Читать книгу Пирамида не-творчества. Вневременнáя родословная таланта. Том 2 - Евгений Мансуров - Страница 7

Блок информации: «пирамида не-творчества»
(Продолжение)
V. «Кто скажет, чтоб Сальери гордый был когда-нибудь завистником презренным?.. А ныне… я завидую… глубоко…»
Философы, историки, писатели, поэты

Оглавление

«Зависть, которую считают обыкновенно свойством душ слабых, умов ничтожных, не ограничивается, однако же, только ими… Литературная зависть иногда соответствует степени даровитости… Гениальный человек существует лишь во мнении света; чужое соперничество омрачает его существование, а чужое превосходство совершенно его уничтожит. Жизнь писателей и художников представляет собой печальные примеры подобной зависти, которая лихорадочно настраивает душу… Нравственные правила иногда оказывались недостаточными, чтобы подавить эту литературную зависть, которая приводила многих гениальных людей к невероятным результатам. Сколько актерства, сколько взаимного недоброжелательства в среде литераторов! Жертвы интриг, они берут напрокат чужие взгляды, щеголяют чужими чувствами; вечная маска закрывает их лица, они заботятся не об истине, но о внешних эффектах… И кажется, что самая слава их не прочна: она ветшает быстро, как и все, что принадлежит моде…» (И.Дизраэли «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.). «Похвалить писателю другого писателя – означает нанести ему оскорбление; люди «освященные и простодушные этого не понимают, и поэтому с непониманием и заботой смотрят, как на лице собеседника отражается разлитие желчи, осложненное приступом язвы желудка и ущемлением геморроя. «А что, он вам не нравится?» – с садистской наивностью интересуются они. Не приведи боже писателю, обласканному издателем, подслушать, как тот же издатель поет те же дифирамбы другому письменнику, обольщая своих авторов. Ушибленным уйдет писатель, беспокоен будет его сон, и горькое разочарование в людях отразит утром бритвенное зеркало… Что говорит собственный разум? «Не надо завидовать, это бесплодное и вредное чувство, от него страдания, хлопоты, суета, оно отравляет тебе удовольствие от жизни. Разве, если кто-то чего-то лишился, у тебя что-нибудь прибавится? Что говорит инстинкт жизни, повелевающий стремиться к максимальной значительности? «Он значительнее тебя, ты не можешь быть к этому безразличен, ты ведь сам должен быть значительнее всех, ты ущемлен самим фактом его значительности, постарайся же сделать хоть что-то, чтоб изменить положение в сторону своей большей значительности!!!» И вот жюри, состоящее из писателей, дает премию не тому, кто талантливее их, а вполне серому, и убеждают друг друга, что серый – хорош, а талантливый – плох, и радостно соглашаются друг с другом, и все в душе отлично знают, что к чему…» (М.Веллер «Психология энергоэволюционизма», Россия, 2011 г.). «Иногда подлинные почести, неожиданные, не подготовленные интригой, поднимаются на чердаки к беднякам, как Лафонтен, Жан-Жак Руссо, Прюдон, и поражают в самое сердце литературных шарлатанов. Они трепещут от страха, – как бы эти почести не озарили роковым светом их ничтожество… Подумайте, какое раздражение должен втайне чувствовать академик, который написал очень мало или не написал ничего… по отношению к человеку, который, как Курье или Беранже, имеет на своей стороне только общественное мнение! Это чувство по силе не уступает ненависти, выказанной в 1793 году… (А.Стендаль «Люди, о которых говорят», Франция, 1829 г.). «Многие выдающиеся таланты, сравнивая себя с другими, приходили к нелестным для себя выводам и даже завидовали тем, у кого таланта было… меньше. По свидетельству Герцена, о русском историке Н.Станкевиче один биограф сказал, что он – серебряный рубль, завидующий величине пятака. Такое можно было бы сказать и о некоторых других…» (Н.Гончаренко «Гений в искусстве и науке», СССР, 1991 г.). «Сор поднимается до вершин… Не только лакеи и коммерсанты – сколько достойных писателей в междоусобицах вело себя недостойно!.. В изнанке литературного процесса всегда лежала борьба мафий за различные блага, не только низменные, но и возвышенные, как, например, слава…» (Л.Жуховицкий «Как стать писателем за 10 часов. Руководство для всех, кто хочет прославиться», Россия, 2005 г.). «Какой же поэт не подосадует, если его приятель сумеет написать так же хорошо, как он сам?» (Дж. Свифт, писатель, Англия, 17–18 вв.). «Интриги писателей всегда казались мне позором литературы… Зачинщики интриг и литературные сплетники в моих главах достойны презрения» (из письма Фридриха II к Ф.Вольтеру, Пруссия, 1753 г.);

• «Почему Платон (ок. 428–348 гг. до н. э.) избегает упоминать о Ксенофонте (ок. 430–354 до н. э.) и почему Ксенофонт, говоря о Платоне, старается распускать всевозможные нелепости? Не с целью ли омрачить его славы?.. Они даже писали в этих видах…» (из трактата И.Дизраэли «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.);

• «Всегдашняя наклонность Аристотеля (384–322 до н. э.) розниться с системою своего учителя Платона (ок. 428–348 до н. э.) вела его к заметным отвлеченностям и противоречиям самому себе…» (из трактата И.Дизраэли. «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.). Быть может, честолюбивый ученик, которого, по замечанию Платона, «следовало всегда держать в узде», и сам понимал, что «диалектика Платона оказалась вершиной античной мысли и после Платона она не поднялась выше даже у Аристотеля»…;

• «Известный по стихам А.С.Пушкина Зоил (4 в. до н. э.) (древнегреческий философ и ритор, по некоторым сведениям, ученик Сократа – Е.М.) – античный критик и поэт, присвоивший себе прозвище «Гомерова бича» за критику им поэм Гомера, оставил по себе, кроме того, «гордое звание» отцеубийцы…» (из книги Н.Носова «Преступные философы», Россия, 2007 г.). «За его мелочные придирки к Гомеру Зоила называли «бичом Гомера», а за его язвительный язык – «бесстыдным оратором»…» (из монографии Ф.Любкера «Словарь античности», Германия, 1854 г.);

• «Причину своих гонений французский философ Пьер Абеляр (1079–1142) объяснял так: «Поскольку Господу было угодно даровать мне не меньше способностей для изучения Священного Писания, чем для светской философии, число слушателей моей школы как на тех, так и на других лекциях увеличивалось, тогда как во всех остальных школах оно так же быстро уменьшалось. Это обстоятельство возбудило ко мне сильную зависть и ненависть других магистров, которые нападали на меня при каждой малейшей возможности как только могли» (из книги «История моих бедствий», Франция, 1135-36 гг.); «…Абеляр вспоминал: «С самого начала моей преподавательской деятельности в школе молва о моем искусстве в области диалектики стала распространяться так широко, что начала понемногу заслонять славу не только моих сотоварищей, но и самого учителя»… Если бы в то время существовали иллюстрированные журналы, то они пестрели бы следующими заголовками: «Абеляр в Париже!», «Вундеркинд Абеляр читает лекции!», «Студенты толпой валят из Парижских учебных заведений в предместье, где учит великолепный Абеляр!», «Абеляром восхищены!», «Толпы учеников следуют за молодым магистром Абеляром!», «Абеляр в лучах славы!» А после: «Абеляру завидуют!», «Абеляра истязают!», «Абеляра травят!», «Абеляра заставляют спалить лучший свой трактат!», «История незаслуженно пострадавшего от руки завистников и самодуров!» (из книги Н.Носова «Преступные философы», Россия, 2007 г.);

• «Почему Дж. Боккаччо послал Франчески Петрарке (1304–1374) список творений Алигьери Данте (1265–1321), говоря, что они как первый луч денницы озаряли его ум, а Петрарка холодно заметил, что он не намерен много заниматься ими, потому что, сам собираясь писать на том же простонародном языке, он не желает навлечь на себя нарекание в заимствовании? Единственная заслуга Данте, по его мнению, та, что он начал писать на общепонятном языке. Так же равнодушно смотрел Петрарка на картины «Ада» (из «Божественной комедии» (1307-21 гг.) Данте – Е.М.), с прискорбием сознаваясь в душе своей, что есть поэт, который в состоянии помрачить его славу…» (из трактата И.Дизраэли «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.);

• «Необычайный успех «Дон Кихота» (1605 г.) заставил Мигеля Сервантеса (1547–1616) обратить более серьезное внимание на литературу, нежели прежде. У него явилось желание войти в круг литераторов, как и он, последовавших за двором Филиппа III в Мадрид. С этой целью Сервантес познакомился с Лопе де Вега (1562–1635), Висенте Эспинелем (1550–1624) обоими Архенсола, Франсиско Кеведо (1580–1645) и другими. Судя по мемуарам того времени, Сервантес, казалось, пользовался большим почетом в литературном мире. Писатели чествовали его талант, его записывали в члены модных в то время религиозных братств, венчали на поэтических турнирах, раскрывали перед ним двери академий… Сервантес платил любезностью за любезность. Он старался завязать дружеские отношения с некоторыми из своих товарищей по профессии, хвалил в их произведениях то, что считал достойным похвалы, писал хвалебные стихи в честь Мендозы, Лопе де Вега и других. Но, несмотря на все расточаемые внешние знаки уважения, в отношениях к Сервантесу его сотоварищей не было и тени искренности. Они не доверяли его любезности, не верили в его доброжелательство, смотрели на него с предубеждением, как на человека, не разделявшего их взглядов, и многие из них питали к нему вражду. Им досадно было сознавать, что своим блестящим успехом он обязан исключительно самому себе; их коробила независимость его литературных и политических воззрений, самостоятельный образ действий в течение всей его жизни. Они поняли, что этот старик всегда будет держаться в стороне от всяких партий…что он всегда будет стоять выше всего, что может составить силу сплотившихся посредственностей. Мало того, почти каждый из них таил в душе частичку личной злобы против Сервантеса. Оно и понятно: в первой части автор «Дон Кихота» не только восстал против рыцарских романов, но и громил все те роды литературных произведений, в которых видел ложь и искусственность. Рядом с критикой средневековой литературы в роман вставлено множество несомненных намеков современную. Это было равносильно открытому объявлению войны отрицательным сторонам испанской литературы того времени; немудрено, что Сервантес вооружил против себя, всех, кто прочел свой приговор на страницах его новой книги. Но так как сатира автора направлена была не столько против отдельных писателей, сколько вообще против новых модных течений в литературе, то обиженными оказались все, и великие, и малые, начиная от такого корифея, как Лопе де Вега, и кончая самыми бесталанными и малоизвестными. Оглушенные шумных эффектом, сопровождавшим появление на свет «Дон Кихота», они не решались в первое время вступить с ним в открытый бой. Но сдерживаемое вначале раздражение с тем большею силою прорвалось наружу впоследствии и перешло в нескрываемую вражду. Сервантес оставался до самой смерти жертвою этой вражды и мишенью для мелочных придирок со стороны литературных котерий (сплоченная группа лиц, преследующих какие-либо своекорыстные цели – Е.М.). «Жизнь Сервантеса в Вальядолиде и в Мадриде в начале 17-го столетия, – говорит Шаль, – представляет непрерывную войну. Каждый день он дает сражение или плохой литературе, или плохо организованному обществу»… Нет никакой возможности перечислить все те уколы, жертвою которых был последний…» (из очерка А.Цомакион «М.Сервантес, его жизнь и литературная деятельность», Россия, 1894 г.). «Большим ударом для Сервантеса был выход в 1614 году «Второго тома хитроумного идальго дон Кихота Ламанчского». Автор назвался Алонсо Фернандесом де Авельянедой. Он откровенно издевался над Сервантесом, смеясь над его возрастом, однорукостью, жизненными неудачами, литературными вкусами. Сохранив композиционные приемы первого тона, Авельянеда изменил образ героя. Его поступками теперь движет не рыцарственность, а вера и стремление к обогащению. Герой стал мельче. Издавая в 1615 году вторую часть романа, Сервантес полемизирует с Авельянедой… Но для истории литературы важнее то, что «Лжекихот» стал для Сервантеса образцом наоборот, основанием для более глубокого выделения в тексте гуманистического начала… В результате этих изменений роман приобрел философское звучание…» (из статьи А.Завьяловой «Мигель Сервантес», российск. изд., 2003 г.);

• «Почему Пьер Корнель (1605–1684) чуть не умер, когда Жан Расин (1639–1699) советовал ему не писать трагедий? Почему Франсуа Вольтер (1694–1778) постоянно унижал возвышенность Корнеля, мягкость и благородство Расина и падкость Проспера Кребийона (1674–1762)? Почему Джон Драйден (1631–1700) только на смертном одре отозвался хорошо о Томасе Отвее (1652–1685) и признал в нем более пафоса, чем в себе? Нападки эти можно приписать зависти…» (из трактата И.Дизраэли «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.);

• «Жан Расин (1639–1699) – (французский драматург и поэт, совершенствовал позиции «позднего классицизма» – Е.М.) был чрезвычайно чувствителен… «Он имел двух критиков, которые подобно критикам Александра Попа (1668–1744) – (английский поэт и теоретик литературы – Е.М.) и Джозефа Аддисона (1672–1719) – (английский писатель нравоописательного семейно-бытового романа 18 в. – Е.М.) систематически нападали на все его сочинения, как только они появлялись на свет. Аддисон испытывал это тяжелое и смешанное чувство в отношении к Попу, зарождающаяся слава которого породила, в нем зависть…» (из трактата И.Дизраэли «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.);

• О нравах литературных столичных салонов (Париж, 1750-е гг.), из которых «чувство чести настойчиво повелевало удалиться». Жан-Жак Руссо (1712–1778) подробно написал в своей «Исповеди» (1765-70 гг.): «Удалившись за 2 года перед тем в уединение, не переписываясь ни с кем о злободневных событиях, не имея отношения к тому, что делается в свете, не получая никаких известий и не интересуясь ими, я жил в четырех лье от Парижа, столь же отделенный от этой столицы своим равнодушием, как был бы отделен от нее морским пространством, живя на острове Тиньяне. Мельхиор Гримм (1723–1807) – дипломат, публицист, критик, личный корреспондент Екатерины II – Е.М., – Дени Дидро (1713–1784), Поль Гольбах (1723–1789) – французский философ-энциклопедист – Е.М., – наоборот, находясь в центре круговорота, жили, вращаясь в самом высшем свете, и делили между собой едва ли не все его сферы. Сговорившись, они могли заставить слушать их всюду: среди вельмож, остроумцев, литераторов, судейских чинов и женщин. Ясно, какое это давало преимущество трем тесно сплотившимся лицам против четвертого, находившегося в том положении, в каком оказался я. Правда, Дидро и Гольбах были не из тех (по крайней мере я так думаю), кто способен плести черные интриги: у одного на это не хватило бы злости, а у другого – ловкости; но именно благодаря этому союз их был прочнее. Гримм один составлял у себя в голове план и сообщал из него остальным только то, что могло привлечь их к соучастию. Он имел на них такое влияние, что легко этого добивался, а результаты соответствовали его великой изобретательности… он замыслил, не компрометируя себя, испортить мою репутацию и создать мне совершенно противоположную, окружая меня при этом глухой стеной, которую мне невозможно было пробить, чтобы бросить свет на его происки и сорвать с него маску… Надо было обмануть порядочных людей; надо было отстранить от меня всех, не оставив мне ни одного друга – ни малого, ни великого. Да что я говорю! Надо было устроить так, чтобы ни одного слова правды не дошло до меня. Мне обидно за честь человечества, что расчет его был так верен… Делейр сообщал мне в своих письмах, что мне приписывают какие-то злодейства; то же самое, но более таинственно, говорил мне Дидро… Мне мерещились тысячи ужасов, но что происходило в действительности, я не мог разобрать отчетливо. Такое положение невыносимо для человека с воображением, легко воспламеняющимся. Если же я жил в совершенном уединении, если б не знал ничего, я был бы спокойнее…»;

• «Как бы то ни было, Жан-Жак Руссо (1712–1778) находился в постоянном общении с Дени Дидро (1713–1778), не уставал слушать его восторженные речи, и не полежит никакому сомнению, что эти речи возбудили в нем не одну мысль и послужили толчком к тому, чтобы сделать из него великого мыслителя… После 17-летней дружбы (в период с 1741 по 1758 гг. – Е.М.) между ними произошел окончательный разрыв… Кто же виноват? Разобраться в этом вопросе не в состоянии даже лица, наиболее близкие к обоим мыслителям, – так эта ссора запутана, хотя и возникла по пустому поводу. Но одно представляется несомненным: Дидро, кроме Руссо, не потерял ни одного друга в жизни, а Руссо растерял всех своих друзей… Обидевшись из-за появившейся в Словаре статьи «Женева», хотя в ней, собственно, и не было ничего обидного, Руссо написал свое пресловутое «Письмо к Д´Аламберу о театральных представлениях» (Монморанси, февраль 1758 г.), в котором, как бы занимая нейтральное положение между двумя враждебными лагерями – иезуитами и энциклопедистами – и называя тех и других бешеными собаками, с высоты своего беспристрастия характеризовал Франсуа Вольтера (1694–1778) «низкою душою», клеймил развращенность энциклопедистов, помышляющих о том, чтобы построить в маленьких городах, отличающихся чистотою нравов, театры, и громогласно возвещал, что без религии нет нравственности… Прочитав «Письмо» Руссо, Дидро не поверил собственным глазам. Он лично отправился к другу, чтобы рассеять это роковое недоразумение. Но свидание окончательно убедило его в страшной потере, понесенной энциклопедистами. А Руссо тем временем старался дискредитировать своих бывших друзей и союзников среди дам, пользовавшихся особым расположением герцога Шуазель, одного из влиятельнейших сторонников энциклопедистов в правительственных сферах. Измены бывают всякие, но такая измена принадлежит к числу очень редких. Почему Руссо вдруг отрекся от бывших своих друзей? Неужели только потому, что по мере того, как «Энциклопедия» упрочивалась и получала все более широкое распространение, упрочивались и влияние, и популярность Дидро? Трудно ответить на этот вопрос. Как бы то ни было, удар, нанесенный Дидро бывшим его другом, имел для него страшные последствия… Первым отказался от участия в «Словаре» ближайший товарищ Дидро Жан Лерон Д’Аламбер (1717–1783). В письме к Вольтеру он заявил, что не верит в возможность дальнейшего издания «Энциклопедии». Это мнение отчасти разделял и сам Вольтер, не видевший другого исхода, как перенести печатание «Энциклопедии» за границу…» (из очерка Р.Сементковского «Д.Дидро, его жизнь и литературная деятельность», Россия, 1896 г.);

• «Тобайес Смоллет (1721–1771), прежде чем узнал направление своего гения – английский, писатель сатирического направления – Е.М., – воображал себя великим драматическим писателем и никогда не мог простить Дэвиду Гаррику (1717–1779) – выдающийся английский актер, реформатор сцены – Е.М., – который отказался принять в постановку его трагедию. Смоллет впоследствии в других своих сочинениях, уже исполненных таланта, постоянно преследовал великого актера за то, что тот отверг его бесталанную трагедию» (из трактата И.Дизраэли «Литературный Характер, или История Гения», Великобритания, 1795 г.);

• Николай Гнедич (1784–1833), переводчик «Илиады», ближайший сосед, сослуживец, вседневный собеседник и добрый товарищ Ивана Крылова (1769–1844), человек высокой души и светлого ума, удрученный болезнью, оставляя службу и оканчивая литературное свое поприще, удостоился получить 6000 рублей пенсии от государя императора. Вдруг Крылов перестал к нему ходить, встречаясь в обществах, не говорил с ним. Изумленный Гнедич, да и все, видевшие эту внезапную в Крылове перемену, не постигали, что это значило. Так прошло около двух недель. Наконец, образумившись, Крылов приходит к нему с повинною головою: «Николай Иванович, прости меня». – «В чем, Иван Андреевич? Я вижу вашу холодность и не постигаю тому причины». – «Так пожалей же обо мне, почтенный друг: я позавидовал твоей пенсии и позавидовал твоему счастию, которого ты совершенно достоин. В мою душу ворвалось такое чувство, которым я гнушаюсь». Пламенный Гнедич кинулся к нему на шею, и в ту же минуту все прошлое забыто» (из очерка М.Лобанова «Жизнь и сочинения Ивана Андреевича Крылова», Россия, 1847 г.);

• «Бомонд всегда принимал Джорджа Байрона (1788–1824) холодно. «Я с удовольствием узнал, – говорит Анри Стендаль (1783–1842), – что лорд Байрон – бандит. Когда он появлялся в салоне у госпожи Сталь или Копе, все английские дамы выходили… На его месте я симулировал бы смерть и начал новую жизнь»… Взаимное отторжение привело к тому, что Байрон оказался в Венеции…» (из книги В.Ориона «Любовные утехи богемы», Россия, 1999 г.);

• «Хотя Артур Шопенгауэр (1788–1860) сам выстрадал много от людской несправедливости, он позволил себе, однако, без всякого повода жестоко оскорбить Якоба Молешотта (1822–1893) – немецкий физиолог и философ, считавший главным в мышлении физиологический механизм – Е.М. – и Людвига Бюхнера (1824–1899) – немецкий врач, естествоиспытатель и философ – Е.М. – и радовался, когда правительство запретило им читать лекции…» (из книги Ч.Ломброзо «Гениальность и помешательство», Италия, 1863 г.);

• Наследие Виктора Гюго (1802–1885) и братьев Эдмона (1822–1896) и Жюля (1880–1870) Гонкуров несопоставимо по вкладу в мировую литературу, однако последние, как «равные с равным говоря», позволяли в Дневнике своём не только критические отзывы о первом, но даже субъективные выпады очень рассерженных людей: «Занявшись цензурой, господин Гюго совершил революцию в кройке стиха…» (запись от 20 мая 1854 г.); «Вот каким представляется нам рай для литераторов: святые и ангелы божественно распевают, наигрывая на эоловых арфах, и все писатели узнают в этом пении свои книги, и Гюго говорит: «Это мои стихи», и А.Ионье говорит: «Это моя девка с каменной болезнью» (речь идёт о проститутке – персонаже скетча Монье «Ночь в трущобе» – Е. М)….» (запись от 16 ноября 1856 г.). «…Не понятно почему, эти последние стихи Гюго (сб. «Легенда веков» – Е.М.) напоминают перламутровые яйца, красующиеся в парфюмерных лавках, предмет вожделения гулящих девок: яйцо открывается, и там, в окружении тиснёных золотых листиков, флакончик с мускусными духами, способными свалить и верблюда…» (запись от 4 марта 1860 г.). «Отверженные» Гюго – для нас глубокое разочарование… Это немного забавно – заработать 200 тысяч франков (именно такова сумма дохода от книги!), проливая слёзы по поводу народных несчастий и нищеты…» (запись конца апреля 1862 г.); «Прочли «Тружеников моря». Гюго-романист производит впечатление гиганта, который, показывая кукольный театр, сам то и дело высовывает из-за ширмы то руки, то голову. В этой книге угадывается привычка работать на ходу… в опьянении ходьбой… Его страницы, написанные таким образом, кажутся просто околесицей…» (запись от 7 апреля 1888 г.); «…Прочли сегодня о проектах, которые строил О. Бальзак. Он заслуживал того, чтобы прожить десятью годами больше, – так же как Гюго десятью годами меньше» (запись от 18 апреля 1869 г.);

• Во все время своего заграничного путешествия (Франция, 1843–1844 гг.) Сергей Соловьев (1820–1879) – российский историк, автор монументальной «Истории России с древнейших времен», 1851–1879 гг. – Е.М. – не прекращал переписки со своим учителем Михаилом Погодиным (1800–1875). Веря в расположение московского профессора, он сообщал ему о ходе своих занятий и даже обращался к нему за советом… ему хотелось поскорее выдержать экзамен на магистра и получить кафедру. Поэтому он написал Погодину с просьбою сообщить, что происходит в Московском университете и на что он может рассчитывать. Ответ не заставил себя ждать, но отличался двусмысленностью. Погодин горячо благодарил Соловьева за оказанное ему доверие, к чему он очевидно не привык, сообщал, что он оставил кафедру; что, с одной стороны, Соловьеву нужно было бы возвратиться в Россию для занятия русской историей, но, с другой стороны, пожить подольше за границей было бы ему также очень полезно… Письмо это удивило Соловьева своей странностью, потому что он в то время еще не понял характер Погодина и не знал, что делалось в Москве. Авторитет Погодина сильно пошатнулся в 40-х годах, попечитель не благоволил к нему, и, следуя своему грубому и неуживчивому характеру, он находился во вражде с молодыми профессорами, так называемыми западниками… В преемники по кафедре Погодин наметил себе молодых ученых менее талантливых, чем Соловьев, и притом таких, которые не намеревались посвятить себя исключительно русской истории (тема исследований самого Погодина. – Е.М.)… «Попечитель остановился теперь на Соловьеве, кандидате, который должен воротиться из путешествия, – писал Погодин Григорьеву, которого убеждал сделаться его преемником. – Малый он хороший, с душою, но кажется, слишком молод. По возвращении из-за границы Соловьев очутился в довольно неловком положении… Он сидел у себя дома, стараясь как можно лучше подготовиться к магистерскому экзамену и написать поскорее диссертацию… а в университетских кружках зародилось ни на чем не основанное подозрение, будто Соловьев находится в сговоре с Погодиным, и последний намерен вернуться на кафедру. Между тем отношения между Погодиным и Соловьевым совсем не были настолько близки и едва ли их можно было назвать дружественными. Погодин не скрывал, что сожалеет о своей отставке, но о своих планах он ничего не сообщал. Одна выходка даже сразу отшатнула ученика от учителя, в расположение которого ему все еще хотелось верить. «Что же вы пишите диссертацию, – обратился Погодин к Соловьеву, – а со мной никогда о ней не говорите, не посоветуетесь?» – «Я не нахожу приличным советоваться, – ответил Соловьев, – потому что, хорошо ли, дурно ли напишу я диссертацию, она будет моя, а стану советоваться с вами и следовать вашим советам, то она не будет вполне моя». «Что же за беда, – возразил Погодин, – мы так и скажем, что диссертация написана под моим руководством». Следствием всех этих обстоятельств… было то, что Соловьев выдержал экзамен гораздо хуже, чем этого можно было ожидать, судя по его способностям и громадному трудолюбию. Экзамены начались со всеобщей истории в январе 1845 года… Второй экзамен по русской истории был менее удачен. За неимением специалиста в университете, пригласили Погодина. Он задал экзаменующемуся удивительный вопрос: изложить историю отношений России с Польшей с древнейших до последних времен. На такой вопрос ни сам Погодин, никто другой не мог бы ответить удовлетворительно по той простой причине, что в то время как история Польши, так и новая русская история после вступления на престол Михаила Федоровича оставались совершенно неразработанными. Чтобы выдержать подобный экзамен, нужно было много лет просидеть в архивах и изучить нигде не напечатанные документы, что впоследствии и сделал Соловьев, но в 1845 году не было книг, по которым можно было бы уяснить себе отношения России с Польшей за целых 900 лет… Понятно, что присутствовавшие профессора остались недовольны и заявили, что ответ – гимназический, а не такой, как требуется от магистра, и что из такого ответа не видно, может ли экзаменующийся занять профессорскую кафедру… Позднее Погодин проговорился: он ничего не имел против Соловьева, если бы тот согласился стать его прислужником, но признать его способным к профессорскому званию он не хотел: ему желательно было, чтобы кафедра русской истории пустовала и чтобы его упросили вновь занять ее…» (из очерка П.Безобразова «С.Соловьев, его жизнь и научно-литературная деятельность», Россия, 1894 г.);

• «Вот что рассказала нам о Иване Тургеневе (1818–1883) и Якове Полонском (1819–1898) актриса Марья Гавриловна Савина… С Тургеневым у них был когда-то «голубой» роман. И до дня его смерти (1883 г.) не прекращалась переписка. «Когда он написал «Песнь торжествующей любви» (1881 г.) вспоминала Савина, – я как раз гостила у него в Спасском-Лутовинове. И Яков Петрович Полонский тоже, они ведь были большими приятелями. Иван Сергеевич предложил нам послушать только что оконченную вещь. Это и была «Песнь торжествующей любви». Читал вечером, на балконе, при свечах. Было самое начало лета, всё цвело, и к ночи, тихой и тёплой, сад особенно благоухал. Тургенев волновался, я чувствовала, что эта вещь ему дорога, у него даже голос звенел. Когда кончил – Полонский помолчал некоторое время, а потом встал и басом своим недовольно зарокотал: он, де, ничего не понимает, и что это тут напущено… «Эта вещь тебе – нет, не удалась…» Тургенев не возражал, не спорил, но я сердцем чувствовала, как его Полонский своим отзывом на месте убивает. Притом я чувствовала, что Полонский говорит вздор, по глупости или зависти, уж не знаю… А сама я не могла ничего сказать, не могла, не умела… Но Тургенев, верно, понял, что у меня на душе. Мы потом, – Полонского уже не было, – сошли вдвоём в тёмный сад, и долго молча ходили, среди благоуханья трав, и на скамейке так же молча сидели, и точно я этим как-то по-женски, по-бабьи, без слов его утешила, молчаньем сказала ему всё, что хотела… А сад и тихая ночь мне помогали. «Романы Полонского, конечно, были непохожи на «чепуху» вроде «Песни торжествующей любви»… Ничего, ни тени от них не осталось в памяти… Должно быть, не так уж несправедливы были те, кто ценил прозу Полонского ниже тургеневской… А сам Полонский считает себя обиженным, непризнанным… прозаиком» (из очерка 3.Гиппиус «Благоухание седин. О многих», Франция, 1924 г.);

• «Помните многолетнюю вражду Федора Достоевского (1821–1881) и Ивана Тургенева (1818- 883), точнее Достоевского к Тургеневу? Поводы были разные, а вот причина, пожалуй, одна. Они оба были пророки, но Достоевский темный, а Тургенев светлый. И читающие современники решительно отдавали свою любовь Тургеневу. Особо травмировал Достоевского самый точный показатель популярности: Федору Михайловичу платили за печатный лист 150 рублей, а Ивану Сергеевичу 400!..» (из книги Л.Жуховицкого «Как стать писателем за 100 часов. Руководство для всех, кто хочет прославиться», Россия, 2005 г.).

Однако вспомнил предысторию их вражды. Вот что рассказывает А.Панаева-Головачева в своих «Воспоминаниях» (Россия, 1889 г.): «С появлением молодых литераторов в кружке В.Белинского (1840-е гг. – Е.М.) беда была попасть им на зубок, а Достоевский, как нарочно, давал к этому повод, показывая своею раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это был мастер Тургенев – он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев их подхватывал и потешался. У Достоевского явилась страшная подозрительность вследствие того, что один приятель передавал ему все, что говорилось в кружке лично о нем и его «Бедных людях» (Россия, 1846 г.). Приятель Достоевского, как говорят, из любви к искусству, передавал всем, кто о ком что сказал. Достоевский заподозрил всех в зависти к его таланту и почти в каждом слове, сказанном без всякого умысла, находил, что желают умалить его произведение, нанести ему обиду. Он приходил уже к нам с накипевшей злобой, придирался к словам, чтобы излить на завистников всю желчь, душившую его. Вместо того чтобы снисходительно смотреть на больного, нервного человека, его еще сильнее раздражали насмешками… Когда Тургенев, по уходе Достоевского, рассказывал Белинскому о резких и неправильных суждениях Достоевского о каком-нибудь русском писателе, то Белинский ему замечал: «Ну, да вы хороши, сцепились с больным человеком, подзадориваете его, точно не видите, что он в раздражении, сам не понимает, что говорит»… Раз Тургенев при Достоевском описывал свою встречу в провинции с одной личностью, которая вообразила себя гениальным человеком, и мастерски изобразил смешную сторону этой личности, Достоевский был бледен, как полотно, весь дрожал и убежал, не дослушав рассказ Тургенева. Я заметила всем: к чему изводить так Достоевского? Но Тургенев был в самом веселом настроении, увлек и других, так что никто не придал значения быстрому уходу Достоевского. Тургенев стал сочинять юмористические стихи на Девушкина, героя «Бедных людей», будто бы тот написал благодарственные стихи Достоевскому, что он оповестил всю Россию об его существовании, и в стихах повторялось часто «маточка» (любимое слово Достоевского, определяющее душевное расположение главного героя «Бедных людей». – Е.М.). С этого вечера Достоевский более не показывался к нам и даже избегал встречи на улице с кем-нибудь из кружка…»;

• «В июне 1880 года… открытие в Москве первого памятника Пушкину вылилось в торжество не только самого поэта и его идеалов, но и всей классической русской литературы… На торжественном заседании в огромном зале Благородного собрания, в присутствии «всей Москвы», Иван Тургенев (1818–1883) произнес изысканную речь, в которой не встал ни на сторону правительства (чего ожидал от него Александр II), ни на сторону оппозиции (как на то надеялась бывшая в зале молодежь). И даже Пушкина, при всей своей несомненной любви к нему, Тургенев восхвалил как-то умеренно… В итоге «словесный турнир» между Тургеневым и Федором Достоевским (1821–1881) был выигран последним. Дело в том, что Достоевский, нисколько не колеблясь, объявил Пушкина всемирным гением, который даже превосходит Шекспира или Сервантеса чисто русским качеством «всемирной отзывчивости». В своем вдохновенном зажигательном спиче Достоевский провозгласил: «Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное» … Это было именно то, что безумно хотелось услышать всем собравшимся: и западникам, и славянофилам, и молодежи… Публика была зачарована, взбудоражена и увлечена как националистическим пафосом речи Достоевского, так и необычайной нервной энергией, с которой она была произнесена… Достоевский в самоупоении писал жене: «Полная, полнейшая победа!» Пока суд да дело, успели привести в Благородное собрание специальный огромный лавровый венок для Достоевского, и, как он сообщал с торжеством в том же письме, «множество дам (более ста) ворвались на эстраду и увенчали меня при всей зале венком: «За русскую женщину, о которой вы столько сказали хорошего!» (Характерная деталь: когда эта делегация женщин вносила лавровый венок Достоевскому в зал, они столкнулись с Тургеневым, причем одна из дам отпихнула писателя, промолвив с презрением: «Не вам, не вам!»). Сам Тургенев остро переживал свое поражение. Вернувшись из Москвы в Париж, он рассказывал знакомым «с досадой, и злобой, и даже криком», как ему была «невыносима вся ложь и фальшь проповеди Достоевского, его мистические разглагольствования о «русском всечеловеке», о русской «всеженщине Татьяне» и как все тогда «словно с ума сошли, придя в восхищение от нелепостей и безобразий, наговоренных Достоевским в речи…» Это была последняя встреча-поединок Тургенева с Достоевским…» (из книги С.Волкова «История русской культуры в царствование Романовых: 1613–1917», Россия, 2011 г.);

• Прочитав ранние рассказы Льва Толстого (1828–1910) «Севастополь в мае» (Россия», 1855 г.) и «Севастополь в декабре» (Россия, 1855 г.), писатель Алексей Писемский (1821–1881) сказал: «Этот офицеришка всех нас заклюет. Хоть бросай перо…»;

• «Когда Иван Гончаров (1812–1891) услыхал, что умер Иван Тургенев (1818–1383), он сказал: «Притворяется…»…» (из сборника Е.Шварца «Позвонки минувших дней», российск. изд. 2008 г.). «…Тут даже не эпизод, не один взрыв, а тихо накоплявшееся и назревавшее возмущение. Чувство ненависти к Ивану Сергеевичу Тургеневу…» (из книги Б.Калмановского «Путник запоздалый», СССР, 1985 г.);

• «Спорить с Максимом Горьким (1868–1936) было трудно. Убедить его в чем-либо нельзя было уже потому, что он имел удивительную способность не слушать того, что ему не нравилось, не отвечать, когда ему задавался вопрос, на который у него не было ответа… Русские писатели 19-го века в большинстве были его личными врагами. Федора Достоевского (1821–1381) он ненавидел, Николая Гоголя (1809–1852) презирал, как человека больного и физически, и морально, от Петра Чаадаева (1794–1856) и Владимира Соловьева (1853–1900) – российский религиозный философ, поэт и публицист – Е.М. – его дергали злоба и страстная ревность…» (из сборника В.Степаняна «Жизнь и смерть знаменитых людей», Россия, 2007 г.);

• О сложных отношениях с Александром Куприным (1870–1938), обусловленных тяготами эмигрантского быта (в 1920-х – 1930-х гг. оба писателя жили в Париже), свидетельствует Иван Бунин (1870–1953): «Как мне вся писательская братия завидовала, как злилась (в 1933 году Бунин стал лауреатом Нобелевской премии – Е.М.). Особенно Куприн. В голос выл от обиды. Раз, когда мы с ним в ресторане сильно выпили, он весь затрясся, побледнел и вдруг свистящим шепотом сказал: «Уйди от меня. Ненавижу тебя. Уйди, а то задушу!» Встал из-за стола, коренастый, руки длинные, и смотрит на меня с чисто звериной ненавистью. Не человек – медведь разъяренный. Действительно может задушить. Я подозвал лакея, расплатился и, не прощаясь с ним, молча вышел. Потом мы с ним при встречах отворачивались друг от друга. А через год приблизительно опять сошлись. Он забыл. И все пошло по-старому» (из воспоминаний И.Одоевцевой «На берегах Сены», Франция, 1981 г.);

• Анна Ахматова (1889–1966) ненавидела Ивана Бунина (1870–1953). Слово «Бунин» при ней нельзя было говорить. И когда я, забыв однажды, при ней процитировал: «Хорошо бы собаку купить» – ей богу, это могло кончиться ссорой. Почему так? Он очень ее обидел, по-моему, но она уверяла, что он скверный поэт и пошляк…» (из воспоминаний М.Вольпина, российск. публ. 1999 г.). «…Тут уж и к гадалке ходить не надо – тут ведь еще и «Нобелевка»!..» (из книги Т.Катаевой «Анти-Ахматова», Россия, 2007 г.);

• «Анна Ахматова (1889–1966) видела блоковский сборник, изданный в Тарту. Смеясь, сказала, что Блок (1880–1921) был очень злой и угрюмый человек, без тени «благословения», а его стараются изобразить каким-то «Христосиком»…» (из воспоминаний Ю.Оксмана, сов. публ. 1991 г.);

• «Владимира Маяковского (1893–1930), надо сказать, коллеги не любили, не ценили, посмеивались над ним, и когда он устроил сам себе выставку «Двадцать лет работы» (он прожил всего 37 лет, таким образом получается, что в 16 лет он начал работать в литературе – и вот в 36 у него юбилейная выставка; но сочли, что все это глупость, какая-то, насмешка), – критики просто не обратили внимания, ни один из литераторов не пришел, ни один журнал ничего не написал. Маяковский переживал страшно… А Маяковский был канонизирован в начале 30-х годов… когда Лилия Юрьевна Брик, гражданская жена Маяковского, написала письмо тов. Сталину о том, что же не переиздают книги Маяковского? – ведь он же, как никто писал о Советской власти… Это письмо дошло до тов. Сталина… и товарищ Сталин лично написал Лилии Брик коротенькое письмо в ответ, где была фраза «Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей социалистической действительности». Все. Дальше праху Маяковского и живой Лиле Брик можно было ни о чем не беспокоиться. Эта фраза была напечатана не только в учебниках – она на марках почтовых была напечатана! И книги Маяковского переиздавались огромными тиражами ежегодно, и были включены в школьную программу, и вышло полное, разумеется в красном переплете, собрание сочинений. И Маяковский стал великий! И вот сейчас его коллеги извивались, от ненависти и ревности, сидя в тени «лучшего, талантливейшего поэта нашей социалистической действительности»…» (из лекции М.Веллера «Литература советской империи», прочитанной в Нью-Йорке, США, 1999 г.);

• К Анне Ахматовой (1889–1966) от имени редакции «Литературного наследства» приходили просить воспоминаний о Владимире Маяковском (1893–1830). «Я отказала. Зачем мне бежать за его колесницей. У меня своя есть. Кроме того, ведь публично он меня всегда поносил, и мне ни к чему восхвалять его» (из воспоминаний Л.Чуковской «Записки об Анне Ахматовой. 1952–1982, российск. изд., 1997 г.);

• «Даже такие гиганты, как Владимир Маяковский (1893–1930) и Сергей Есенин (1825–1928), яростно дрались за звание первого поэта России, чем украшали и разнообразили жизнь и свою и окружающих…» (из очерка Л.Жуховицкого «Об учителях, о друзьях, о себе», Россия, 2005 г.). «Встречаясь с Маяковским в «Прожекторе» (Петербург, 1916 г.), Есенин смотрел на него настороженно и не очень охотно разговаривал с ним. К тому, что писал Маяковский, Есенин относился не то что пренебрежительно, но не скрывал, что это не нравится ему, а за некоторые стихи и поругивал…» (из воспоминаний К.Левина, российск. публ., 2000 г.). «Как-то на банкете в Доме печати, кажется, в Новый год (1924 г.), выпивший, Есенин все приставал к Маяковскому и чуть не плача кричал ему: «Россия – моя, ты понимаешь, моя, а ты… ты американец! Моя Россия!» На что сдержанный Маяковский, кажется, отвечал иронически: «Возьми пожалуйста! Ешь ее с хлебом!»…» (из статьи Н.Полетаева «Вспоминания о Есенине», СССР, 1926 г.). «Знаешь, почему я – поэт, а Маяковский так себе – непонятная профессия? – не унимался Есенин. – У меня Родина есть! У меня – Рязань. Я вышел оттуда и, какой ни на есть, а приду туда же! А у него шиш! Вот он и бродит без дорог, и тянуться ему некуда… Нет поэта без родины»…» (из книги В.Эрдиха «Право на песнь», СССР, 1930 г.);

• Сергей Есенин (1895–1925) получал больше других поэтов, но у него были слишком большие потребности… Не раз приходилось спорить с ним, когда он вопил, что его у себя дома (в России) обижают, что Демьян Бедный (1883–1945) получил в Госиздате 35 000 рублей, а он, Есенин, сидит без денег. Когда после этого он буквально благим матом орал: «Отдай, отдай мои деньги!» – всегда приходилось его успокаивать и убеждать, что гонорары Бедного его не касаются, что, вероятно, это враки и т. п… Благодаря такому положению Есенин озлобился и стал бесцеремонным, ему стало все равно где и как получать деньги, он чувствовал свое право на них: раз это право не признают, раз в этой области царит несправедливость, – значит, нечего играть в благородство. Очень чуткий ко всякой несправедливости, порывистый как в увлечении, так и в разочаровании, он и здесь быстро пришел в крайности. Раз обижают, обманывают – значит, надо защищаться…» (из Воспоминаний Г.Бениславской, российск. публ. 2000 г.);

• Анна Ахматова (1889–1966) о Сергее Есенине (1895–1925): «Он был хорошенький мальчик. А теперь… Пошлость. Ни одной мысли не видно. И потом такая черная злоба. Зависть. Он всем завидует. Врет на всех – он ни одного имени не может спокойно произнести…» (из воспоминаний П.Лукницкого «Встречи с Анной Ахматовой», т. 1 (1924–1925 гг.), сов. изд. 1991 г.) Но свободна ли душа самой Ахматовой от «черного беса зависти»? Она свидетельствовала, что Есенин «не сумел сделать ни одного стихотворения» (С.Шервинский, 1991 г.). Вот и Л.Чуковская в своих «Записках об Анне Ахматовой»: «Ни я, ни вы – мы его (Есенина – Е.М.) не любим, – сказала Анна Андреевна. – Но понимаю, что это сильнодействующая теноровая партия»;

• «У Корнея Чуковского (1882–1969), как у великих фехтовальщиков, была разработана своя система удара. Фраза начиналась с похвалы и кончалась выпадом… Однажды Валерий Брюсов (1873–1924) сказал Корнею Ивановичу, что сегодня ему исполнилось 40 лет, а тот ему ответил: «Пушкин в эти года уже и умереть успел!»…» (из Дневников В.Шварца, СССР, 1953 г.);

• «Корней Чуковский (1882–1969) не любил Самуила Маршака (1887–1964), как и всех прочих… Но все анекдоты о вражде его с Маршаком неточны… Настоящей вражды не было. Чуковский ненавидел Маршака не более, чем всех своих ближних. Просто вражда эта была всем понятна, и потому о ней рассуждали особенно охотно». Во время Первого съезда писателей (Москва, 1934 г.), узнав, что Маршак был на приеме, куда Чуковского не позвали, этот последний, построив фразу по любимому своему образцу, сказал: «Да, да, Самуил Яковлевич, я так был рад за вас, вы так этого добивались!». И это заявление все весело повторяли…» (из Дневника Е.Шварца, СССР, 1953 г.);

• Евгений Шварц (1896–1958) вспоминал: «Кончая редактировать одно из изданий книжки «От двух до пяти», Корней Чуковский (1882–1969) сказал мне, что, прочтя кое-какие изменения и добавления к ней, я буду приятно поражен. Дня через два мне случайно попались гранки книжки. И я прочел: «В детскую литературу бросились все, от Саши Черного до Евгения Шварца». По правде сказать, я вместо приятного удивления испытал некоторое недоумение. Впоследствии он сам заменил эту фразу абзацем, который и остается до сих пор, кажется, во всех переизданиях… Там он спорит со мной, но называет даровитым, что меня и в самом деле приятно поразило…» (из Дневников, СССР, 1952 г.). «…Никто в те годы, даже такой, казалось бы, проницательный критик, как Корней Иванович Чуковский, даже в страшном сне не смог предположить в своем литературном секретаре – а Женя Шварц в голодные времена подвизался у Чуковского в этом качестве, и Корней Иванович виделся со Шварцем почти каждый день – не смог угадать «в этом остряке и балагуре… будущего автора таких замечательных сатир и комедий, как «Обыкновенное чудо» (1956 г.), «Тень» (1940 г.), «Голый король» (1934 г.).

• Наиболее видных лауреатов Сталинской пиемии: по литературе и искусству, чьи имена опубликовала «Правда» 15 марта 1941 года, было шесть… Сталинскую премию 1-й степени тогда же получил роман «Петр Первый» А.Н.Толстого. Получил, конечно, вполне заслуженно. Однако… в этот момент Толстой был весь в творческом запале, экстазе, он завершал трилогию «Хождение по мукам». До окончания работы, занявшей 2 десятилетия, оставалось полгода. В глазах читательской массы волей-неволей предстояло столкнуться в сравнении и оценках двум эпопеям о гражданской воине – «Тихому Дону» Михаила Шолохова (1905–1984) и «Хождению по мукам» Алексея Толстого (1882)83-1945). Способствовало ли это объективности взгляда и оценок конкурента, выступавшего одновременно в роли литературного судьи (А.Толстой, был председателем секции премиального Комитета при Союзе писателей СССР – Е.М.)?.. Одним словом, в весьма, противоречивых и смутных чувствах отправился А.Н. Толстой на встречу с автором «Тихого Дона». Шолохов в это время находился в Москве, – вспоминала Людмила Ильинична (последняя жена А.Н.Толстого – Е.М.), – и жил в гостинице «Националь», где обычно останавливался»… Тут хочется подчеркнуть, что 35-летний Михаил Шолохов был далеко не тот, каким он стал в последние десятилетия жизни. Мало похож на ссохшуюся восковую мумию марионеточного классика и говорильного автомата, изрекавшего казенные прописи с высоких трибун. В напоминание о косточке донского казака у него осталась только защитного цвета гимнастерка да перепоясывающий ее широкий солдатский ремень, в которых он обычно появлялся на публике. Но в предвоенные времена это был совсем другой человек – смелый, решительный, волевой, отважный… В сходном духе смелости и правды, в полный голос, была написана и вся 4-я книга «Тихого Дона»… Вот с таким человеком на свидание и решающее объяснение по поводу его главной книги жизни и отправился Алексей Толстой. «Он явился поздно, вдребезги пьяный, – продолжала свой рассказ Людмила Ильинична. – Мне сказал: «Если бы у меня был пистолет, я бы сейчас сначала убил тебя, а потом застрелился сам… Так мне все это омерзительно!» Утром, когда проспался, рассказал. В ответ на откровенность описания расстановки сил в Комитете по Сталинским премиям и дружеские увещевания Толстого немного переждать и повременить, Шолохов сказал ему грубо: «Ты человек конченный! Я – партиец и нам с тобой не по дороге…» И кому такое выговаривал этот мальчишка?! Я потом позвонила Шолохову и 40 минут его стыдила: «Если вы до вчерашнего дня были для Алеши фигурой, то теперь вы только персонаж…» Он в ответ лишь мычал. И несколько лет прошло, только в 1943 году, помню, вместе с ним оказались в одной машине, возвращаясь с какого-то дипломатического приема. Он перегнулся через сидение и сказал Толстому: «Алеша, прости!» А до этого не разговаривали». Словом, роман «Тихий Дон» 15 марта 1941 года получил Сталинскую премию 1-й степени… Что же касается высших премий, то их хватило на всех. В 1943 году Сталинскую премию 1-й степени получила и трилогия «Хождение по мукам»…» (из книги Ю.Оклянского «Беспутный классик и Кентавр. (А.Н.Толстой и П.Л.Капица). Английский след», Россия, 2009 г.);

• «В самом конце марта 1942 года стало известно, что пьеса Алексея Толстого (1882/83-1945) об Иване Грозном где-то наверху потерпела провал и Сталинской премии не получила. Новость взбудоражила здешнюю литературную колонию (в годы военной эвакуации, 1941–1943 гг., Ташкент стал «культурной столицей» СССР – Е.М.). Обсуждалась вкривь и вкось. Весь этот «Стамбул для бедных» – так с ходу прозвал литературный Ташкент Алексей Толстой. Реакция заповедника эвакуированных была разноречивой. Одни огорчались и недоумевали, другие скрытно ликовали. Среди последних было немало давних недругов «красного графа» (вроде Е.С.Булгаковой, а с нею нынешнего ее возлюбленного – поэта Вл. Луговского, других ближайших друзей и знакомых), соперников и даже тайных завистников. «Интрига состояла еще в том, – отмечает Н.Громова в свой книге о ташкентской литературной эвакуации, – что вполне успешно продвигалась работа у Сергея Эйзенштейна (1898–1943) в Алма-Ате с фильмом «Иван Грозный». Луговской приезжал оттуда со сценарием (он работал с Эйзенштейном над песнями к фильму) и читал выдержки из них многочисленным слушателям, в том числе и Толстому. На постановку фильма Эйзенштейна в тогдашних суровых военных условиях были брошены большие деньги. Фильм выдающегося режиссера поставлен без всякой оглядки на материальные затраты, с царственной роскошью и необычайной помпезностью массовых сцен, как будто съемки производились в Голливуде, а не затевались в тыловом городе истекающей кровью полуголодной страны. Волей-неволей алма-атинский Эйзенштейн, с сонмом почитателей и сторонников, превращался в конкурента ташкентского Толстого, с собственными приверженцами и хвалителями. При этом схлестывались, естественно, чувства ревности и соперничества «двух отрядов искусств». Да и вообще кипели скрытые страсти и происходил раскол в художественных станах эвакуированных» (из книги Ю.Оклянского «Беспутный классик и Кентавр. (А.Н.Толстой и П.Л.Капица). Английский след», Россия, 2009 г.);

• «А суетна Анна Ахматова (1889–1966) по-прежнему. Больше всего ее занимает судьба ее стихов, завоевывающих мир медленнее, чем ей хотелось бы. Она считает себя более значительным поэтом, чем Борис Пастернак (1890–1960) и Марина Цветаева (1892–1941). Ревнует их к славе и за гробом…» (из воспоминаний Ю.Оксмана «Из дневника, которого я не веду», запись от 29 октября 1963 г.);

• «Бизнесом Анны Ахматовой (1889–1966) были страдания – какую биографию делают и пр. Поэтому она могла перенести безмятежную славу Бориса Пастернака (1890–1960), но славу страдальца – нет. Гонения – когда тут тебе и мировая шумиха, и шведский король, и бельгийская королева, и исключения, и Нобелевская премия – это уж слишком. Поэтому она и рассорилась с ним под конец жизни» (из книги Т.Катаевой «Анти-Ахматова», Россия, 2007 г.). «Ахматовой представлялось, что в жизни Пастернак был заворожен своим Я и его сферой. Она считала, что Пастернак мало интересуется «чужим», в частности ее поздней поэзией. Она говорила об этом с некоторым раздражением. Как-то, вернувшись из Москвы вскоре после присуждения Пастернаку Нобелевской премии (1958 г.), Ахматова резюмировала в разговоре со мной свои впечатления от встречи с поэтом: «Знаменит, богат, красив». Все это соответствовало истине. Но истина в таком определении выглядела неполной, какой-то недобро сдвинутой. Чего-то важного для определения жизни Пастернака тех лет в этой формуле и интонации, с которой она была произнесена, не хватало. Анна Андреевна могла бы найти и другие слова о Пастернаке – она знала о нем все, что для этого требовалось. Но эти слова не прозвучали – их заслонила какая-то тень» (из очерка Д.Максимова «Об Анне Ахматовой, какой помню», сов. публ. 1991 г.). «…Она обедала в Переделкино у Бориса Леонидовича. И опять между ними черная кошка: Анна Андреевна обиделась на Бориса Леонидовича. Мельком, в придаточном предложении, он у нее осведомился: «У вас ведь есть, кажется, такая книга – «Вечер»? – «А если бы я у него спросила: у вас ведь есть, кажется, такая книга – «Поверх барьеров»? Он раззнакомился бы со мной, перестал кланяться на улице, уверяю вас…»…» (из воспоминаний Л.Чуковской «Записки об Анне Ахматовой. 1952–1962», российск. изд., 1997 г.);

• «Обращенное к Сталину одическое стихотворение Бориса Пастернака (1890–1960), опубликованное в газете «Известия» в 1936 году, видная роль поэта на Первом съезде советских писателей в 1934 году и последующее его появление в Париже на просоветском Международном писательском конгрессе вряд ли могли расположить к Пастераку антикоммуниста Владимира Набокова (1899–1977). В этом корни распространявшейся им приватно безумной теории Набокова о том, что скандал вокруг публикации «Доктора Живаго» на Западе (1958 г.) был с самого начала советским заговором, специально организованным с единственной целью: обеспечить роману Пастернака коммерческий успех, а заработанную на этом валюту использовать для финансирования коммунистической пропаганды за рубежом. Идеологические и стилистические несогласия Набокова с Пастернаком усугублялись его личной неприязнью к поэту. Интересно, что Пастернак об этом знал или догадывался: еще в 1956 году он сказал посетителю из Великобритании о том, что Набоков ему завидует. Те исследователи, которые саму возможность такой зависти отвергают («и чему там было завидовать?»), забывают о том, каким культурным маргиналом должен был ощущать себя эмигрант Набоков в сравнении с Пастернаком, объявленным в 1934 году Бухариным с высокой трибуны ведущим поэтом страны. А что мог чувствовать Набоков, когда в 1958 году «Лолиту», занявшую наконец первое место в списке американских бестселлеров, вышиб оттуда именно столь ненавистный ему (и поддерживавшийся, по его параноическому убеждению, советским правительством) «Доктор Живаго», взмывший на вершину списка после известия о присуждении Пастернаку Нобелевской премии? Вдобавок Набоков был прекрасно осведомлен о том, что многие из наблюдавших за этим беспрецедентным соревнованием двух романов русских авторов на западной арене болели скорее за «Доктора Живаго» как за более достойное, «благородное» произведение о христианских ценностях. Так думали не только в русских эмигрантских кругах, где, по вполне понятному мнению Набокова, должны были бы симпатизировать скорее собрату-изгнаннику; к величайшему огорчению Набокова, подобную же позицию занял его ближайший американский друг, влиятельный критик Эдмунд Уилсон, проигнорировавший «Лолиту», но в своей нашумевшей рецензии в «Нью-Йоркере» вознесший «Доктора Живаго» до небес» (из книги С.Волкова «История русской культуры XX века от Льва Толстого до Александра Солженицына», Россия, 2011 г.);

• «Знаменитый литературовед Роман Якобсон (1896–1982) был бесспорно умный человек, фактически – создатель едва ли не большинства всех школ серьезного литературоведения 20-го века. И много лет он бессменно возглавлял кафедру русской литературы престижного Гарвардского университета. Сильная была кафедра. И вот блестящий и даже в чем-то великий писатель Владимир Набоков (1899–1977) подал заявление на кафедру – тоже захотел там работать: у него были оригинальные и вполне ценные литературоведческие идеи, зато, с другой стороны, не было денег, так что профессорское жалованье весьма не помешало бы. Старческой грудкой преградил вход на кафедру Якобсон, и молодой задор горел в его глазах, растопыренных природой в разные стороны. Черт, известность Набокова была выше известности самого Якобсона, и стиль у него был лучше, и английский был блестящий… нэ трэба. И когда стесняющиеся сотрудники усовещивали Якобсона, что ну, ну, крупный же русский писатель Набоков, стилист, эрудит, – ехидный Якобсон возражал: «Кит, знаете, тоже крупное водоплавающее, но мы же на этом основании не приглашаем его работать на кафедре ихтиологии!»…» (из книги М.Веллера «Психология энергоэволюционизма», Россия, 2011 г.);

• «Вирусы того, что я называю «ревностью», ощущались скорее в интонации упоминаний Анны Ахматовой (1889–1986) о Марине Цветаевой (1892–1941), чем в сути ее слов. Они присутствовали также и в повышенном интересе к оценкам поэзии Цветаевой, которые исходили от собеседников Ахматовой… Запомнились и некоторые подробности из рассказов о встречах… в предвоенной Москве (1941 г.). «Марина, – говорила А.Ахматова, – была уже седая. От прежней привлекательности (хороший цвет лица) в ней уже ничего не осталось. Она была «старомодная» (это прилагательное, несомненно, было произнесено – Е.М.). Она напоминала московских символистских дам 90-х годов» (запись 15 августа 1959 г.). Поскольку эта характеристика относилась не только к впечатлениям о внешности Цветаевой, но затрагивала и саму Марину Ивановну, мне показалась она несколько пристрастной. Может быть, подумал я (простите за мой не совсем хороший домысел!), на этот отзыв, повлияло то, что Цветаева не скрыла от Анны Андреевны, что не одобряет «Поэмы без героя» и ее стихов последних десятилетий…» (из очерка Д.Максимова «Об Анне Ахматовой, какой помню», сов, публ. 1991 г.);

• «Что касается Анны Ахматовой (1889–1966), то знакомство Бориса Слуцкого (1919–1986) с ней прекратилось после его реплики: мол, Ахматова весь свой тираж могла увезти на извозчике. Злослов и сплетник А.Найман, состоявший тогда при Ахматовой в пажах, тут же доложил ей о неуважительной реплике, на что Ахматова остроумно отреагировала: «Я никогда не возила сама своих тиражей»…» (из эссе В.Соловьева «Ржавый гвоздь», российс. публ. 2007 г.);

• Анна Ахматова (1898–1966) о стихах Беллы Ахмадулиной (1937–2010): «Полное разочарование. Полный провал. Стихи пахнут хорошим кофе – было бы гораздо лучше, если бы они пахли пивнухой» (из воспоминаний Л.Чуковской, российск. публ 1997 г.). «Интересную я забыл деталь, но она важна. Когда Ахматова очень пренебрежительно говорила об Ахмадулиной, я еще посмеялся и говорю: «Вы просто ревнуете, потому что – АХМА, да молодая, да хорошенькая!»…» (из воспоминаний М.Вольпина, российск. публ. 1999 г.);

• С.Довлатов вспоминал: «Иосиф Бродский (1940–1996) перенес тяжелую операцию на сердце. Я навестил его в госпитале (Нью-Йорк, США)… И вот я произнес что-то совсем неуместное: «Вы тут болеете, и зря. А Евгений Евтушенко (1932–2017) между тем выступает против колхозов…» Действительно, что-то подобное имело место. Выступление Евтушенко на московском писательском съезде было довольно решительным. Вот я и сказал: «Евтушенко выступил против колхозов…» Бродский еле слышно ответил: «Если он против, я – за»…» (из записных книжек «Соло на IBM», США, 1990 г.).

Пирамида не-творчества. Вневременнáя родословная таланта. Том 2

Подняться наверх