Читать книгу Опрокинутый город - Евгений Юрьевич Москвин, Евгений Москвин - Страница 8

Плыть зрением крылышкуя…
Глава 6

Оглавление

«Сегодня мне по случайности удалось поймать стрекозу.

Совершенно удивительный случай – то, как это произошло.

Я всегда мечтал поймать стрекозу, но мне никогда не удавалось это сделать – я бегаю, подпрыгиваю, бегаю, среди травяных соцветий в саду, на поляне, приседаю, снова подпрыгиваю, бегаю, стараясь поймать, поймать рукой, но она ловко уклоняется – если махаю ладонью влево, она отклоняется вправо, если махаю ладонью вправо – она отклоняется влево, брюшко как стрелка – стрекоза всегда быстрее моей руки – и висит, висит, над цветком.

трель крыльев, трель крыльев, трель крыльев – маленький солнечный диск вокруг брюшка и глаза


Мне никогда не удавалось поймать стрекозу рукой.


А сегодня я по какой-то невероятной случайности наехал на кончик ее брюшка колесом велика! На главной дороге нашего поселка. Стрекоза сидела прямо на дороге и почему-то не сумела увернуться от громоздкого велосипеда! К тому же и ехал я медленно. И все же она не смогла.

Мы с Димычем возвращались с пруда.

Он остановился и обернулся.

– Ну чего ты там застрял?

– Смотри! – я поднял стрекозу. Очень осторожно и пораженно.

– Ну и что? Поехали домой!

– Как что? Ты не понимаешь! Стрекозу же так сложно поймать!

– Хорошо… ну так чего, мы едем или нет?

– Да, да, едем. Я ее с собой возьму.

– Она живая еще?

– Думаю, да.

Но по глазам это невозможно определить.

Они всегда мертвы.

Всегда.

Как же Димыча это совсем не интересует? Ну и ладно.

Я держу стрекозу за брюшко, но ее крылья не двигаются и лапки не шевелятся. Но она жива, я знаю.

– Она скоро умрет, – произношу я. – Я же проехался по ее туловищу колесом.

Но я вижу, что стрекоза совершенно цела. Просто она не шевелится.

Я прибавляю:

– Да она, скорее всего, уже была больна. Раз сидела на дороге и не сумела увернуться.

– Больна? – Димыч смотрит на меня с сарказмом. – Ты прям как о человеке говоришь.

Я резко вскидываюсь и смотрю на него.

– Поехали домой, слышь?..

Я… медленно киваю, наконец, соглашаюсь.

Тоже усаживаюсь на свой велик и, держа стрекозу на весу двумя кончиками пальцев, трогаюсь с места; вторая рука на руле, ноги вертят педали, но мне с трудом удается сохранять равновесие.

Я еду, медленно, а над левой ручкой руля «висит» голова стрекозы. Ноги вертят педали. Угольные глаза. Слепые, исколотые, без единой капли разума. Два пористых уголька висит над ручкой руля. Стрекоза цела, я это вижу. Ее синеватое брюшко даже ничуть не деформировано.


Димыч неслучайно подгоняет меня. Сейчас обеденное время – надо поторапливаться. И его родители, и мои всегда ругаются, если мы опаздываем хотя бы на несколько минут.

Возвращаясь на свои участки, мы проезжаем мимо дома Марии и Веры. Я вытягиваю шею, чтобы высмотреть сестер через промежутки между облепихами (участок обсажен по периметру), но нет, никого не видно…

«Значит, сестры в доме, они в доме», – пульсирует в голове. Все правильно – где они еще могут быть? Сестры либо в доме, либо перемещаются между грядками.

Две наши соседки. Они ходят между грядками, ходят и ходят, без остановки.

Мария и Вера. Перемещаются.

Один раз я опоздал очень сильно, и материн голос – она так ругала меня – ее голос – в какой-то момент! Такое сходство по резкости, по тону – Мария, Мария, когда она окликает Веру. Голос, так мало похожий на человеческий.

Если я опоздаю минут на пять, мать будет просто раздражена – и скажет «иди, мой руки». Если я опоздаю сильнее, мать начнет ругать меня, но потом прекратит, скажет, что так старалась, готовила суп и рис, а я все ездил, ездил на велосипеде – как я мог опоздать? «Ты так меня подвел».

Я больше никогда не должен опаздывать.

Я не хочу опоздать домой очень сильно – так что лучше вообще не… одно воспоминание. Когда голос матери стал походить на… она закричала на меня. Почему вдруг это произошло? И так неожиданно! У меня вдруг все резко заледенело внутри, я будто стал ниже ростом, совсем малюсенький стою на полу…

Моя мать! Это был голос Марии!


Голос, которым она окликает сестру.

Остановившись.

* * *

Эти сестры – Мария и Вера – очень странные. Они всегда жили в этом доме одни – летом.

В рабочее время они уезжают в какой-то город, но я точно не знаю, в какой. Да и никто, наверное, не знает, потому что… эти две сестры ни с кем не разговаривают и редко когда выходят с участка. К ним никто никогда не приезжал, у них нет детей и, кажется, вообще никаких ближайших родственников. И Марии, и Вере лет по сорок. Сестры ни с кем не разговаривают – если с ними кто-то здоровается, в основном, отвечают едва заметным кивком.

Их лица похожи на бледные треугольники. Глаза, нос, рот… мне сложно описать черты. Я силюсь, силюсь – нет, это что-то… у меня не получается описать их лиц, как ни пытаюсь.

Мария и Вера высокие, как спички, прямоспинные, ходят в узких куртках с капюшонами, в черных штанах – я всегда их вижу в одной и той же одежде, – они ходят и ходят, туда-сюда, по участку, без остановки, без остановки.

Если Мария – на середине тропинки между первой и второй картофельной грядкой, Вера либо в начале тропинки между третьей и четвертой, либо на середине. Если Вера – в конце тропинки между второй и третьей, то Мария – в начале, между четвертой и пятой. И идет, идет проходит всю тропинку до конца потом обратно, идет обратно – всего шесть грядок.

Еще лавровишня и физалис на западной стороне.

От первой грядки ко второй, от второй – к лавровишне, Мария задевает, иногда задевает случайный лист, от лавровишни – к физалису. На западной стороне. На «фонарики» физалиса каждый день распадается заходящее солнце, а каждую неделю в среду под лавровишню кладется поливальный шланг. На несколько часов – но мне никогда не удавалось увидеть момента, когда под дерево кладется шланг.

Мария и Вера ходят, перемещаются – от первой грядки ко второй, от второй – к лавровишне, потом к физалису. Когда закатное солнце распадается в «фонариках», если Мария и Вера подходят в этот момент, я замечаю, как оранжевые «фонарики» просвечивают сквозь их фигуры. Шарики будто поедают пламенем изнутри. Марию или Веру.

Женщина поспешно отшатывается, будто обожглась (а быть может, так и есть?) Ее лицо… я по-прежнему не в силах описать, но оно гораздо живее обычного – я вижу его, мне хочется сказать, что оно по-настоящему человеческое. Оно раскрасневшееся, как после долгого бега – мне становится страшно.

А струя из поливального шланга в это же время меняет свой цвет: журчит под корень дерева – поменяла цвет, поменяла. В ней тоже отражается закат, она теперь оранжевая – и совсем почти не видно текущих белесых «жгутиков» – кажется, непонятно резко усилился оранжевый свет.

Такой горячий.

Другая сестра в это же время ходит по тропинке между третьей и четвертой грядкой – ходит туда и обратно, ходит.

Один раз мне приснилось, что в этой струе, текущей под корень, отражается лицо Марии. Измененное водной текучестью – Мария стоит и пристально смотрит на струю, я вижу это так, будто нахожусь всего в метре. Мария остановилась, взгляд замер, она не моргает, а рот чуть открыт, и поза неестественна – правая нога согнулась в колене, и левая – отставлена назад, зависла над землей. Туловище наклонено к правому колену – окаменелая подготовка к прыжку…


Я ничего не понимаю.

Совсем ничего.

Они ходят с размеренностью хронометра – я никогда не видел, как сестры окучивают картофельные грядки и как-то ухаживают за ними. В сущности, я никогда не видел, что они вообще что-либо делают – только шаги, шаги оживленные, оживленные – поворот – и обратно…

Как это возможно?

Впрочем, сестры не перемещаются ночью. Только днем и на закате – до темноты. Потом уходят в дом.

Иногда в правой руке Марии покачивается алюминиевый бидон. Пустой или наполненный на две трети…»


Я отрываюсь от чтения… я в недоумении? Меня уже давно колотит всего!! И чем дальше я читаю, тем больше!! От изумления! Что это за тетрадь? Быстро-быстро перебираются мысли в голове: откуда взялись эти записи? Чьи они? «Ребенок… это ребенок пишет? Велосипед… ехать домой обедать, мать будет ругаться – да…»

Но я прекрасно понимаю, что ребенок не мог такого написать! Это писал взрослый человек… как будто бы. Но может быть все-таки…

Кто это написал? Откуда взялась тетрадь? У меня в доме – может, это Игорь написал?.. Мой двоюродный брат… да, он в детстве любил меня попугать или захватить какой-нибудь выдумкой. Но почерк совсем не его… совсем незнакомый, какой-то очень странный – совершенно прямой и узкий, безо всякого наклона – как странно выглядят буквы!

Но тогда кто? И у меня мелькает нелепая мысль, что это может быть… Сергей. На дом которого я смотрел только что… он живет в бывшем доме Альбины.

Но это, конечно, совершенно невозможно: Сергей здесь два года, а тетради лет пятнадцать. «…как раз времена моего детства…»

Страницы такие пожелтевшие и затвердели… почти как картон.

«…Поселок! Это ведь о нашем поселке написано?» – да, я убежден. Но самое главное…

«Сестры! Это те самые сестры, о которых говорила мать. Странные… они странные какие-то были… это те самые? Возможно, возможно, да…» – я начинаю перебирать, перебирать, будто стараясь что-то вспомнить… но нет, я только в полном недоумении. Ведь это совершенно не соответствует. Тут сказано, сестры живут в доме одни, у них нет никаких родственников. А мать рассказывала о дочерях Альбины. Это не сходится, совсем. Но тут мозг стискивает: «вчера! Мое сознание выделило – сестры! – так будто никого другого нет! – и вот они живут одни, перемещаются по участку! И стрекоза!.. Крылья, слипшиеся крылья почти поломанные – но вдруг опять то летает то зависает будто ничего и не было и стрекоза не тонула в речке! – так же как и нет Альбины в этой тетради – будто ее вообще не было!»

Это внутри как вскипает, болезненно сцепилось!..

Переворачивая страницу, я продолжаю читать:

«Я вошел в дом. Обед совсем скоро, я не опоздал – это хорошо.

Стрекоза… я держу в руке – наверное, надо насадить ее на иглу? Она ведь все равно скоро умрет. И я не знаю, что они едят и как ее вылечить…

Почему она сидела на дороге и не смогла уклониться от велика?

Да, она, видно, больна.

Ты прям как будто о человеке говоришь… вспоминаю, я, как Димыч сказал…

Прям как будто о человеке… она больна.

И все-таки странно, что он так сказал…

Стрекоза скоро умрет.

Идя в дом, я переложил ее из левой руки в правую – тр-р-р! На перемену руки стрекоза ответила коротким стрекотанием крыльев, две секунды. Я знал, что она жива! Похоже на сухую трещотку, два двойных крыла, по два прозрачных «лепестка» с каждой стороны брюшка.

В ее пористых глазах ничего не отражается, они будто ничего не видят.

Синеватое с черными вкраплениями брюшко уже изогнулось крючком.

Быть может все-таки не… что если положить ее в банку? Меня что-то останавливает от того, чтобы насаживать на иглу. Не то, что я боюсь чего-то, нет, а мне просто как-то… что-то стопорит внутри… беспокойство, что ли?

Мне просто как-то не хочется это делать – легче положить в банку. Да ведь она и жива еще.


Посадив ее в банку, я смотрю… этот удивительный соблазн – снова и снова смотреть на глаза стрекозы, не имея возможности ничего разглядеть и определить в них. Чем-то они похожи на… пористый шоколад?


Мать входит в комнату. Прошло всего пять минут с тех пор, как я вернулся – сижу за столом с банкой в руках, стрекоза в банке.

– Что это у тебя?

– Стрекоза, не видишь?

– Ты ее поймал? Зачем?

– Я не ловил ее. Это случайно вышло. Стрекозу очень сложно поймать.

Мать просит меня идти мыть руки. Но я сижу, не двигаюсь с места, делаю жест рукой – подожди.

– Что такое? Никак не налюбуешься? – в голосе матери слышится раздражение еще чуть заметное но готовое подскочить…

Я торопливо спрашиваю:

– Скажи, ты помнишь ту передачу, пару месяцев назад… про зрение насекомых.

– А что такое?

– Шмели, стрекозы – они видят как-то по-другому. Не так, как люди.

Мне вдруг становится неприятна эта тема – не смотря на то, что я сам же и поднял ее.

– Да. Помню.

– Как они видят?

– Не знаю. Этого никто точно не знает. И не может знать.

«Чтобы узнать, человек должен стать стрекозой», – мелькает у меня в голове.

– Но есть ведь предположения… – говорю я.

– Да, наверное. Биологи это как-то определяют, изучая строение глаза. Ты идешь мыть руки или нет?

– Да… – я поспешно ставлю банку на подоконник, встаю из-за стола.

Я хочу, чтобы Мария и Вера исчезли из нашего поселка.

– А помнишь, мам, там даже на экране телевизора показывали, как они видят якобы. На двенадцать секций был экран разделен.

– Этого я не помню.

– Или я что-то путаю? Кажется, на двенадцать квадратов. И замедленная съемка в каждом. Что-то такое… как называется зрение насекомых?

– Фасеточное.

– Да, точно. Фасеточное.


Я выхожу на крыльцо и вдруг вижу… возле стены дома Марии и Веры… четыре выкопанные ямы! Небольшие, наполненные цементом, и из него торчат вверх штырьки арматур. Круглые ямы, и расстояние между левыми и правыми совпадает по длине со стеною. На земле образуют прямоугольник, две задние – возле самой стены.

Стена прямо напротив моего крыльца, я очень хорошо вижу ямы и… я смотрю во все глаза, не верю: откуда это взялось? Утром их не было, это точно! Как они могли появиться так быстро?!.. И для чего? Мария и Вера собираются делать… пристройку? Быть может, веранду?

Цемент в ямах еще жидкий, не застыл… Да, конечно!

Штырьки арматур, торча из серой «кашки», посверкивают на солнце.

* * *

Впервые я увидел сестер лет в шесть. В самый первый раз когда и приехал на эту дачу. И сколько себя помню, у них ничего никогда не меняется. У них куртки, узкие и брюки с прямыми острыми стрелками – все тоже будто надето в тон ходьбе. Либо Мария и Вера где-то в доме. Что они там делают – едят? Спят? Когда они окликают друг друга резко, отрывочно… иногда я слышу слово «соль» или «тарелка» или «гравий» или…

«Закат».

Но остальные фразы – не то, что я не могу… не то, что не могу… они будто на привычном языке, но я все равно не… но может, я действительно просто не могу расслышать. Впрочем, это повторяется уже много лет.

Я знаю, они, наверное, едят, когда находятся в доме, но я никогда не видел этого.

Иногда в руке Марии покачивается алюминиевый бидон, но сестры могут и «поменяться в этом местами». А вот рука всегда одна и та же – правая. Один раз я услышал, что Вера, окликнув Марию, сказала: «две трети». И я почему-то понял, даже как-то почувствовал, что бидон заполнен на две трети, всегда; либо пуст. Но я никогда не видел, чтобы какая-то из сестер выливала воду из бидона или как-то ее использовала. Просто продолжает ходить, ходить, а бидон покачивается в ее правой руке, ходить, а бидон покачивается, качается…


Раньше мы с Димычем пытались высмотреть, что происходит у них в доме.

Мы сидим на границе их участка, по обе стороны от облепихового дерева, самого углового. Он справа, а я слева.

– Ты что-нибудь видишь в окне?

– Нет, – отвечаю.

– Я тоже не вижу.

Наверное, мы хотели увидеть, как сестры обедают.

Площадка перед домом в этот момент пуста. И это была среда – поливальный шланг под лавровишней, журчащая оранжевая струя горит отсюда на расстоянии, ободком лавы.

Мы сидим, сидим, наблюдаем, сидим…

В ободке лавы-воды горячие «жгутики», сейчас они желтые, быстрые, быстрые – они чуть видны отсюда на расстоянии… а фонарики физалиса – слева, тоже горящие, оранжевые. Они как несколько застывших бусинок. А вода журчит-бежит.

– Давай, я посмотрю в другое окно, – громким шепотом говорит вдруг Димыч.

– Чего? В какое?

– На втором этаже.

– Ты что совсем уже… Как?! – шепотом спрашиваю я; опешив.

– Надо залезть на тот ящик с доломитом, – он кивает подбородком налево. – А куда еще? – он ухмыляется. – Не на облепиху ж я полезу!

– Я не об этом… не надо этого делать! – я почти вскрикиваю в полный голос.

– А чего ты перепугался? Или, может, хочешь местами поменяться?

– Дим, не делай этого!

Местами, поменяться местами – схватывает мозг. Мария и Вера.

– Ага, тебе мамочка сказала, что доломит – отрава, и к нему нельзя прикасаться? – ехидно поддевает он.

Димыч, на самом деле, не особенно боится и сестер, я знаю; даже подхихикивал над ними. Или все же…

Этот ящик с доломитом. Он огромен и высок. Димыч лезет на него, вытягивается в струнку… нет, окно второго этажа все равно выше, ему ничего не удается разглядеть. И тогда он не смотря на мои знаки протеста подкладывает под ноги несколько толстых деревянных досок, лежавших поблизости.

Если Мария окликает Веру, когда та находится между третьей и четвертой грядкой, та сразу поворачивается и идет к физалису. Они могут поменяться местами: Вера окликает Марию, когда та находится между третьей и четвертой грядкой. Но в этом случае Мария тотчас же отправляется в дом. Если Мария окликает Веру, когда та находится между четвертой и пятой грядкой – та идет к лавровишне…

Я чувствую, чувствую! Сейчас Димыч опять вытянется в струнку… может подложит еще одну доску и тогда…

Я чувствую, чувствую – сейчас он увидит Веру или Марию на втором этаже. То, что не положено, нельзя увидеть! Меня колотит, колотит! Он увидит их там потому что их нет на первом этаже и между грядок Где же еще им быть – только наверху только на…

– Боже мой! – восклицаю вдруг я от удивления.

– Ну что такое? – Димыч бросает на меня взгляд.

Я тыкаю указательным пальцем вперед, на участок перед домом.

А там: оранжевая струя шланга – ободок лавы – только что исчезла на секунду и снова появилась – это Мария прошла мимо нее. И Вера тоже уже там, рядом. Они ходят между грядками.

Если Вера проходит между пятой и шестой грядкой, либо мимо физалиса…

По участку может ходить и только Мария – а Вера в этот момент находится в доме.

И они могут поменяться местами.

Как-то раз я увидел, что они… поменялись местами.

Я сидел у себя в доме… и вдруг этот страшный крик на улице – а-а-а-а-а-а-а-а! Нечеловеческий, на их участке – я услышал в окно. Выбежал из дома и увидел, что Мария стоит у лавровишни. Ее руки! Одна страшно выставлена вперед, как клешня, другая на щеке. И лицо искривлено от ужаса – а-а-а-а-а-а-а-а!

Что такое случилось?!! Внутри у меня все клокочет, клокочет, от ее предсмертного крика.

Но она больше не кричала, а только страшно, искривленно смотрела в сторону дома.

И тут я увидел. Острая ветка лавровишни неподалеку от лица Марии. Она, ходя, порезалась о ветку щекой – а-а-а-а-а-а-а-а! Она порезалась!

Мария нелепо широченными шагами полусогнутых ног побежала к дому как тарантул – с ужасом, с так и отставленной рукой, а второю держась за щеку. И ее тело не меняло позы выше пояса. И когда Мария скрылась в доме, оттуда еще долго доносилась жуткая возня и звуки опрокидываемых кастрюль.

Я так и стоял на крыльце, еще минут десять не меньше, а внутри у меня все кричало, голосом Марии, ледяным шоком.

А на следующий день! У меня все еще больше остановилось от ужаса, когда я увидел… лицо было залеплено у Веры! У нее была вата, прикрепленная пластырем к левой щеке. У Веры – а не у Марии!

Но ведь вчера… как это может быть? И я вспомнил Марию, схватившуюся за щеку. Стоящую в лучах закатного солнца. В голове сразу стало лихорадочно подбираться: «я ведь не видел ссадины царапины не видел за рукой прижатой к щеке не видел – и Мария смотрела на дом… Так может, это Вера и порезалась?»

Нет! Крик! Почти как предсмертный – я уверен, кричала Мария! Это был голос Марии!

Это она – оцарапалась о ветку. А на следующий день щека была залеплена у Веры.

* * *

Крик Марии так до сих пор и стоит в моих ушах.

Это было уже давно – несколько лет назад.

Теперь я вышел из дома помыть руки к обеду. И с удивлением смотрю на эти штырьки арматур, торчащие из зацементированных ям. Посверкивают на солнце. Утром арматуры не было – это точно. Откуда она появилась?

И тут думаю: а может, и когда четверть часа назад проезжал мимо их участка со стрекозой… да, тогда я тоже ничего не видел!

Что-то мне подсказывает…

Но я мог и не разглядеть эту арматуру. И я ведь выискивал самих сестер.

* * *

Веранда появлялась постепенно. Она появлялась, но я не видел никаких рабочих на протяжении строительства. Подозреваю, что вообще никто их не видел, и уж тем более, чтоб Мария и Вера кого-то нанимали – это для всех для нас стало сюрпризом. Сначала – вязка арматуры, потом появилась опалубка, потом постепенно стал появляться фундамент и т. д. и т. д. На ленточный фундамент положили несколько рядов белых кирпичей, потом стали делать деревянный каркас… но кто? Может, Мария и Вера сами строили? Нет, конечно, нет. Они все так же перемещались по участку, либо были в доме. Но я слышал слово «веранда», иногда проскальзывавшее в их разговорах после того, как они окликали друг друга. По едва уловимым тонам… мне казалось или голоса сестер стали оживленнее, обновленнее?

Веранда просто появлялась.

Впрочем, в самом конце я увидел… не рабочего нет, а только… но обо всем по порядку.

Каждый раз, когда я выходил из своего дома или наоборот возвращался откуда-то с Димычем, я замечал, что у будущей веранды появляется какая-нибудь новая деталь – ряд кирпичей, несколько досок… иногда только одна доска…

«Строительство» шло полным ходом.

Главное, было отсутствовать какое-то время. Не смотреть на веранду… больше двух-трех часов. Где-то так. Но, во всяком случае… не пять, не десять минут…

Как-то раз я подумал: а может быть мне стоит… сидеть на своем крыльце и подолгу следить за верандой, следить, следить… в надежде увидеть хоть одного рабочего?..

Нет, я избегал это делать. Потому что это все равно, что нарушить ежедневное перемещение сестер на участке, ежедневный ход. Пойти против них. Это было чувство… похожее на страх – когда не можешь перешагнуть через некий барьер, очень великий и тяжелый – и ощущаешь всю его тяжесть.

Тяжесть перемещений. И это давило на душу.

Ну да, это был страх.

Я хочу, чтобы Мария и Вера исчезли из этого поселка.

Но как им теперь исчезнуть? Теперь уж этого точно не произойдет – раз они даже решили веранду поставить. Впрочем, я, на самом деле, и до этого не понимал, как бы они могли исчезнуть. Но мне просто этого очень хотелось ………………………………………………………………………………………


Веранда появлялась. Потом, когда я уехал в город на несколько дней, вернувшись, увидел, что в ней уже застеклено одно из трех окон и покрыта крыша…

Веранда была почти готова.

* * *

– Зачем тебе к Мишке-то идти, скажи мне?

– В приставку играть.

– Ну не ходи.

– Ну не ходи-и-и-и… – передразнивает меня Димыч ноющим голосом и ехидно высовывает язык. – Я пойду, а чё тут-то делать?

Сейчас день. Мы стоим и переговариваемся возле Димкиного участка.

Мишка, к которому он собирается, появился здесь всего пару месяцев назад. Я с ним не очень общаюсь, а вот Димыч – сразу стал дружить; он ходит теперь к Мишке домой играть в приставку. Но я с Димычем не могу туда пойти – меня просто не звали. И он это знает.

Но он не спешит уходить, я вижу. Хочет, чтобы я его поупрашивал: а может, и предложу что-то интересненькое, что его удержит тут. Но в конце концов, он все равно решит идти к Мишке – я знаю.

– Димыч! Ну не ходи. Давай в бадмент поиграем.

– Да играли уже сто раз.

– Ну тогда давай в карты.

– Да не хочу я в карты, – ехидно отнекивается.

Потом срывает нераспустившиеся цветки ромашек с длинных стеблей и бросает в меня; дразнит.

– Я пойду.

– Ну не ходи.

– Нет, пойду.

– Давай в «часового» поиграем!

– В «часового»? – Димыч замирает.

Я сделал последнюю попытку, но меткую – он обожает эту игру.

Суть ее в том, что водящий зарывает в куче песка некий предмет. Потом начинает ходить вперед и назад по дороге, как часовой, с воображаемым пистолетом. Длина пути в одну и другую сторону строго оговорена, и «часовой» не может оборачиваться на звуки. Второй игрок – «грабитель» – выбегает и роется, ищет предмет только то время, пока водящий идет, повернувшись спиной. «Грабитель» должен поискать и, если не нашел, успеть спрятаться до того, как «часовой» обернется и пойдет обратно. Если он увидит «грабителя» – выстрел; «часовой» выиграл. А «грабитель» выигрывает, если находит зарытый предмет.

Да, Димыч обожает эту игру.

– Ладно, давай! – соглашается он.

Все то время, пока мы разговариваем, я краем глаза наблюдаю за верандой. Она строится, когда не смотришь на нее. Но если

Я стою, смотрю на веранду, смотрю, потом отворачиваюсь и тут же поворачиваюсь и снова смотрю… нет, от этого ничего не изменится. Надо не смотреть не меньше пяти-десяти минут…

Но так ли это? Я же толком не проверял.

Главное, не делать ничего специально. И если я буду подолгу следить за верандой, чтобы увидеть рабочих… я тоже это буду делать специально – и никогда их не увижу. И я боюсь пойти против Марии и Веры.

И тут я вдруг понимаю… игра в «часового»! Если я «часовой»… может, я все-таки увижу рабочих на веранде! Я иду, иду вперед, затем поворачиваюсь, иду назад – в поле моего зрения попадает веранда. Я иду, иду, опять отворачиваюсь, иду обратно уже не видя ее. Потом, когда я опять повернусь – увижу ее.

Она не может продолжать строиться и останавливаться так быстро.

Значит, я могу увидеть рабочих.

И ведь уже конец строительства – может, я хоть раз увижу их?

Но тут меня стопорит: я боюсь это делать. Опять я чувствую этот тяжелый барьер. Я не видел рабочих, потому что Мария и Вера не хотели мне показать их. Я все равно как бы иду против них, покушаюсь на ежедневный порядок, ежедневный ход. И перемещение сестер. И они знают, должны это знать… да и ведь…

И вдруг меня вовсе сковывает, я осознаю: ходя как «часовой», я все больше буду походить на…

– Димыч… – слабо окликаю.

– Ну чего?

Он, тем временем, уже отыскал, что прятать в куче песка – стоит против меня, держа смятую банку «кока-колы».

– Димыч, я передумал, – произношу уже увереннее.

– Передумал? В смысле?

– Я не хочу играть.

– Как не хочешь…

– Лучше иди к Мишке, хорошо?

– Чего? Да что с тобой такое, не пойму?

– Ничего. Я не хочу ни во что играть.

Я разворачиваюсь, чтобы идти к себе на участок и вдруг вижу… что на веранде теперь открыто одно окно. Только что не было открыто – и вдруг открыто! И на нижнюю раму легла мужская рука в грубой темно-серой варежке, облепленной бетонными крошками. Рука совершенно не двигается, просто покоится на раме; ее видно по локоть, остальное – скрывает стена. «Мертвая» рука – но я слышу змеистые голоса внутри веранды, внутри – рабочие обсуждают, переговариваются, обсуждают…

Но я не могу разобрать ни одного слова.

* * *

Это и было окончание строительства – потом веранда остановилась.

Насовсем – хотя рабочие ее так и не доделали. Почему-то они не застеклили остальные два окна, и кажется, не провели свет.

Я не знаю, с чем это связано.

Теперь по вечерам Мария и Вера сидят на веранде своего дачного дома. Когда уже темно – обычно, после десяти-одиннадцати. Сестры сидят без света, в темноте веранды. И я думаю, что рабочие могли и не дообшить что-то внутри. Но в любом случае, они уже… уехали? Но разве можно считать, что они здесь были? Только эта рука, которую я увидел в самом конце.

После этого веранда остановилась. В ней уже не появлялось никаких новых деталей.

Когда я увидел руку в темно-серой варежке, я подумал: веранда достроена. Но сейчас… нет, прекрасно видно, что она не закончена.

Теперь Мария и Вера часто сидят на ней, и всегда в это время распахнуты все окна (пустые рамы тоже выдвинуты настежь). Сестры переговариваются, переговариваются – я слышу резкие голоса в вечернем мраке. Вижу бледные, неясные треугольники лиц – будто слабо подсвеченные. Головы обернуты капюшонами.

«Сестры теперь тоже остановились. Веранда их остановила», – я думаю об этом, стоя на улице и украдкой глядя на лица сестер, просвечивающие сквозь неполную темноту ………………………………………………………………………………


Как-то раз, когда Мишка зашел на наш проезд к Димычу… (тот пил чай, сказал, что выйдет минут через пятнадцать, и Мишка его ждал)… я тоже ждал Димку, мы с Мишкой стали переговариваться. Он спрашивал, есть ли у меня здесь телевизор и как часто я приезжаю сюда – обычные вопросы, но я видел, что он не горит желанием со мной общаться, и спрашивает только для того, чтоб не стоять, не молчать.

А потом вдруг кивает подбородком в сторону веранды Марии и Веры.

– А они?.. Они что, сидят на этой веранде по вечерам?

– Ну… да. А откуда ты знаешь?

– Да видел вчера, тоже приходил, – Мишка хмыкнул и отвернулся почти как пренебрежительно.

– Понятно.

– Не достроили – и сидят? – повторил он опять.

– Ну да, – тихо произнес я. – А что такое?

– И света там нет… ну не знаю, я б не стал бы, – он пожал плечом и опять отвернулся.

Мишка больше ничего не говорит, в этот момент появляется Димыч.

Потом позже, через несколько часов… до меня доходит – и это меня попросту сражает! Димыч сказал Мишке, что я его сосед, но не сказал, в каком именно доме я живу. И Мишка подумал… что я живу с Марией и Верой, что они мои родственницы!! А значит… он подумал, что одна из них моя мать!

…Один раз, когда я опоздал домой, материн голос – она так ругала меня – ее голос – в какой-то момент! Такое сходство по резкости, по тону – Мария! Моя мать – это был голос Марии!

А-а-а-а-а-а! – крик Марии! – она порезалась. Острая ветка лавровишни.

У меня часто все кричит внутри – нечеловечески, немо.

* * *

Сегодня ночью мне приснился сон.

Я вижу Марию, сидящую на веранде. Вернее, я вижу ее лицо – так, как если бы я встал к нему почти вплотную. Взгляд женщины абсолютно недвижен. Я смотрю на ее лицо. Мне страшно и неприятно притягательно. Никогда еще я не видел его так близко от себя – и чувствую свои малюсенькие ноги, ошалело бегущие на одном месте где-то чуть пониже горла…

Справа позади лица виднеется фрагмент застекленной оконной рамы, открытой вовнутрь веранды (тогда как наяву окно открывается наружу).

На стекле отражены оттенки заката – причем очень странно, они как разлагаются на фиолетовый, бирюзовый и лимонный цвета. А истинный закатный цвет – алый – я угадываю только по искрам, играющим в белках Марии.

Закат где-то там, за пределами сна и яви. Сон сохранил только его отражения.

Я изучаю ее лицо. Я понимаю, понимаю, что опять не могу, не в силах описать его – не смотря на то, что оно прямо передо мной. Нервы напряжены, напряжены – малюсенькие ноги под горлом бегут, бегут на одном месте, бегут, разгоняя, распаляя внутри жар и испарину!..

Голова Марии закована в курточный капюшон. Ткань на краях – в морщинках; вроде тех, что образуются на старушечьем рту.

Почему она так странно смотрит? Будто ничего не видит.

Бледное лицо освещено чем-то желтым. Может, закатом? Но нет, как раз непохоже. Или на веранде провели свет?

Но ярые искры заката так и играют в белках Марии. И тут только осознаю… Она сидит на веранде на закате! Наяву такого никогда не бывает! А Вера в этот момент перемещается по участку – теперь я это понимаю, я чувствую, что Вера там, между грядок – но не могу, не могу увидеть, – я изучаю лицо Марии.

Ее глаза будто ничего не видят – почему? Она смотрит мимо меня. Что освещает ее лицо? Не могу понять. И вот это уже нездоровая, печеночная желтизна – и изнутри лица тоже, – постепенно бледность отступает…


Лицо Марии напрягается, губы стискиваются. Это мучительная гримаса боли. Ресницы подрагивают, но кровь не приливает, лицо только очень желтое. В белках разгораются искры заката. Гримаса – Марии невыносимо больно, но она вынуждена терпеть. Я понимаю, в чем дело: на участке Вера подошла к физалису, и оранжевые фонарики как всегда поедают изнутри ее фигуру…

…пламенем…

Вере не больно, она наоборот оживляется – подпитывается жизнью от физалиса. Больно Марии, продолжительно больно – быть может, Вера не отошла от растения поспешно, как они делают это наяву?

Я хочу это увидеть, но не могу.

Я вижу только лицо Марии.

Ее белки желтеют – сильно и быстро, – а затем на них проступает хрустящая чернота. Глаза покрываются пористой чернотой, слепой и будто вымоченной в машинном масле. Зрачков уже тоже невозможно разглядеть. Искры заката в глазах теперь превратились в радужные, маслянистые потеки.


Трехчастное разложение цветов на оконном стекле давно потухло. Их сменил кварц.

* * *

Сон явился предвестником попросту необычайных вещей.

Наутро после завтрака я достаю из-под кровати банку со стрекозой – я совсем и забыл о ней с тех пор, как принес домой. Стрекоза сидит в банке. Так, как будто жива. Но я знаю, она уже давно должна была умереть.

А может, она все-таки не умерла? Я ведь закрыл банку марлей, а не крышкой, чтоб туда проходил воздух… но нет, все равно уже должна была умереть.

Я принимаюсь вращать банку – то по часовой стрелке, то против; наклонять то вправо, то влево, а стрекоза ездит по дну – то вправо, то влево, – я изучаю ее с самых разных ракурсов. Брюшко стрекозы больше не изогнуто в крючок – оно выпрямилось и походит на иглу. Само брюшко походит на иглу, и я вспоминаю, как хотел насадить стрекозу на иглу в первый день.

Я так и вертел банку в руках, и с каждым движением в моем мозгу мелькало лицо Марии – такое, каким оно было во сне, в разные моменты, – и очень странная вещь: теперь оно не только не пугало меня, но и вообще не вызывало никаких ощущений.

Даже когда глаза Марии превратились…

– Я хочу, чтобы эти женщины исчезли из нашего поселка, – произнес я вдруг вслух. Совершенно спокойно и бесстрастно, и мой голос гулко разнесся по комнате.

Да, я этого хочу.

Потом решаю достать стрекозу из банки – все-таки очень хочется посмотреть на нее не за стеклом. А заодно проверить… да нет, по тому, как она бездвижно «ездила» по дну, ясно, что…

Я снимаю марлю, просовываю руку внутрь, подцепляю стрекозу пальцами, вынимаю… Однако в последний момент рука дергается, пальцы дрожа выпускают стрекозу – она падает на стол.

Тукш-ш.

В соседней комнате отворяется дверь на улицу. Это мать идет. Я вижу ее через стекло двери в эту комнату. Мне вдруг становится неловко, почему-то. Я пугаюсь – будто мать чего-то не должна знать. Чего?

– Что? – спрашиваю я, когда она входит в комнату.

– Ты что-то говорил? – спрашивает она.

– Я? Ничего.

– Мне показалось, ты звал меня.

– Нет.

Мать переводит взгляд на стрекозу, лежащую на столе. Я тоже смотрю… и только теперь понимаю, что… стрекоза ударилась о стол слишком сильно, когда я ее выронил. Одно из четырех лепестков-крыльев переломилось пополам. Половинка крыла лежит на столе отдельно.

Я уронил стрекозу. Сожаление? Да, капелька есть. Но почему-то мне хочется сказать, что я… сломал стрекозу.

А ведь раньше, эти слова Димыча… ты прям как о человеке говоришь – когда я предположил, что она, наверное, была больна.

Нет, теперь мне наоборот хочется сказать, что я сломал стрекозу – будто речь идет об игрушке.


Марию и Веру я вижу где-то около полудня. Я выхожу на крыльцо – Вера прохаживается по дорожкам. Мимо картофельных грядок. В руке бидон, не до конца наполненный водой. Вроде все как всегда, но нет – я сразу чувствую, что привычная хронометражная размеренность нарушилась – бидон покачивается чуть более резко, чем обычно.

Потом вижу Марию. Она стоит возле лавровишни. Я вижу ее замершую, она чуть согнулась в пояснице, куртку на спине избороздили морщины. Левая рука отставлена в сторону и заслонена стволом дерева. Видимо, женщина опирается на какой-то недоступный моему зрению предмет – я вижу только небольшую часть руки, от туловища до середины плеча. Но не успеваю я…

Эта левая рука… я вдруг понимаю, что остальная ее часть, на самом деле, не скрыта от меня лавровишней, но… я замечаю узенький просвет между стволом дерева и видной частью руки.

Я приглядываюсь, затем протираю глаза. Холодею, у меня гулко постукивает в висках. Нет, я по-прежнему вижу этот узенький просвет… остальной руки просто нет? Не мерещится ли мне это все?

– Мария! – вдруг окликает Вера.

Я четко слышу это слово – «Мария» – а не так, как всегда. Но голос у Веры очень странный, глухой и, в то же время, пронзительный – сейчас это словно два разных голоса, объединившиеся в одном. А бидон в руке все скрипит, но… как-то изношенно. Как заржавелые петли.

– Что такое, Вера? – отвечает Мария.

Ее голос – обыкновенный. То есть он такой, какой должен был бы быть у обычного человека. Но ведь у Марии отсутствует… разве ей не страшно – почему она так спокойно говорит?

Я опять смотрю на узенький просвет между частью руки и стволом лавровишни.

Сейчас Мария двинется сейчас Мария двинется к Вере и я уже точно пойму…

Нет, я не хочу смотреть!

Резко бросаюсь в дом сажусь на стул и следующие минут пятнадцать сижу в одном положении изогнувшись – так словно у меня живот болит. Я не могу прийти в себя, а в голове оркестр – танцует, танцует!

Стрекоза!.. Крыло, переломившееся пополам. Мария, ее рука! Рука – у Марии исчезла… нет, этого просто не может быть! Рука! Я думаю о руке Марии…

Потом, когда я постепенно начинаю приходить в себя… наверное, мне все это померещилось. Но в груди продолжает пульсировать онемение, страх… но все же я чувствую, любопытство пересиливает. Еще некоторое время я не выхожу на улицу, решаюсь, решаюсь, чтобы выйти и снова посмотреть. И если так получится, что у Марии отсутствует рука…

В конце концов, все, что происходило до этого…

Я выдыхаю и выхожу на крыльцо.

И вижу, что Мария все так же стоит у лавровишни. Как будто с места не сходила – а быть может, так и есть? И рука по-прежнему отставлена и заслонена стволом. Малюсенький просвет тоже виден. Рука как обрезана ножницами почти по контуру по линии ствола.

Мария зависла. Стоит ко мне затылком. Ее черные волосы чуть всклокочены.

А Вера куда-то делась. Быть может, ушла с участка? Но сейчас меня больше интересует… надо, посмотреть на Марию с какого-то другого ракурса?.. Да, да, так и надо сделать.

Я осторожно спускаюсь с крыльца и, проходя зеленый стол, над которым нависают ветви черноплодной рябины, иду в другой конец своего участка – да, вот отсюда можно осторожно поглядеть. Но я вижу, что пока шел, Мария тоже уже слегка переместилась. Она повернулась как против часовой стрелки. Теперь я лучше могу разглядеть ее лицо, но она все так же стоит боком ко мне, рука отставлена и «заслонена» деревом. И я опять не могу… все тот же тоненький просвет между частью руки и стволом.

Значит… надо еще с другой позиции? Надо, наверное, выйти на проездную дорогу – посмотреть оттуда.


В продолжение следующего часа… меня тянет, хочется разглядеть, есть у Марии рука или нет, но так пока и не удается это сделать. Я бегаю, бегаю по проездной дороге, подпрыгиваю, бегаю, смотрю, бегу опять на свой участок, приседаю, смотрю, вытягиваюсь в струнку, снова бегу на проездную дорогу. Потом даже иду на соседний пролет – может, оттуда удастся увидеть. Но рука Марии всегда чем-нибудь заслонена. Женщина как маневрирует – если я смотрю на нее из-за облепихового дерева, ее рука за умывальником. Если я подбегаю к ящику с доломитом, ее рука за углом сарая.

Если я бегу влево, Мария перемещается вправо; если бегу вправо, Мария перемещается влево.


В конце концов, я уже утратил робость и страх – свободно бегаю то туда, то сюда… но конечно, не захожу на их участок. И женщина уже давно в тех частях, где раньше никогда ее не замечал. В какой-то момент я вижу ее и внутри дома, через окно – раньше так хотел там увидеть! Нет, сейчас важнее…

Рука Марии. Она всегда прячется от моего зрения, прячется.

Да, Мария уже не ходит туда-сюда непрестанно, а Вера куда-то растворилась.

Листья облепих такие паутинно-, пресно-зеленые. Над верхушками розово-синее небо с прозрачными, невесомыми облаками.

Если рука Марии за наслоением листьев… я чуть-чуть отклоняю голову… но кажется, листья сами поворачиваются как створки – и снова заслоняют.

Я бегу на самый угол участка… ага, Мария уже в доме, ее тень за легкой занавеской, а тень руки за какой-то другой тенью… маленький белый промежуток между – как разрез ножницами.

Если я подбегаю и вытягиваюсь в струнку выше ветки облепихи… а Мария как-то наоборот чуть понизилась, и ее рука заслонена старой бочкой.

Я подбегаю к другой облепихе, вытягиваюсь в струнку, смотрю. Подбегаю к третьей, клоню голову вправо, смотрю. Снова ко второй, наклоняюсь влево…»


…на этом конец. Дальше в тетради пустые страницы… я начинаю лихорадочно перелистывать, еще раз, еще – руки дрожат неимоверно. Да, ничего больше нет.

Я плохо соображаю от нервов.


«Ребенок, ребенок… может, подросток лет пятнадцати… мог бы такое написать?» – подбирается мысль – сквозь ледяное волнение. Вроде как что-то подбирается – ничего не соображаю – объяснение, объяснение… «Кто бы мог это… чья это тетрадь…»

Но ни капли не понятно, откуда она вообще взялась. «В моем, в моем доме!.. Кто мог придумать такое – эти сестры… Нет-нет, конечно, все это выдумка – как иначе может быть! Это писал нездоровый человек, нездоровый…»

– Леш, ты наверху? Ты на второй этаж залез? Что ты там делаешь? – слышу голос матери снизу.

Опрокинутый город

Подняться наверх