Читать книгу Иерарх. Повествование о Николае, архиепископе Мирликийском - Евгений Викторович Старшов - Страница 3
Часть первая. Становление
Глава 1. Родной город. Год 287
ОглавлениеВетер, вздымая волны, покачивал римские корабли в патарской гавани; от качки грузно переваливались с борта на борт крупные торговые суда, стоявшие на приколе, а военные корабли императорского флота, базировавшиеся на тот же патарский порт и осуществлявшие, как тогда говорили, «контакты с восточными провинциями», раскачивались еще сильнее, будучи не так тяжело загруженными и обладая более стройными корпусами. Во флоте – сила Империи, ее власть и ее жизнь. С военными кораблями все предельно ясно; торговые же, чьи трюмы были доверху набиты зерном, осуществляли снабжение самого Вечного города. Закупаемое купцами и отбираемое властями в Африке, особенно же в Египте, зерно складировалось в двух гигантских ликийских зернохранилищах, одно из которых находилось в Патарах, а другое – в Андриаке, порту Мир Ликийских; оба они были построены по указу блаженной памяти императора Адриана, который побывал в Ликии со своей супругой Сабиной. Словно какое-то ненасытное каменное чудовище, размером 67 на 19 метров, патарское зернохранилище поглощало своими восемью секциями, словно вечно некормлеными ртами, ввозимый хлеб, и только римские купцы освобождали его вплоть до единого зернышка, когда надо было отвозить зерно в Рим. Конечно, ликийцы и сами могли б возить туда хлеб, но римские торговцы стойко блюли свои интересы и интересы корпорации в целом, чтобы позволить чужаку лишать их выгод – а когда какой чужеземный купец все же проникал в эту своеобразную касту, то вел себя по отношению к когда-то подобным себе точно так же.
Все это испытал на себе, и теперь с горечью вспоминал стоявший у причала купец Феофан. Чуть по миру тогда не пошел, но христианский Бог, в которого он верил, его миловал, убытки с годами восполнились, но теперь его никто уж не заставит тягаться со столичными акулами. Делается свое дело потихонечку – и ладно. Сюда, в порт, он пришел, чтобы глазом опытного морехода оценить, сколько же еще продлится непогода. Признаки обнадеживали – через день уже можно будет отправляться в путь, в Александрию. Зернохранилище забито наполовину, может, он как раз успеет привезти хлеб перед следующей отправкой в Рим.
Еще немного понаблюдав за буйством природы и поразмыслив о предстоящей поездке, Феофан повернул обратно, в город, и вышел на главную мраморную дорогу, шириной в 12 с половиной метров, держа по левую руку городской маяк, возведенный еще при Нероне и украшенный надписью – «Для спасения моряков». Эта роскошная дорога, самая широкая в Ликии, как и многие другие достопримечательности города, была гордостью патарцев, поминающих добрым словом вышедшего в большие люди в первом веке земляка Опрамоаса из Родиаполиса, щедрой рукой давшего деньги на приходившие в упадок после гражданских войн и землетрясений города ликийской лиги, столицей которой и были Патары. Когда полунезависимость Ликии ушла в прошлое, Патары стали резиденцией римского губернатора. Недоверие греков и римлян было прочным и взаимным, основываясь не только на противоестественном положении правящих и подчиненных, но даже и на полной разнице менталитетов. Холодный римский практицизм не уживался с восторженной эллинской духовностью, помноженной на ликийское свободолюбие. Феофан и это все отлично понимал, впитав в себя это вековое положение вещей, верно, с молоком матери, и принимал это как некую данность.
Подумав об этом, он отмахнулся от грустных размышлений и шел дальше. Впереди, слева на холме была цистерна и храм Афины, а в склонах этого же самого холма был встроен театр. Сейчас, летним днем, из него не доносилось ни единого звука, и это было совершенно естественно, ибо желающих изжариться на его камнях в дневной зной не было. За день камни рядов нагревались так, что потом на них всю ночь сидеть можно было, и от них шло тепло. Правда, один земляк, Евтихий, в последнее время быстро пошедший вверх, в один из приездов в родные пенаты рассказывал, будто в столичном афмитеатре Флавиев придумана конструкция из дерева, канатов и ткани навроде большого тента, позволяющая укрывать зрителей от дневного зноя и дождя, однако кому-то это показалось сомнительным, а кто-то только посудачил о том, что, мол, неплохо бы и нам такую диковину завести, но дальше слов дело не пошло, и все осталось, как есть – по крайней мере, римская власть проектом не заинтересовалась.
Оглянувшись по сторонам и никого не приметив, Феофан суетливо перекрестил лоб и спешно пошел дальше; он не любил театр, и его с трудом можно было в него затащить по какому-либо делу или на разговор: прошли те времена, когда в малоазийских театрах ставили Эсхила и Аристофана – теперь там все больше шли третьесортные пошлые комедии и гладиаторские бои (иногда все это еще и совмещалось), да во время гонений там убивали христиан – так что очевидно, что хороших эмоций у купца, и как у христианина, и как у человека довольно развитого эстетического вкуса, это место вызвать не могло. Упокой, Господи, умученных в Дециево гонение… Патара не была обойдена вниманием гонителя, как-никак, место рождения Аполлона, самого почитаемого бога во всей Малой Азии. Разве мог Деций, как ревностный язычник, потерпеть тут каких-то христиан, отказывавшихся принести жертвы этому светлому божеству, покровителю искусств и врачевания, дарующему жизнь всему сущему?.. А потом было Аврелианово гонение… Этому и Аполлон никакой нужен не был – придумал культ солнца. Может, так и думать не годиться, но хорошо, что его убили заговорщики, все одно немало бед натворил, поболее Деция… Епископ Мефодий тогда погиб… От раздумий Феофана отвлек его сотоварищ Зенон, вышедший из экклестериума – античного горсовета, располагавшегося на севере от театра и даже несколько напоминавшего его по конструкции; высотой в 17 метров и размером 42,8х30,6 м., экклестериум вмещал в свои недра 1400 патарцев, наиболее знатные или высокопоставленные из которых входили внутрь через два парадных восточных входа. Некогда там проходили собрания независимой Ликийской Лиги – от которой к тому времени остались лишь смутные воспоминания да большой архив, хранимый в храме Аполлона… Товарищ Феофана был необычайно бледен, дышал тяжело и неровно, по вискам его струился пот; он смотрел прямо на Феофана, и словно не узнавал его, Феофан подошел к нему и, положив свою руку на его плечо, спросил:
– Что случилось, дружище? На тебе лица нет.
– Откуда ж ему взяться, друг мой! – слегка запинаясь, промолвил тот и злобно оглянулся на экклестериум. – Проторговался я, кажется, и на этот раз основательно – хоть в море головой!
– Это ты оставь. Скажи лучше, что случилось.
– Что случилось, что случилось… Зосима, известный наш кровосос, опутал долгами. Ты же знаешь, два корабля ушло у меня в Посейдоновы руки со всем грузом, еще одно судно разбилось. Чтобы как-то выйти из затруднений, занял денег, да не выкрутился. Забрал Посейдон все, что было. Заплатил римлянам налоги с того, что не получил, и теперь, кажется, все… Зосима не внемлет, и губернатор не помог. Знаешь ведь, что теперь будет – меня с семьей моей продадут в рабство за долги…
– Ну, не до такой же степени!
– До такой. Зосима спит и видит… Нарочно скупил мои долги…
– И много долгов?
Зенон только рукой махнул:
– Горестно говорить. Легче и его, и себя жизни лишить.
Феофан покачал головой:
– Гнев – плохой советчик. Пойдем-ка, друг, в баню, там обо всем потолкуем.
– К Веспасиану, в Центральные или в «Финик»?
– В Веспасиановы. Самое милое дело. В двух других не наш народ. Вижу, ты согласен.
– Пойдем, как иначе…
Купцы молча пошли по мраморной дороге. Коварство Зосимы не выходило у Феофана из головы. Мироед. Все ему мало… Встретился жрец Аполлона, гордо шествовавший с длинным жезлом в руке и венком из веточек священного дерева на главе; демонстративно поздоровался только с Зеноном: ответили ему они оба. Феофан давно привык, что Агафон не приветствует его, как христианина, но не считал себя вправе отвечать тем же. Зенон в иное время и был бы рад посудачить насчет жреца, человека хотя и склочного, но все же, по сути, безобидного, ибо от желчных слов он никогда не переходил к делу, но теперь купцу было не до этого. Явно, жрец шел из храма Аполлона, расположенного недалеко от городских ворот. Патарское святилище было весьма почитаемым в Древнем мире; подобно Дельфам, здесь солнечный бог Аполлон также вещал ищущим его совета через пару жриц-пифий. Предание гласило, что Аполлон и Посейдон, владыка морей, спорили за владычество над Патарами, и царю Аргоса Днаосу было сказано – найдя сражавшихся волка и быка, посмотреть, кто победит – если волк, построить храм Аполлону, если бык – Посейдону. Дядя проиграл племяннику точно так же, как в Афинах – племяннице, и храм был возведен в честь Аполлона. Было, правда, потом время, при римлянах, когда и этот храм пришел в упадок, но все тот же вселикийский благотворитель Опрамоас вернул ему былую славу и величие…
Только в банях Веспасиана Зенон немного пришел в себя. Пришлось, правда, немного обождать, пока банщик согласно показаниям солнечных часов подаст условный сигнал о том, что все готово к приему посетителей, в банный колокол, представлявший из себя подвешенный металлический диск с гирькой на цепи. До ожидаемого блаженного звука посетители бань развлекались фехтованием деревянным оружием, игрой в мяч или просто беседами – вполне в греческом духе. Заплатив по четверь асса за вход и сдав под присмотр раба одеяния, Феофан, кроме того, заказал разбавленного вина и фаршированных устриц, купцы вручили себя в руки опытных банщиков и массажистов и почтили своим присутствием поочередно все пять отделений бань. Своим названием бани были обязаны императору Веспасиану Флавию, выделившему на их постройку деньги. Хитрый старик был по природе скуп до крайности, но для народа денег не жалел; впрочем, где он давал, там и брал, придумав первый в мире платный туалет и оправдав это дело получившими бессмертие словами «Деньги не пахнут». Веспасиановы бани в Патарах, возведенные у мраморной дороги, были излюбленным местом отдохновения римской знати и части городской греческой верхушки. Народ попроще ходил в Центральные и Малые бани, располагавшиеся неподалеку, а народ еще победнее и странники ходили в «Финики» у городских ворот, в самой непривилегированной части города, начинавшейся от храма Аполлона; последние бани имели собственное наименование «Финики» по той причине, что у их входа с незапамятных времен росло несколько финиковых пальм, но репутация у этого заведения, как и следовало ожидать от его месторасположения, была не очень хорошая. В итоге некоторые знатные греки из принципа ходили в Центральные бани, не желая ни ронять своего достоинства в «Финиках», ни делить общество с римлянами «у Веспасиана». Феофан и Зенон не были столь щепетильны по отношению к римским властям, чтобы открыто и, в сущности, не по делу противопоставлять себя им, да и кроме того, они просто любили это место больше других. Термы Веспасиана впечатляли: здание имело размеры 105 на 48 метров и было все изукрашено мозаикой и отделано мрамором. Внизу, как в преисподней, над обслугой парившихся трудились рабы, поддерживавшие огонь в огромных печах. Господский глаз их, разумеется, никогда не видел, словно их и на белом свете не существовало…
Распаренные, отмытые бобовой мукой, обихоженные бронзовыми скребками и натертые оливковым маслом, купцы вернулись к разговору, едва их оставил назойливый цирюльник со своей пустой болтовней и навязчивыми услугами. Дело Зенона было и вправду плохо: уплатить он должен был до исхода третьего дня, отсрочки не предвиделось. Узнав, что речь идет о тысяче ауреусов, Феофан поник головой: такой суммы у него вне торгового оборота не было.
– И рад бы я тебе, друг, услужить, но… Таких денег я тебе дать просто не могу, но не потому, что не хочу, но просто потому, что не имею. Половина – это все, на что я в силах. Кто бы мог дать еще столько же – не представляю.
– Никто и не даст. Особенно мне. Побоятся, что убегу с деньгами. У нас любят довести человека до крайности, а потом переживать, как бы он с отчаяния не нанес бы им вреда.
– Подожди. Давай исходить из того, что половина у тебя есть. Я тебя торопить с отдачей не буду. А дальше с этими деньгами уже можно поговорить с самим Нимфаном.
– То есть? – оживился Зенон.
– То есть уговорить его под взнос этих пятисот ауреусов погасить твой долг Зосиме и сделать заимодавцем его, Нимфана. Он возьмет большой процент, но не будет торопить со сроком; так ты избавишься от угрозы со стороны Зосимы, и через какое-то время все исправишь. Я, со своей стороны, не только дам тебе золотые безвозмездно, но и помогу оправиться. У меня у самого дела далеко не блестящи, и я ищу какое-нибудь предприятие, чтобы их поправить. Найду – возьму и тебя с собой.
– Да пошлют боги тебе, Феофан, всякого блага. Без твоих денег Нимфан со мной и разговаривать бы не стал! Ты пойдешь со мной к нему?
– Ты не хочешь идти один?
– Честно говоря – нет.
– Хорошо. Приходи ко мне домой сегодня вечером, пойдем к Нимфану… А я еще должен зайти к брату, в церковь.
Зенон недоверчиво посмотрел на Феофана, хотел что-то сказать, но затем передумал и только вздохнул.
Феофан горько усмехнулся;
– Я все понял, друг. Но это моя вера.
– Вера-то верой… А я вот в губернаторской канцелярии ненароком услыхал… Будто император начал чистку в армии…
– Который император-то?
– Да, никак не могу привыкнуть, что их у нас теперь два. Диоклетиан, кто ж еще. Второй при нем в младших ходит, словно собачка при хозяине… Так вот, вроде бы как он за армию взялся…
– Причина все та же?
– Да, хотя обоснование новое. Армия должна быть благонадежная, а непризнание божественности императоров… Но прошу, хватит – не в этом месте об этом говорить. Я тебе сказал, откуда ветер дует, так что все может быть, так и понимай.
– Хорошо. Я и брату скажу.
– Скажи, скажи…
Брат Феофила, епископ патарский Николай, жил при городской церкви, отстроенной не столь давно, лет двенадцать назад, над гробницей епископа Мефодия, обезглавленного во время последних гонений, при императоре Аврелиане, пытавшемся насадить в Империи культ солнца и про которого его легионеры распевали жутковатую песню: «Столько и вина не выпить, сколько крови выпил он». Наступившее вслед за убийством сокрушителя Пальмиры успокоение позволило патарским христианам возвести над останками епископа-мученика небольшую каменную церковь, и гробница Мефодия служила престолом, на котором служил теперь преемник священномученика – Николай. В самом городе, конечно, возвести храм не позволили, поэтому патарские христиане отстроились за воротами, в некрополе – говоря проще, на кладбище. Туда и направился Феофан, все обговорив с Зеноном. Он свернул на другую дорогу, параллельную главной, мраморной, и направился к выходу из города; прошел мимо гробницы Маркианы, женщины выдающейся, удостоенной погребения в самом городе; миновал итинерариум – интересный монумент императору Клавдию, бывший не без пользы и для народа. Наверху, на высоте 13 метров, стояла бронзовая статуя Клавдия верхом на коне, а сам монумент был выложен из 59 каменных блоков, из которых 52 были испещрены надписями, а немногочисленные оставшиеся еще пребывали пустыми; спереди итинерариума шла верноподданническая надпись, посвященная «божественному» Клавдию, на двух боковых сторонах имелся список римских военных дорог в Ликии, содержащий сведения по их направлению и длине. Построен итинерариум был первым римским губернатором Ликии Квинтом Веранием по указу все того же Клавдия, которого ликийцы по-прежнему, спустя полтора столетия после его кончины, недолюбливали за присоединение их родной Ликии к соседней Памфилии, и – из тех, что пообразованней – в глубине души полностью соглашались с Сенекой, отобразившим апофеоз почившего императора как «отыквление». В тени итинерариума сладко дремал то ли какой-то притомившийся путник, посчитавший слишком дорогой цену, которую с него запросили за пребывание в близрасположенной гостинице, то ли гостиничный сторож; прошел купец и уже упоминавшиеся ранее бани «Финики», из дверей которых вывалилась шумная и слегка нетрезвая компания. «Чужеземцы», – отметил про себя грек Феофан; эллины никогда не стали бы употреблять неразбавленное вино, да еще и недостойно вести себя в общественном месте. Впрочем, рядом было еще шумнее: двое городских стражников пытались вытолкнуть за ворота пятерых нищих, обосновавшихся у бань. Из колоннад общественных туалетов при воротах доносилось какое-то горячее обсуждение – поскольку это заведение в древние времена было точно таким же местом проведения досуга докучливых горожан, как и театр, и бани – своеобразным клубом по политическим и коммерческим интересам, и каждый желающий, если только это был не раб и не женщина, мог в любой момент присоединиться к обсуждению вне зависимости от нужд организма.
Сами ворота, возведенные в 100 г. н.э., тоже были своего рода достопримечательностью. Надпись на них гласила, что соорудил их в память своей победы римский губернатор Ликии Требоний Прокул Меттий – и это все еще было бы ничего, если бы не его последнее имя – а поскольку он звался еще и Модест, что в переводе означало «скромный», этот двусмысленный монумент вызывал у мудрых греков саркастические улыбки и намеки относительно великой скромности своих римских владык. Ворота представляли из себя тройную триумфальную арку, вытянутую вширь и укороченную сверху немного больше, чем это требовалось, при этом средний проем, для конницы, был ненамного шире и выше, чем аналогичные боковые проемы для пехоты. Сложены ворота были из больших каменных блоков какого-то неопределенного желтовато-розоватого, или скорее даже кремового цвета. Все входы были, как водится, аркообразны; прямо над центральным располагалось квадратное окно. Еще два подобных окна, только уже прямоугольных и сильно вытянутых вниз, располагались по уровню чуть ниже центрального квадратного, наверху между входами, но были впоследствии заложены; верхушку ворот венчал каменный пояс с незатейливым узором – чередующимися с гладкими поверхностями группами из трех каменных полос, при этом гладкий сегмент был шире этих полос в два раза. Сверху на путников сурово взирал сам Меттий Модест в виде бюста, а также его многочисленная родня, увековеченная аналогичным образом. Чтобы этот выдающийся памятник римской скромности приносил еще хоть какую-либо пользу, кроме назидательной, он был включен в систему акведуков, что поставляли в город чистейшую и вкусную пресную воду с Таврских гор. Тут же, за воротами, начинался некрополь; в десятке-другом метров от них стоял ликийский саркофаг, который нельзя спутать ни с каким-либо еще сооружением в мире. Вся жизнь ликийца связана с морем – как же не может быть связано с ним его посмертное бытие? На высоком постаменте находился сам саркофаг, форма которого напоминала перевернутую вверх килем лодку, у которой обрублены корма и нос: покойный отправился в вечное плавание. Вся Ликия до сих пор покрыта этими перевернутыми каменными лодками. Захоронение римлянина выглядит иначе: этот предпочитает вести посмертное существование в прямоугольном домике с коринфскими колоннами, под сводом которого и хранится его саркофаг, украшенный скорбными масками, траурными гирляндами и плачущими гениями с потушенными факелами жизни. Хозяин на своем каменном гробу изображен с женой; это ничего, что она еще жива, рано или поздно, ее положат вместе с супругом. В фамильном склепе хватит места и прочим родственникам, но только в виде урн с пеплом: мавзолей не коммуналка! Отъявленных единоличников среди покойных немного, хотя встречаются и такие. У них их прямоугольники поскромнее, «одноместные». Другой тип захоронений не походил ни на один из предыдущих: это были небольшие – диаметром около трех метров – курганы, обложенные большими камнями по окружности, создававшими своего рода правильную круглую стену со входом, и имевшие покатую крышу или даже скорее купол, временами пораставший травой. Этот тип захоронения назывался Тимулус.
А если говорить в целом, слово «некрополь» недаром переводится, как город мертвых. Пройдешь по нему – и прочтешь, как звали усопших, чем они занимались, даже какого нрава были – кто-то молил о милости подземных богов, кто-то наставлял живых, а один бодрый ветеран какого-то легиона хвалился тем, что всю жизнь пил в меру и завещал пить тем, кто остался жив. Вот в этаком некрополе неподалеку от крематория и находилась христианская церковь. Храм был небольшой, в форме вытянутого четвероугольника, с одной полукруглой апсидой с восточной части. Домик епископа был пристроен к церкви, и Феофан издали увидел сидевшего у своего дома брата; Николай вытянул больную ногу и что-то чинил. Наконец, шум шагов отвлек его от дела, и он, прищурившись, посмотрел на гостя; узнав, отложил работу и встал, опершись на скамью.
– Да сидел бы ты, брат!– укоризненно сказал купец, и братья обнялись.
– Благослови тебя Бог, брат, – преподал епископ благословение. Братья были разного возраста – Николай был младше лет на восемь – но сильно похожи друг на друга: оба высокие, статные; только Феофан был более загорелым и пошире в груди, да в его черной бороде уже пробивалась седина.
– Присядем, – сразу же предложил Феофан, заботясь о больной ноге брата.
Братья сели.
– Смотрю, распогоживается, не так ли?
– Верно, – усмехнулся Феофан, – Сколь лет в море не ходишь, а глаз все наметанный. Да, день – другой – и в путь.
– В Александрию?
– Да, туда. Зачем зашел – сам знаешь. Все под Богом ходим… Если что – позаботься о моем сыне.
– Эти слова излишни; да он ведь сейчас здесь, тезка мой, готовится к вечерне…
– Да, больше-то ему быть негде… Но дело мое иное: Зенон попал в беду, Зосима грозит ему и его семье рабством… Поэтому я отдаю ему мои сбережения – пятьсот золотых. И, повторяю – если что, тебе с него эти деньги и получить для племянника. Нескоро, ибо это только часть долга Зенона, просто под эти деньги Нимфан даст ему больше.
– Вы связались с этим людоедом?
– Пока нет, но это единственный выход. Вот теперь и сам посуди, скоро ли Зенон оправится. Тысячу отдать Зосиме, да еще занять на дело, да проценты Нимфану…
– Ты хоть с него лихвы не бери. Он хоть и язычник, а человек хороший.
– Брат, ты так говоришь, словно меня не знаешь… Какие там с него проценты… Но ты согласен, что я оформлю документы на тебя?
– Да, пусть будет так.
– Вот и хорошо. И еще есть у меня к тебе слово… и дай Бог, чтоб оно так и осталось только словом и не переросло в нечто большее, – и Феофан пересказал брату слухи о чистке в императорской армии.
– Этого следовало ожидать от Диоклетиана. Он первый, кто всерьез занялся укреплением и защитой границ за последнее время, но при этом он полагает, очевидно, что христиане – потенциальные изменники только оттого, что не могут почитать божественность цезарей… Как он может доверять воинам, над которыми он не властен полностью и которые, следовательно, не смогут привести в исполнение все его начинания? А волнения в Египте и Сарматии, как кажется, только подстегнули ход его мысли.
– Разве армия станет лучше или хуже в зависимости от того, есть ли в ней христиане или нет?
– По крайней мере, он так думает. Все же прочие его начинания кажутся мне разумными.
– И второй император?
– Как принцип, а не личность. Нет, сам я Максимиана, конечно, не знаю, но хорошего о нем говорят, к сожалению, мало. Кентавр. Буйный, недалекий. Но Диоклетиану виднее… Империя слишком… слишком огромна; чтоб защитить свой дом, хозяин ведь заводит большого злобного пса – чем же в этом отношении Максимиан хуже?
– Ты как-то слишком жизнерадостно смотришь на тревожные вещи.
– Я просто верю, что Бог будет к нам благосклонен. А нет – все одно, Его воля. Я уже пострадал 13 лет тому назад, и готов пострадать и далее, вплоть до смерти.
– Да, я хорошо помню, как все это было… Эти озверелые лица… Как они громили горницу, где мы собирались на службы… Как тебе камнем перебили ногу – с тех пор и ковыляешь… Как отрубили голову Мефодию, неподалеку от гроба которого мы с тобой сейчас находимся. И честное слово… Мне не хотелось бы такой судьбы для моего единственного сына. Ты знаешь, сколько лет у нас с Нонной не было детей… Мы вымолили этого ребенка у Бога, и я не знаю, что со мной будет, если… если с ним что-нибудь случится. Эти звери не пожалеют никого – даже и дитя. У меня каждый раз сердце неспокойно, когда мой мальчик задерживается у тебя на ночь без присмотра матери; все думаю – не дай Бог, что…
Феофан замолчал. Николай тоже немного помолчал, прежде чем ответить так;
– Да, брат, я понимаю тебя… Будь ты сильнее духом и верой, я не услышал бы от тебя таких слов. Все мы – Божьи дети, и Отец Небесный, как ты знаешь, не желает нам зла. То, что кажется нам злом, всегда оказывается благом в конечном итоге, ибо посев дьявольских козней обращается Всеблагим в добрые злаки. А смерть – это удел каждого, но сколь желанна и блаженна смерть за Христа! С ней не сравнится и царская порфира.
– Если ты хочешь умереть – это твое дело, но сыну своему я желаю долгой жизни и многочадия, – перебил брата Феофан.
– У него будет и то, и другое, и духовным твоим внукам не будет числа, ибо я прозираю в племяннике великого пастыря. Разве ты не видишь, что он и сейчас уже похож на маленького старичка? Его не прельщают игры и забавы, свойственные для детей его возраста, он предпочитает уединение и книги. Какой ему год – восьмой? Он прочитал и Писание, и «Одиссею», и главное в том, что не только прочитал, но и все понял! Я беседовал с ним, как со взрослым человеком, по многим предметам, и ни в чем не видел младенческого понимания вещей. Бесспорно, ему еще предстоит много прочесть и изучить, но это будет ему легко, и я сам, в чем могу, помогу ему.
– Мудрость эллинами всегда ценилась – но не христианская…
– Мудрость, брат мой, одна – а ты все думаешь о суетном. Нет, он не будет праздно лежать под сенью дерев и, попивая вино из золотого кубка и закусывая его оливками со специями, морочить ученикам и без того их пустые головы, получая за это деньги и незаслуженное уважение. Его мудрость – от Бога, а главное – он сам будет примером во всем. А ты… жалеешь дитя для Того, Кто даровал его Тебе? Подумай об этом. Господь наверняка даровал тебе маленького Николая, чтобы он послужил Ему. Ну а ты кого хочешь из него сделать? Купца? Чтобы вся жизнь его прошла в суетных заботах посреди ловкачества? Ты боишься гонений – но ярость волн и нож разбойника вернее могут взять у тебя сына.
– В том, что ты говоришь – много печальной правды… Но я-то вот жив…
– Господней милостью.
– А к моему сыну Он не будет милостив? Не знаю, что тебе сказать. Нет, ты прав, что это Бог даровал мне сына, и я этот долг и признаю, и готов, если так надо, отдать сына на службу Господню – только я хотел бы, чтоб в том была не моя воля, а он сам мог бы выбрать… Церковь он знает – я же хотел бы отвезти его за море, показать ему другие страны, другую жизнь.
– Но он же уже ходил с тобой на корабле?
– Да, но не дальше Мир. Как ты на это смотришь?
– Разве я могу запретить отцу воспитывать собственного сына?
– Но ты не возражаешь?
– Нет. Я думаю, это будет ему на благо. Только, зная его внутреннего человека все же лучше, чем ты – тут уж ты меня прости – я уверен, что он не соблазнится. Пусть посмотрит, как живут люди. Это тоже полезно. Но, судя по началу нашего разговора, ты не собираешься брать его сейчас, в Александрию?
– Да, там одни заботы, на этот раз без него. А в другой раз, наверное, и возьму, если ничего еще не изменится.
– Хорошо. Зайдем в храм, помолимся о твоем предстоящем путешествии.
В полусумраке церкви Феофан увидел своего сына. Николай возжигал правой рукой свечи, держа в левой свиток. Закончив дело, он обернулся, и тут увидел отца и дядю. Быстро, но не бегом, он подошел к Феофану с приветствием, и купец, взяв сына на сильные руки, поцеловал его со словами:
– Что, сынок, служишь?
– Да, батюшка. Аммон ушел в город, я думал, будем с дядей вдвоем вечерню служить. Хорошо, что ты пришел. – ответил ребенок и улыбнулся, глядя отцу в лицо радостными умными глазами. Сердце Феофана ёкнуло, и душа размякла: он понял, что не сможет сказать сыну, что он зашел на краткое время, не намереваясь оставаться на службу. Вместо этого он сказал:
– Конечно, сынок, я останусь. Посмотрю на тебя, порадуюсь… Ну, а мамка-то знает, что ты здесь?
– Знает. Она же всегда волнуется, если я не скажусь.
– Любит тебя, сынок. Больше жизни… Ну, беги, занимайся делом, – и Феофан опустил сына на неровный каменный пол церкви, и брат повел его ко гробу Мефодия.
– Вот человек, – сказал епископ, – велико потрудившийся для Церкви Христовой, премудрым учением и богодухновенными словами противостоявший еретику Порфирию. И этого ему тоже не простили. Сирийский нечестивец еще жив, но Господь отмстит ему – не в этой жизни, так в будущей. Твердости Мефодиевой веры я желаю всем нам, и пусть его молитвами Господь сохранит тебя в твоем путешествии. Радуйся, что и сын твой молится за тебя…
Было уже темно, когда Феофан вместе с сыном возвратился домой. Там его уже долгое время поджидал не находивший себе места Зенон.
– Хвала богам, наконец ты пришел!
– Не поминай своих бесов в моем доме, – отозвалась из-за прядильного станка Нонна. – Я же говорила, подожди спокойно, придет, все будет хорошо.
– Пойдем искать Нимфана?
– Обещал, так пойдем. Сейчас отдам тебе деньги, и пойдем.
Нонна вопросительно посмотрела на мужа, но ничего не сказала. Тот прошел в спальное помещение, отдернув занавесь, служившую перегородкой внутри античного дома вместо привычных нам дверей, и быстро вернулся оттуда с большим ларцом, пересыпал его содержимое в пару средних размеров мешков – получилось два с половиной килограмма денег в обоих – и передал их Зенону со словами:
– Вот, ровно 500, можешь посчитать.
– Пишу расписку?
– Да. Нонна, сходи за одним из соседей, который не спит, пусть подпишется, как свидетель. Зенон, если меня не станет, отдашь деньги брату…
Когда все формальности были завершены, а деньги перенесены в дом Зенона, купцы отправились к Нимфану. Они не боялись потревожить его, ибо богач вел жизнь совы, гуляя по ночам и редко просыпаясь ранее полудня – разве что только по коммерческой надобности. Дома его не оказалось, заспанный привратник-раб пояснил, что почтенный человек уехал в расположенный недалеко от Мир город Суру гадать по рыбе.
Феофан горько усмехнулся:
– Сколько его знаю, все по каким-то оракулам да прорицалищам разъезжает – то в Летоон, то на Делос; собственного городского ему мало. И не боится человек счастье прогадать!
– Да оно у него такое, что его за триста лет ни протратишь, ни прогадаешь. А мне и без гадания ясно, что дело мое – погибель. А что, – Зенон вновь обратился к рабу-привратнику, – давно ль господин уехал и как скоро будет дома?
– Уехал 12 дней назад. Вчера прибыл нарочный с приказом ожидать, но господин не прибыл…
– Где ж он запропал? – спросил Феофан.
– Кто ведает помыслы господина? – загадочно ответил раб и затворил дверь.
– Что же делать? – спросил потерянный Зенон.
– Ждать. Пока можем еще день себе это позволить. Раз нарочный все же был, может, и приедет.
– А если нет?
– Видно будет…
На том друзья расстались, дойдя до итинерариума в ста метрах от «Фиников». Им повезло – на следующий день Нимфан торжественно вернулся в Патары из Сурского прорицалища, где существовала интересная мантическая практика. В местном храме Аполлона у его восточной стены бил источник, с помощью которого жрецы предсказывали любопытствующим будущее. Для этого вопрошатель должен был бросить храмовым рыбам разных пород десять мясных шариков, изжаренных на вертеле, и в зависимости от того, как и какие рыбы обходились с предложенным угощением, жрецы-толкователи выносили вердикт насчет будущего, которое ожидало клиента. Нимфан заплатил щедро, и жреческие рыбы в очередной раз «наплавали» ему и дом полную чашу, и Сатурнов век, и любовь бескрайнюю, и деньгу непереводимую – в общем, все то, что он сам и хотел, как обычно, услышать.
По этой вот причине обращение к нему Зенона и Феофана он радостно воспринял, как начало исполнения пророчества, и под нещадные проценты предоставил Зенону возможность избежать рабства и еще раз попытать счастья. Приободрившийся Зенон только и мог сказать Феофану:
– Твоего благодеяния я до смерти не забуду.
– Оставь. Дай Бог, чтоб у тебя все было хорошо.
Уже через день они оба отправились в Александрию за зерном для ненасытного Рима.