Читать книгу Собрание сочинений. Том 5 - Евгений Евтушенко - Страница 28

Стихотворения и поэмы 1964–1970 годов
1965
Пушкинский перевал

Оглавление

М. Г о л о в а с т и к о в у

Когда меня спросил пурист из ПУРа[12]:

«Куда на сборы нам отправить вас?» —

ему ответил я притворно-хмуро:

«Куда угодно, но не на Кавказ…»


И с идеологических высот,

я брошен был в Тбилиси, не терзаясь,

как будто бы в капусту хитрый заяц —

мне с детства с наказаньями везет!


Я принимал их лишь полуповинно,

тех, кто меня наказывал, дразня.

Моих стихов, наверно, половину

писали наказанья за меня!


В Париже пишут, будто на Кавказ

был сослан я, как Лермонтов, как Пушкин,

а я в стране грузин, красиво пьющих,

пил хванчкару, как мой солдатский квас.


Я полюбил поющих труб металл,

и чистоту оружия и коек,

и даже дисциплину, против коей

предубежденьем некогда блистал.


Я полюбил солдат. Не без стыда

я думал, что писал о них нечасто,

и полюбил высокое начальство,

чего не мог представить никогда.


Поэзия и армия равны

по ощущенью долга и устава —

ведь на границах совести страны

поэзия всегда погранзастава.


Мне, право, подозрителен тот фрукт,

который, заявляя, что он воин,

из формулы «поэт-солдат» усвоил

не честь солдата – фридриховский фрунт.


Но так же мне сомнителен поэт,

когда он весь разболтан и расхристан

и ни армейской выправки в нем нет,

ни мужества армейского, ни риска…


Ко мне подходят с грохотом слова,

как будто эшелоны новобранцев.

В них надо хорошенько разобраться,

до самой глубины к ним подобраться

и преподать основы мастерства.


Но часто, вроде опытный солдат,

себя я ощущаю неумелым,

когда в строю разбродном, онемелом

слова с узлами штатскими стоят.


Как важно, чтобы в миг той немоты

за сильного тебя хоть кто-то принял,

от широты своей душевной придал

тебе значенье большее, чем ты.


Полковник мне значенье придавал.

Совсем смущенно он сказал: «Имею,

Евгений Александрович, идею —

на Пушкинский подняться перевал».


…Была зарей навьючена Кура.

Хинкальные – клубились, бились листья,

и церкви плыли в мареве, когда

мы выехали утром из Тбилиси.


Пошли деревни. Любопытство, страх

в глазенках несмышленышей чернели.

Блестя, сосульки Грузии – чурчхелы

на ниточках висели во дворах.


Пузатые кувшины по бокам

просили их похлопать – ну хоть разик! —

но, вежливо сигналя ишакам,

упрямей ишака трусил наш «газик».


А солнце все вздымалось в синеву,

а Грузия лилась, не прерывалась,

и, как трава вливается в траву

и как строфа вливается в строфу,

в Армению она переливалась.


Все стало строже – и на цвет и вес.

Мы поднимались к небу по спирали,

и, словно четки белые, – овец

кривые пальцы скал перебирали.


И облака, покойны и тихи,

взирая на долинный мир высотно,

сидели на снегу, как пастухи,

и, как лаваш, разламывали солнце.


Полковник будто тайну поверял,

скрывая под мундиром школьный трепет,

о том, как гений гения здесь встретил,

как страшно побратал их перевал.


…Арба навстречу Пушкину ползла,

и он, привстав с черкесского седла,

«Что вы везете?» – крикнул в грохот ветра;

и кто-то там ответил – не со зла, —

а чтобы быть короче: «Грибоеда…»


Полковник, вероятно, был чудак,

но только в чудаках есть божья искра.

Про перевал шепнул полковник так,

как будто бы про Пушкина: «Он близко…»


И «газик» наш, рванувшись, перегнал

с погибшим Грибоедовым повозку

и вдруг, хрипя, забуксовал по воздуху —

и Пушкинский открылся перевал…


Теперь все оправданья не спасут!

Да и не надо! От игры в поэтов

жизнь привела туда, где Грибоедов,

туда, где Пушкин, – привела на суд.


И я, такого жалкого, внизу

себя увидел… Дотянусь я разве?

Как я сюда дойду и доползу

с прилипшей к башмакам низинной грязью?


Не то что глотка – а глаза рычат,

когда порой от грязи спасу нету.

Так что ж – как новый Чацкий закричать

на модный лад: «Ракету мне! Ракету!»


Но, даже и ракетой вознесен,

несущийся быстрей, чем скорость звука,

увижу я, как будто страшный сон,

молчалиных тихоньствующих сонм

и многоликость рожи Скалозуба.


Но где-то там, поземицей обвит,

среди видений – дай-то бог, поклепных! —

на перевале Пушкинском стоит

и все-таки надеется полковник.


Надеются мильоны добрых глаз,

надеются крестьянок встречных ведра,

и каждою своею каплей – Волга,

и каждым своим камешком – Кавказ,


и женщина, оставшаяся за

негаданным изгибом поворота,

откуда светят даже не глаза,

а всполохом всплывает поволока.


Почти кричу: «О, не надейтесь вы!» —

и страшно самому от крика этого.

Полковник, друг, – не Пушкин я, увы!

Кого везут? Да нет, не Грибоедова.


Я слаб. Я мал. Я, правда, не злодей,

не Бенкендорф, не подленький Фаддей,

но это ль утешенье в полной мере?

Конечно, утешают параллели,

что даже и великие болели

болезнями всех маленьких людей.


Был Пушкин до смешного уязвлен

негромким чином, громким вздором света.

И сколько раз поскальзывался он

на хитром льду дворцового паркета!


А Грибоедов! Сколько отняла

у нас тщета посольского подворья!

Тебе, создатель «Горя от ума»,

ум дипломата жизнь дала от горя.


Пора уже давно сказать, ей-ей,

потомкам, правду чистую поведав,

о «роли положительной» царей,

опалой своевременной своей

из царедворцев делавших поэтов.


И гений тоже слабый человек.

И гению альков лукаво снится,

а не одни вода и черный хлеб

и роковая ласка власяницы.


И он подвержен страху пропастей,

подвержен жажде нежности властей,

подвержен тяге с быдлом быть в комплоте,

подвержен поножовщине страстей

в неосвещенных закоулках плоти.


И гений чертит множество кругов,

бессмысленных кругов среди сыр-бора,

но из угрюмых глыб своих грехов,

сдирая ногти, создает соборы!


А если горы грудью он прорвал

и впереди пространство слишком гладко,

то сам перед собою для порядка

из этих глыб он ставит перевал!


Пардон, пушкиновед и чеховед,

не верю в подопечных ваших святость.

Да, гений тоже слабый человек,

но поднятый собой – не чудом – вверх,

переваливший собственную слабость.


И надо не сдаваться перед ленью,

самих себя ломать без полумер,

и у своих предтеч в преодоленье —

не в слабостях – искать себе пример.


Среди хулы или среди хвалы

еще не раз мы, видимо, постигнем,

что перевалы наши – лишь холмы

в сравнении с тем пушкинским – пустынным.


Мы падаем, срываемся, скользим,

а перевал нас дразнит гордой гранью.

Как тянет из бензинности низин

к его высокогорному дыханью!


И вы надейтесь, как полковник тот.

Нужна надежда не для развлеченья,

а чтобы стать достойными значенья,

которое нам кто-то придает.


Чтоб нас не утешали параллели,

когда толкают слабости в провал,

чтоб мы смогли, взошли, преодолели —

и Пушкинский открылся перевал.


1965

Полковник М. Головастиков, редактор газеты Закавказского военного округа «Ленинское знамя» (Тбилиси) представил меня после сборов к званию майора и был немедленно уволен в запас. А я как был, так и остался, может быть, единственным писателем, у которого в военном билете стоит воинское звание на случай призыва – «солдат».

12

ПУР – политуправление армии, запрещавшее мою песню «Хотят ли русские войны?» для исполнения, обвиняя ее в «демобилизующем настрое».

Собрание сочинений. Том 5

Подняться наверх