Читать книгу Золушка - Евгений Салиас-де-Турнемир - Страница 18
Часть первая
Глава 16
ОглавлениеС того дня, когда Марьетта пропала бесследно из Териэля, и до того дня, когда явилась вновь Роза Дюпре – прошло три года.
Рене была в саду с детьми, когда ей доложили о пpиезжей даме, которую подвез Бретейль и которая не хочет назваться.
Когда расфранченная дама появилась на дорожке сада и шла, странно раскачиваясь и как-то небрежно шагая, Рене не узнала ее… Приблизясь, она ахнула и замерла на месте.
Затем сестры расцеловались и сели на скамью, обе не зная, о чем говорить. Бойкость Марьетты пропала при виде кроткого лица красавицы Рене, а главное от смущения и растерянности этой Рене. Сразу сказалось ясно, что обе они стесняются друг друга.
– А месье Грожан? – выговорила Марьетта.
– Его нет. Он в Лионе… Но завтра будет назад… Если дела не задержат, – ответила Рене.
Понемногу натянутость исчезла, и сестры заговорили, осыпая друг друга расспросами.
Но чем более и далее они обоюдно отвечали друг другу, рассказывая о себе, тем яснее для обеих что-то странное, огромное и полупьяное, невидимо, но так ясно чувствуемое проскальзывало между ними… И это нечто разверзалось пропастью, разделяя двух сестер.
Целый вечер пробыли Рене и Марьетта вместе в уютной гостиной и затем, поужинав, разошлись не поцеловавшись…
Горничная проводила приезжую в отведенную ей комнату, а Рене ушла в свою спальню, общую с детьми.
Оглядев своих двух мальчиков в постельках, Рене не стала, как бывало всегда, раздеваться тотчас же, а села и глубоко задумалась. Спустя полчаса она разделась и, оставшись в юбке и кофте, хотела было по строго соблюдаемой привычке начать вечернюю молитву и опустилась на колени на свой Prie-Dieu[215] перед большим Распятием из черного дуба с массивным серебряным изображением Христа. Но едва только колени ее коснулись Prie-Dieu, а локти – подушечки, где лежали молитвенники, красавица-креолка вздохнула, быстро поднялась и снова села в кресло. Она не могла молиться. Она была слишком смущена.
«Ведь она мне не чужая. Сестра! Ма propre soeur![216]» – повторяла она мысленно, как бы отвечая на какое-то странное чувство, на какое-то дурное желание.
А желание это было – поскорее избавиться от гостьи, нежданно явившейся после столь долгой разлуки.
Более всего Рене была смущена тем, что сама себя не понимала и главное себя подозревала. Не ревность ли это, не боязнь ли, что эта вертихвостка снова вскружит голову Грожану? И вдруг снова произойдет та катастрофа, от которой она уже когда-то была на расстоянии протянутой руки?
Мгновениями Рене казалось, что за три года много воды утекло. И Грожан не тот, и дети большие. Их двое и уже рассуждающих, а тогда был лишь один, к которому у отца не было, пожалуй, даже и привычки, а не только любви. И если она не та, если ей уже двадцать восьмой год, если ей скоро подойдут эти ужасные, ненавидимые всеми женщинами les trentes[217], этот фиктивный и ни на чем не основанный Рубикон, то ведь и сестра изменилась немало. Если она, Рене, уже не та красавица, какой была, когда впервые входила в этот дом девушкой, цветущей красотой, то ведь и Марьетта далеко не та же свеженькая, беленькая и грациозная блондинка? Конечно, не ей, Рене, судить. В этом судьи – мужчины. Но в лице Марьетты, особенно в ее глазах, легла какая-то едва видимая печать чего-то… Теперешняя живость сестры, ее веселый нрав, ее манеры и жесты – все это что-то иное, что-то не природное и естественное, а будто навязанное, чужое, деланное… Но ведь это ее собственное, женское мнение. Мужчины судят иначе… Как покажется она Грожану?
Долго просидела Рене, не двигаясь и глубоко задумавшись. Понемногу она пришла к убеждению, что ревности или опасности места нет, но, тем не менее, если Марьетта пробудет у нее, как говорит, всего дня два-три, то, конечно, тем лучше.
И Рене вдруг живо представилось, как бы в действительности, что они, когда-то расставшись, будто двинулись в путь в противоположные стороны, много прошли, и теперь, оглянувшись вдруг на пройденный путь, обе они едва видят друг друга. Обе думают, что они все те же, и что они – родные сестры, но это только правдоподобие, а в сущности, взирая друг на друга на страшном расстоянии, они не могут поручиться – не обман ли это зрения.
Просидев более часа, Рене тихо поднялась, опустилась на свой Prie-Dieu и забылась в долгой и горячей молитве. Она просила Бога не для себя, а во имя двух мальчуганов, ровно и спокойно сопевших в двух кроватях неподалеку от нее, чтоб Он судил по-своему, по-Божьему, по-небесному, а не поземному. Рене молила, чтоб Он, ведающий, что за человек она, видящий ясно малейшие уголки и извилины ее сердца и души, простил ей то, за что карают люди. Он знает, сколько часов мучений пережила она в страхе оказаться вдруг одной с детьми. Она – без мужа, а они – без отца. И пусть Он, всевидящий и всемогущий, спасет их от всего того, что может приключиться теперь, вдруг, в этом доме вследствие того, что les hommes sont tous les memes[218].
Сделав крестное знамение, Рене поднялась, разделась совсем, легла в постель, но тотчас же снова вскочила и даже удивилась, ахнула… Она забыла снова осмотреть обоих мальчуганов и поцеловать их перед сном.
Притронувшись губами к кудрявым головкам двух мальчуганов, сохранивших отчасти тип матери-креолки, Рене уже успокоившись, легла в постель, обернулась к стене и вздохнула особенно, как если бы тяжелый гнет вдруг спал с ее души.
– Да, – шептала она среди темноты, – конечно, это самое лучшее… Я прямо расскажу ему все, что она, будто хвастаясь, рассказывала мне про себя. Да. Это подействует на него. Он отвернется гадливо, когда узнает подробно жизнь Марьетты. Мужчины судят по-своему. Tous les mêmes![219] Но ведь они презирают «этих», ими же загубленных.
И Рене заснула спокойная…
В то же самое время Марьетта, уйдя в небольшую, но красиво отделанную комнату, где иногда останавливались и ночевали друзья Грожана из Парижа, тотчас разложила небольшой саквояж, который завез в дом Фредерик. Раскладывая белье и всякую мелочь, Марьетта разбросала все, где попало: по стульям, столам и даже по полу. Прежде всего, она разыскала флакончик с каким-то пахучим веществом, вроде смеси уксуса с одеколоном, понюхала его и натерла виски.
Каждый вечер у женщины бывали легкие боли в голове. Она легко утомлялась и, хотя каждый день к полуночи чувствовала себя слабее, ленивее и равнодушнее ко всему, тем не менее, ранее трех часов ночи заснуть никогда не могла, а самый крепкий, освежающий сон являлся только около полудня. Вставала же она аккуратно в два и в три часа дня. Менее одиннадцати и двенадцати часов женщина спать не могла, иначе чувствовала себя совершенно больной.
Натерев виски из флакончика, Марьетта разделась и надела голубой вычурный халат, весь покрытый дорогими кружевами и отделкой из бархата и лент. В этом наряде женщина стала вдруг настолько характерна, настолько вывеской, что, казалось, стены комнаты, где всегда останавливались всякие буржуа-дельцы, а иногда ночевали приятельницы Рене, такие же степенные, как и она, – эти стены имели право вдруг удивиться и сурово глянуть на нее.
Переодевшись, Марьетта тотчас же подошла к кровати, осмотрела белье, попробовала полотно и решила, что оно довольно тонкое. Затем она стала искать метку. Ее интересовало, как помечено белье: именем Грожана, или именем сестры. Оказалось, буквой «G».
– C’est çа![220] – усмехнулась Марьетта, – если придется расставаться, то выходи голая!
Она осмотрела и дерево кровати, задаваясь вопросом, дуб ли это, или клен? Потом она двинулась и обошла всю комнату. Занавески были шерстяные.
– Франка три с половиной метр непременно. Безвкусица, но материя плотная…
На камине стояли часы и пара канделябров.
– Une saleté[221]. Купил на каком-нибудь базаре. Правда, эта комната только для приезжающих. Все равно. Это годиться только для cabinets particuliers[222].
Ковер в комнате с какими-то пунцовыми листьями и лиловыми яблоками на зеленом фоне очень понравился Марьетте. Она решила, что ей за десять или пятнадцать франков метр можно это приобрести.
«И, по всей вероятности, в рассрочку, au «Printemps»[223].
Комнатка была невелика, предметов в ней было мало, и Марьетте пришлось вскоре снова пересматривать то же самое. Наконец, она дошла до окна и выговорила:
– Ба! Вот глупость! Просто потеха!
Массивные шпингалеты на окне, покрытые бронзой, действительно бросались в глаза.
– Да, un paysan[224] во всем виден. Замок в дверях франков за сто, а на спине пиджак, из магазина готового платья, стоит двадцать пять.
Оглядев всю комнату и зная не только все предметы, но уже и сосчитав, что стоила вся комната, а именно не более как от семисот до девятисот франков, Марьетта погляделась в зеркало, затем достала из сундука книжку и села в кресло.
Это был роман Бэло, нашумевший когда-то давным-давно в Париже и продолжавший теперь, спустя много лет, шуметь в тех пределах, куда добрался – к мало читающей среде, где вращалась Марьетта. На книжке стояло: «Mademoiselle Girot, ma femme»[225].
Прочитав одну страницу, Марьетта зевнула, положила книжку на колени и задумалась:
«Как же мало переменилась сестра! Она, впрочем, всегда была какая-то будто пожилая. Неповоротливая, деревянная, тяжелая на подъем. Все называли ее степенной, а она была просто une espèce d’huître»[226]…
Марьетта всегда считала сестру не только ограниченной, но и почти глупой. Если Рене попала в положение возлюбленной богача Грожана, то, по ее мнению, совершенно случайно. Не окажись такого Грожана в Териэле и Рене неминуемо сделалась бы женой какого-нибудь столяра или слесаря. Если она попала в обеспеченное положение, то благодаря, конечно, не своей ловкости. Она не была способна на какое бы то ни было предприимчивое дело. Грожан сам упрямо настоял на всем.
«Но как случилось, что они и до сих пор вместе? Вот загадка! – думалось Марьетте. – Он же бывает постоянно в Париже. Кажется нас там немало, и самая последняя умнее и интереснее сонной Рене. Прежде она, правда, была очень красива, но теперь лицом сильно изменилась. Пора бы Грожану это заметить!.. Что же это? Опустился и обленился сам Грожан? Или она, Рене, умеет его держать при себе? Это очень любопытно узнать!»
– Да! Но какова жизнь! – вслух выговорила Марьетта, презрительно смеясь. – Какова жизнь! Сидеть в этом доме, где, правда, есть все, но не видать почти никого кроме Териэльских commères[227] и деревенских политиканов! Да и с ними, вероятно, она не имеет никаких сношений! Стало быть, вечно сидит одна с двумя сопливыми мальчишками. Спасибо еще только с двумя! Могла уже иметь их и шесть и семь.
И Марьетта потрясла головой. Для нее издавна не было на свете ничего более ненавистного, как дети.
«И каково это, – думалось ей снова, – девять лет, почти десять с ним одним. А он и некрасив, и неумен, и главное – не забавен. Он скучен и невыносим comme une pluie d’automne[228]. Да если бы даже он был и красавец, и замечательный умник, то все-таки девять лет… И с ним с одним! Се n’est pas une plaisanterie[229]. А сколько я их переменила за это время! Да, милая Рене, я с тобой не поменяюсь! Неделя моей жизни ценнее целого года твоей. У меня в одном дне больше всяческих развлечений, чем у тебя за целый год. И когда я вспомню, что три года тому назад этот мужик был в меня влюблен. Готов был отправить Рене и взять меня на ее место. Когда я вспомню, что чуть-чуть не решилась на это, тогда же ужас берет! Ведь за эти три года я постарела бы лет на сто! За эти три года… Quelle horreur![230] У меня мог бы быть уже ребенок… Oh, alors!..[231]»
И Марьетта вдруг громко расхохоталась среди ночи настолько звонко, что спавшая в третьей комнате старуха-бонна вздрогнула и прислушалась. Но вспомнив, что в доме гостит приезжая сестра мадам, она мысленно покачала головой подумав:
«И чему хохочет? Одна… За полночь?.. Да, c’est une vraie…[232]» и старуха, уткнувшись глубже в подушку, произнесла вульгарное слово, которое, несмотря на его сильное значение, совершенно подходило к приезжей.
Подумав и снова побродив в маленькой комнате, часто улыбаясь, изредка смеясь, Марьетта снова уселась с книжкой в кресло. Прочитав страницу, она снова начала думать о нелепой участи сестры и о Грожане, который ее интересовал. И женщина решила, что надо непременно дождаться его возвращения и не уезжать, не повидавши его.
– Надо будет завтра послать депешу моему imbécile d’Ernest, что я пробуду здесь еще несколько дней. Если вздумает ревновать и примчится сюда, тем лучше. – Познакомится с Грожаном и с Рене. Если рассердится и что-либо произойдет? И что же? Que le diable l’enlève![233] Он от этих дурацких Панамских акций скоро, пожалуй, будет мне не на руку. Да, и потом, действительно, le petit anglais[234] очень даже мил!.. А Эрнест сам говорил, что у англичанина в Англии целая фабрика перочинных ножей. Фабрика – это еще, пожалуй, plus joli[235], нежели всякие акции и бумаги! А пока, чтобы здесь было не скучно, надо что-нибудь выдумать… Но как выдумать? Пойду к матери, побуду там пожалуй, даже перееду, пробуду дня два-три, погляжу, что с ними сталось, что там Эльза… Ведь ей уже, кажется, восемнадцать лет! Пора бы ей подумать о себе. Или же мне надо подумать о ней… Elle peut m’être utile[236]. Не выходить же ей замуж за какого-нибудь железнодорожного сторожа, даже хотя бы и за какого-нибудь телеграфиста на станции.
И Марьетта вдруг встрепенулась, вспомнив что-то:
– Bah! Mais c’est tout trouvé![237] Ну, вот и отлично! Конечно. Этот телеграфист очень недурен и совершенный moutard![238] Может быть, никогда даже и в Париже не бывал. C’est sera tres drôle![239]
Раздумывая, Марьетта начала все чаще и чаще зевать, и перешла к туалету. Она достала свой флакон и снова натерла виски, а потом занялась серьезным делом перед зеркалом, разглядывая все свое лицо, как если бы это было что-нибудь самое интересное или никогда ею не виданное. Найдя и заметив на лице малейшее новое красное пятнышко величиной с булавочную головку, Марьетта таращила глаза, будто пугалась и тотчас же обращалась за помощью к пузырьку, двум баночкам и коробочке с пудрой.
Затем, окончив притиранье, она около минут десяти глядела, не моргая, на собственные свои глаза. Несмотря на все свое легкомыслие, она замечала постоянно, что эти глаза красивые и яркие еще недавно, тускнеют и тухнут. Что-то, прежде сверкавшее в них, понемногу исчезало. О прежнем блеске и помину нет. Эти глаза – старше лица. Вечером они кажутся сонными, хотя сон в голову нейдет. Днем они кажутся по-прежнему красивыми, но глазами, какие видишь у манекенов в магазинах парикмахеров. Эти глаза кукол красиво, даже прелестно смотрят, но ничего не говорят. И если в них безжизненность, смерть, то в ее глазах – умирание. Лицо ее еще очень свежо, как и должно быть у двадцатидвухлетней женщины. А глаза страшно постарели, обогнав черты лица и очертания тела. На них будто одних все отозвалось.
Когда часа в четыре Марьетта улеглась в постель и потушила свечу, то в голове ее возник вдруг многозначительный вопрос: «Кто же больше постарел за это время: я или сестра?»
215
скамейка для молитв
216
моя родная сестра! (франц)
217
тридцатилетие (франц)
218
мужчины все одинаковы (франц).
219
Все равно! (франц)
220
Это так! (франц)
221
Барахло (франц).
222
меблирашек (франц)
223
«Printemps» – популярный парижский универмаг)
224
крестьянин (франц)
225
«Мадмуазель Жиро – моей жене» (франц)
226
деревяшка (франц)
227
сплетниц (франц)
228
как осенний дождь (франц)
229
Это уже без шуток (франц)
230
Какой ужас! (франц)
231
О, тогда бы!.. (франц)
232
это настоящее… (франц)
233
Да и черт с ним! (франц)
234
малыш англичанин (франц)
235
симпатичнее (франц)
236
Она может для меня быть полезной (франц)
237
Ба! Это вообще находка! (франц)
238
мальчишка (франц)
239
Это будет очень смешно! (франц)