверью, открывающейся туда же. Имеется также открытый камин, отделанный плиткой, и паркетный пол.

«Довольно большая комната», – подумала она. Вилли поделилась этим наблюдением с Джессикой и услышала, что комната лишь кажется больше, чем на самом деле, из-за очень низких потолков.

Агент сказал: если они не против, он быстренько покажет им все остальное, а потом они смогут осматривать его сами не торопясь, сколько пожелают. У него назначен еще один показ, дом в Белсайз-парке – в отсутствие машины до него крайне неудобно добираться.

– Нисколько не сомневаюсь, дамы, что вам можно доверить ключи, чтобы вы потом заперли дом и завезли их нам.

Остальной дом представлял собой еще одну такую же просторную, но темную комнату, маленькую кухню на нижнем этаже, четыре спальни – две больших и две поменьше – и ванную наверху.

Она сказала, что хотела бы осмотреть сад, и агент перед уходом достал еще один ключ.

– Сад можно осмотреть и через окно, – сказала Джессика.

– Хочу увидеть, как выглядит дом со стороны сада.

По толстому слою шуршащих под ногами листьев они прошли через маленький квадратный газон и обернулись, чтобы посмотреть на дом. Как и с фасада, с задней стороны его покрывала штукатурка с каменной крошкой, грязно-серая, неряшливая. Скаты крытой сланцевым шифером крыши сходились под острым углом, отчего казалось, что потолок в верхних комнатах должен быть скошенным, но нет, не был. Во всем доме ощущался некий дух рустикальной романтики, совершенно несвойственный, как ей казалось, лондонским особнякам, и она поняла, что хочет жить здесь. Обидно было видеть, что Джессика не разделяет ее воодушевление.

– Почему он тебе не нравится?

– Да я просто представить себе не могу, чтобы Эдвард согласился жить здесь. Это же просто разрекламированный своеобразный… – этому слову она придала неприятный оттенок, – …коттедж!

– Вот это мне в нем и нравится. Только подумай, как с ним будет просто! Никаких жутких цоколей и подвалов, почти нет лестниц. А сад можно привести в симпатичный вид.

– И где же ты поселишь слуг?

– Дорогая, не будь такой старомодной. В моем доме слуги жить не будут. Я подыщу хорошую приходящую прислугу, а готовить буду сама. Ведь ты же давно к этому привыкла.

– Мне пришлось, а тебе незачем. Поверь, Вилли, тебе не захочется взваливать на себя всю стряпню.

– А почему бы и нет? Роли останется на мне, потому что Эллен уедет с Рупертом и Зоуи, так что я в любом случае буду привязана к дому. И с удовольствием займусь чем-нибудь полезным.

– М-да, – сказала Джессика уже в такси, пока они направлялись к ее дому в Пэрадайз-Уок. – Мне все-таки не верится, что Эдвард согласится жить там. Ему бы побольше комнат, чтобы устраивать званые ужины.

– Он разрешил мне выбирать именно то, чего хочется мне. А у него будет яхта, чтобы по выходным ходить под парусом. И у нас по-прежнему останется Хоум-Плейс, чтобы вывозить детей на отдых.

Через два дня она повезла его показывать тот маленький дом. Он заметил только, что в передних комнатах довольно темно, но, раз ей дом нравится, он готов купить его, если он успешно пройдет инспекцию. Так же мило, по ее мнению, он отнесся к ее планам поселить вместе с ними мисс Миллимент.

– Ужинать с нами она не будет, дорогой. Я устрою ее в большой передней комнате внизу, в остальное время, кроме ужина, она составит компанию за столом мне и Роли.

Он улыбнулся и ответил, что это будет замечательно. Инспекции дали ход, а тем временем подоспело и Рождество.

Война кончилась, но это Рождество все равно казалось последним из военных и мало чем отличалось от них. С продуктами легче не стало, хотя Арчи ухитрился раздобыть две полутушки копченого лосося, но на двадцать едоков (Саймон привез университетского товарища, который не говорил ни о чем, кроме Моцарта) даже этого было слишком мало. Собрались все, кроме Луизы, которая проводила праздники в Хаттоне, и Тедди с невестой, еще не вернувшихся из Америки. Старших детей отселили в Милл-Фарм, под присмотр Рейчел и Сид, но всякий раз, кроме завтраков, все неизменно встречались за столом в Хоум-Плейс.

«Все такие же, какими были всегда, – думала Вилли, – только теперь это еще заметнее». У Брига неожиданно прорезались наклонности тирана в мелочах, на которые прежде он и внимания не обращал.

– Я не допущу, чтобы в моем доме умирало дерево, – заявил он, когда она втащила в холл елку, купленную в Баттле.

– Так не годится, дорогая, – сказала Дюши. – Придется эту убрать, а Макалпайну выкопать с корнями другую, в питомнике.

Она подумывала возразить, что Бриг все равно ничего не увидит, но, едва взглянув в лицо Дюши, поняла, что ни о каких уловках подобного рода не может быть и речи, и отдала елку в деревню. Потом вспыхнула размолвка по поводу рождественских чулок и тех, кто их заслужил. Она считала, что подарки должны получить дети, начиная с Лидии и младше, но когда объявила об этом за чаем, дети с ней не согласились.

– Я месяцами думал о том, как получу свой чулок, – сказал Невилл. – А если мне его не дадут, тогда дарите мне вместо настоящих подарков такие, как в чулках. Я просто не готов сразу взять и согласиться на такие лишения.

Клэри пренебрежительно взглянула на него.

– Те, кто ждет чулок, хоть давным-давно узнал, что Санта – это выдумка, просто помешан на материальных благах. Так много хотеть – это уже алчность.

– Да ну? А ты разве не хочешь? Я, между прочим, замечал, что кое-чего тебе очень даже хочется.

– Конечно, хочется – кое-чего. Но не так, чтобы добывать любой ценой.

Невилл сделал вид, будто задумался.

– Нет, – наконец высказался он. – Так не пойдет. Какой, скажи на милость, смысл вообще хотеть чего-нибудь, если тебе все равно, получишь ты это или нет?

– Я его понимаю, – вмешалась Лидия. – Мы в школе так делаем – спорим о всяких разностях и стараемся встать на чужую точку зрения. Мисс Смедли говорит, это чрезвычайно важно.

– Когда твой отец был еще ребенком, – сказала Дюши, – он от жадности однажды на Рождество повесил вместо чулка наволочку от подушки, думая, что Санта положит в нее больше подарков.

Уиллс с внезапно пробудившимся интересом вскинул голову.

– И что вышло?

– Утром он увидел, что наволочка полна угля. И ни единого подарка.

Это потрясло всех.

– Ой, бедный папочка!

– И что он сделал с этим углем? – спросил Уиллс.

– Не в этом дело. И ничего сделать с этим углем он не мог.

– Нет, мог, – встрепенулся Невилл. – На его месте я бы продал его мерзнущим беднякам, за него заплатили бы несколько фунтов. Или завернул бы каждый уголек отдельно и раздал, как рождественские подарки. Чтобы всех проучить. Только, пожалуйста, не надо вставать на мою точку зрения, – продолжил он, обращаясь к Лидии, как будто она уже вознамерилась. – Эта точка зрения моя, и я не желаю, чтобы ты на ней стояла.

– Дядя Эдвард после этого исправился? – спросил Уиллс.

– Ну, больше наволочку он не вешал никогда.

Потом Арчи, который до тех пор внимательно слушал, предложил, чтобы всех, кого предстоит вычеркнуть из «чулочного списка», предупреждали об этом заранее, не меньше чем за год, эта идея имела общий успех и была принята.

На протяжении всего Рождества – которое по-прежнему казалось Вилли последним, – пока она справлялась с потребностями разновозрастных родных, от двоюродной восьмидесятилетней бабушки Долли, то и дело мысленно возвращающейся в восьмидесятые годы девятнадцатого века, когда она была ребенком, до пятилетней Джульет, упорно живущей будущим, когда она вырастет – «у меня будет двенадцать детей, я буду держать их в постели и вынимать оттуда по одному, чтобы не запачкались!», и так далее, – она сознавала, что в действительности ее воодушевляет перспектива снова иметь собственный дом, где можно будет выбирать что захочется и где у нее будет возможность иногда побаловать себя уединением. Прошли годы с тех пор, как она в последний раз отдыхала: когда Эдвард обзаведется яхтой, они смогут провести на ней пару недель. Зоуи обещала присмотреть за Роли, а мисс Миллимент при наличии приходящей прислуги сумеет позаботиться о себе, в этом Вилли не сомневалась. Эту идею она подкинула Эдварду в Сочельник, когда они раздевались перед сном.

– Даже не знаю, – ответил он. – Яхту я пока не купил – пожалуй, подожду до весны. Все равно время пока неподходящее, чтобы ходить под парусом.

Он совсем не походил на прежнего добродушного Эдварда.

– Ну, ладно, – откликнулась она, – с домом еще предстоит масса хлопот. Я решила сама перекрасить его внутри. Как думаешь, хорошо будет смотреться гостиная со стенами бледного зеленовато-голубого оттенка?

– Господи, мне-то откуда знать? О таких вещах спрашивать меня бесполезно.

Она вдруг сообразила, что, едва разговор заходит о доме, он раздражается, и страшная мысль закралась ей в голову: хоть он и уверял, что дом ему нравится и что она должна выбирать на свой вкус, на самом деле переезд его пугает. В памяти всплыли слова Джессики.

– Дорогой, – заговорила она, – у меня такое чувство, что ты, может, не совсем доволен этим новым домом, просто складывается такое впечатление. Но тебе незачем скрывать это. Решение слишком важное, чтобы в случае хоть каких-то разногласий умалчивать о них. Я с удовольствием посмотрю другие дома, честное слово.

Пауза тянулась так долго, что она успела испугаться, решив, что угадала. Потом он ответил:

– Глупости. По-моему, выбор отличный. Не слишком большой дом, и все такое. Может, лучше устроим обход Санты?

И они, кутаясь в халаты, поочередно прокрались в комнаты младших детей с раздувшимися, чуть не лопающимися от подарков гольфами, которые пожертвовали для такого случая Хью и Эдвард, и под конец заглянули к Лидии, которая лежала, картинно зажмурившись.

– Она не спала.

– Да, было видно. Но лучше притвориться, что спала.

Ложась в постель, Вилли спросила:

– У тебя не возникает ощущения, что это Рождество – последнее? У меня – да.

– О чем ты?

– Ну, все мы живем здесь уже шесть лет, точнее, даже больше, а теперь вдруг собираемся разлететься кто куда. Да, на отдых мы снова соберемся вместе, но это будет уже не то.

– Не так уж вдруг, – возразил он, будто оправдывался. – Я о чем: у Тедди и Луизы свои семьи, Лидия в школе-интернате. Так что дома один только Роли, верно? Всё меняется, и неважно, нравится нам это или нет.

– Да, но вообще-то я жду этого с нетерпением. Как только Роли пойдет в школу, я попробую найти какую-нибудь работу. Возвращаться к моей довоенной жизни не хочется совсем. Мне бы лучше найти настоящее дело, чтобы и отпуск был, как полагается. О, дорогой, я жду не дождусь, когда у нас будет яхта! Помнишь наше первое плавание под парусом в Корнуолле? На редкость жаркое выдалось лето – а как мы ловили скумбрию и съедали тем же вечером? А муравьи! Помнишь, как мы наблюдали за ними на крыльце того крошечного отеля? Как они несли что-нибудь, доходили до края ступеньки, бросали вниз крошку, что несли, и сами быстро спускались, чтобы забрать ее уже внизу. И Маннеринги были с нами. Помню, ты решил, что Инид ужас какая симпатичная, и я так ревновала.

– Глупости, – ответил он. – Странно, муравьев я не помню. Только жуткий бугристый теннисный корт, где мы играли, да еще как Рори вечно не везло в бридж.

Он улегся рядом с ней в постель.

– Тянет тебя к парусам, как утку к воде, – сказал он, обнял ее одной рукой, а другой задрал ей подол ночной рубашки.

Она уснула, довольная тем, что он сделал, что хотел, и с облегчением оттого, что времени ему понадобилось меньше, чем обычно.

Исход

Подняться наверх