Читать книгу Сын - Филипп Майер - Страница 13
Десять
Илай / Тиэтети
Оглавление1849 год
Команчи котсотека жили в долине реки Канейдиан, где заканчивается Льяно и засушливые равнины переходят в травянистые каньоны. Исторически их земли простирались до самого Остина; Тошавею права моей семьи были известны лучше, чем мне самому. Техасцы подписали договор, который гласил, что к западу от города не будет никаких новых поселений, но они были из той породы людей, что запросто нарушили свои обещания, когда те начали доставлять неудобства.
– Однажды появилось несколько домов, – рассказывал Тошавей. – Бледнолицые начали рубить деревья. Конечно, мы не возражали, как и вы не стали бы возражать, если бы кто-то вломился в ваш дом, распоряжался вашим имуществом, угрожал вашей семье. Но может, я чего-то не понимаю. Может, у белых другие порядки. Может, если у техасца отбирают дом, он говорит: «О, простите, что я построил этот дом, вижу, он вам нравится, так забирайте его вместе со всеми землями, которые кормят мою семью. А я ведь просто кахуу, мышонок. Позвольте, я покажу вам, где лежат мои предки, чтобы вы могли выкопать их и осквернить их могилы». Как думаешь, он так и сказал бы, а, Тиэтети-тайбо?
Это мое новое имя. Я покачал головой.
– Верно, – продолжал Тошавей. – Он убил бы людей, которые отобрали его дом. И сказал бы им: Итса не кахни. А теперь я вырву ваше сердце.
Мы валялись в тополиной роще над долиной Канейдиан. Трава здесь густая, бородач веничный и все остальное, что нравится лошадям, но ее здесь столько, что им вовек не съесть. Солнце садилось, сверчки пиликали на своих скрипках, птицы затеяли скандал в ветвях над нами. На нашем берегу камыш словно полыхал в закатном свете, а за рекой, дальше к югу, в той стороне, где лежали поселения белых, уже сгущалась тьма. Я вспомнил, как злился на брата, когда он читал при свечах и мне приходилось отправляться спать на улицу.
Тошавей продолжал рассказ:
– Но мы же не безумцы, мы помним, что эта земля не всегда принадлежала команчам, много лет назад мы отобрали ее у тонкава. Нам понравились эти места, мы перебили тонкава и захватили их владения… Теперь они считают нас тавохо, врагами, и убивают повсюду, где встретят. Но бледнолицые совсем другие, они забывают, что все на свете уже кому-то принадлежит. Они думают: о, я белый, значит, это должно быть моим. И ведь правда верят в это, Тиэтети. Ни разу не видел бледнолицего, который не удивился бы, когда его убивают. – Он недоуменно пожал плечами. – Я вот, если взял чужое, знаю, что в любой момент может прийти хозяин и убить меня, и знаю песню, которую спою, когда буду умирать.
Я согласно кивнул.
– Я что, сумасшедший, если думаю так?
– No se nada[41].
– Нет, я совсем не сумасшедший. Это бледнолицые безумны. Все хотят быть богатыми, и мы тоже, но бледнолицые не хотят признать, что разбогатеть можно, только отбирая у других. Они думают, если ты не видишь человека, у которого украл, или не знаком с ним, или он не похож на тебя, тогда это вовсе не воровство.
Медведь спустился к реке, стайка чирков устроилась у дальней запруды. Не прерывая плетения волосяного аркана, Тошавей произнес:
– Мууви[42].
– Мууви, – послушно повторил я.
– Я давно наблюдал за тобой, Тиэтети. Твой отец дважды замечал меня, но убедил себя, что ему показалось. Я видел, как твоя мать кормила жалких голодных индейцев, которые приходили просить подаяния. Я видел, как ты выслеживал оленя по следам и как в тот самый вечер застрелил большого темакупа[43]. – Он печально вздохнул. – Но Поедатели Собак почуяли запах вашей еды, а когда я сказал им, что знаю семью, живущую там, что они бедные люди, набукуваате, они закричали, что бедняки так сытно не едят. И Урват решил сам проверить.
Я смотрел на далекие холмы и видел за ними мать, лежащую на пороге дома, растерзанную сестру, брата в каменистой яме. Может, это брат с сестрой привлекли к нам внимание индейцев, подумал я. Потом представил, каково бы ей пришлось, доведись вытерпеть все, что досталось мне. Мама, наверное, справилась бы, а вот сестра… Она точно зачахла бы, решил я. Она совсем не готова была к такой жизни.
Потом я подумал об отце. И вычеркнул его из памяти. С его именем не связано теперь ничего, кроме стыда и позора.
– Мууви, – решительно произнес я.
– Мууви, – одобрительно повторил Тошавей.
Тошавей и сам не знал, сколько ему лет. На вид около сорока. Высоколобый, как все чистокровные команчи, с широким носом и квадратной головой, пешком он двигался неуклюже, как старый ковбой. Но посади его верхом – и словно другой человек. Все команчи были превосходными наездниками, но не все похожи на Тошавея: смуглые или светлокожие, долговязые, как каранкава[44], или жирные, как банкиры, с чертами лица, будто выруб ленными топором, или точеными, как у испанских грандов, – самая причудливая смесь. В каждом из них текла кровь пленников – индейцев из других племен, испанцев, а с недавних времен еще американцев или немцев.
Поднимался я до зари, если не хотел, чтобы меня выпороли. По росистой траве брел к реке, приносил воду, разводил огонь. И весь день вынужден был заниматься женской работой. Толок зерно в ступе, свежевал дичь, добытую мужчинами, опять таскал воду, ходил за дровами. Команчи пользовались кремнем и кресалом, как белые, но меня заставляли добывать огонь древним способом: берешь палочку юкки и крутишь ее между ладонями, прижимая одним концом к кедровой дощечке. Прижимать надо сильно, а крутить долго, пока деревяшка не начнет тлеть или пока не сотрешь в кровь ладони. Уголек получается размером с булавочную головку и обычно гаснет, прежде чем поднесешь его к пучку соломы или труту.
Эскуте и Неекару целыми днями валялись без дела, спали, курили или играли, если, конечно, не охотились. Если я пытался заговорить с ними, на меня не обращали внимания или сердито прогоняли, но это не сравнить с тем, как колотили меня женщины.
Когда все хозяйственные дела были переделаны, меня отправляли обрабатывать таа сивуу ехе – накидки из бизоньих шкур. Это все равно как печатать деньги на ручном станке. На каждую шкуру уходит не меньше недели. Ее можно обменять на пригоршню стеклянных бус, а потом из этой шкуры сошьют плащ для солдата, который будет воевать с такими же индейцами. Или, к примеру, бизоньи шкуры отлично смотрелись на диванах в гостиных Бостона и Нью-Йорка, где, отмытые от своего грязного туземного прошлого, они символизировали единение с природой.
Но это все женская работа. Если Тошавей звал меня куда-нибудь, все остальные дела нужно было бросить. Иногда он приказывал поймать и оседлать ему лошадь, иногда – раскурить трубку или нанести праздничную раскраску для вечерних плясок. Когда он возвращался после набега, я подолгу вычесывал у него вшей, вскрывал нарывы, готовил еду, выщипывал ему волосы на лице и подновлял раскраску. Даже моя сестрица никогда не прихорашивалась так подолгу, как Тошавей. Он часами разглядывал себя в зеркальце, разрисовывая тело, расчесывал свои длинные волосы костяным гребнем, смазывал свежим жиром и заплетал косы, украшая их мелкими монетками и клочками меха.
А еще меня отправляли собирать съедобные растения. Плоды воквееси (опунции), теапи (дикой сливы) и тунасека (хурмы), стручки уохи хуу (рожкового дерева), кеека (дикий лук), паапаси (дикий картофель) и мутси натсамукве (дикий виноград). Нож, пистолет и даже лук брать с собой нельзя, только палку, чтобы копать. А вокруг полно следов волков, медведей и пумы.
Ни один белый, даже ирландец, не стал бы целый час рыть землю ради пригоршни мелкой картошки, но я-то понимал, что еще легко отделался. Я был сыт, холодными ночами согревался у огня, а рядом спокойно спали другие люди. Могло сложиться и так, что над моей могилой уже шелестела бы молодая травка, а дорога в рай стала бы скользкой от моей крови.
Все ждут, что я начну рассказывать, как внезапно осознал сходство между собой и чернокожими, которых мои соотечественники держали в рабстве, но, к сожалению, ничего подобного мне не приходило в голову. Я беспокоился только о себе. Я был вроде пустого сосуда, который нужно наполнить какой-никакой пищей и редкими милостями, перепадающими от индейцев; ковылял по жизни, пробираясь через очередной день, и не ждал ничего кроме лишнего куска еды, случайного доброго слова или нескольких минут покоя.
А что до побега, так между этим селением и цивилизацией простирались восемьсот миль засушливой прерии. Первый раз меня поймали ребятишки. Во второй раз – сам Тошавей, и отдал своим женам. Они в компании со своими мамашами поколотили меня до полусмерти, разрезали мне ступни, а потом еще долго совещались, не выколоть ли мне глаз, для надежности. Я понял, что следующая попытка артачиться станет последней.
Шкура выделывается так: расстилаешь ее на траве, шерстью вниз, растягиваешь и закрепляешь колышками. А потом опускаешься на колени и принимаешься скрести, тупым обломком кости отскабливаешь жир, остатки мяса, прочую дрянь. Если скребок слишком острый или ты скоблишь неаккуратно, можно проткнуть шкуру насквозь, а значит, испортить ее – за это побьют.
Отскоблив сколько можно, я посыпал очищенные места древесной золой, чтобы щелок размягчал жир; в перерывах меня посылали за водой, за дровами или заставляли свежевать и разделывать оленей, которых притаскивали с охоты мужчины и юноши. Единственное, чего я не делал, – не шил и не чинил одежду, хотя, пожалуй, женщины и этому меня научили бы. Они не поспевали за нуждами мужчин, которым постоянно требовалось то одно, то другое: новая пара мокасин или штанов (одна бизонья шкура); теплый плащ из медвежьей шкуры (две шкуры); волчий плащ (четыре шкуры). Шкуру приходилось разрезать, чтобы подогнать по размеру и форме тела человека, а поскольку на обработку одной-единственной оленьей или волчьей шкуры уходил целый день, оплошности здесь не допускались.
Женщины мастерили все инструменты, которыми пользовалось племя: топоры, шилья, иглы, мотыги, скребки, ножи и ложки. Кроме того, они плели веревки, нити, лассо, шнурки. Племени нужны были целые мили разных веревок, которыми крепилось все: типи и одежда, седла и седельные сумы; уздечка и конские путы – это тоже веревка. Все в жизни индейца, все его оружие и инструменты скрепляли веревочные узлы. И эти веревки, дюйм за дюймом, нужно было еще сплести. Листья юкки и агавы размачивали и слегка отбивали, годилась также трава или кора кедра. Размягченные волокна сплетали в длинные веревки. В дело шли и жилы животных – оленьи сухожилия разжевывали до мягкости. Самыми ценными считались позвоночные сухожилия – они длинные и эластичные, но их так мало, что использовали их только для оружия, женщинам запрещали брать ценные волокна на хозяйство.
В крайнем случае веревку можно было сделать из сыромятной кожи, но для нее находилось лучшее применение, а влажная она вдобавок отлично растягивалась. Кусок кожи расправляли и разрезали по спирали полоской в пару дюймов шириной, начиная с края, пока вся кожа не превращалась в одну длинную ленту. Для лассо требовалось шесть таких кожаных лент, и обычно каждый воин сам плел себе лассо, если поблизости не оказывалось ничем не занятой женщины.
Команчей страшно раздражало невежество и неловкость белых пленников. Сами они с детства знали: неважно, сколько времени потребуется – минута или час, – чтобы развести огонь или сделать кинжал, выследить животное или врага, но от этого может зависеть жизнь или смерть. Никто не мог состязаться с индейцами в лености, когда заняться было действительно нечем, в остальное время они трудились терпеливо и старательно, как ювелиры. В лесу они замечали малейшую былинку, знали, как она называется, в какое время съедобна, можно ли ее использовать для лечения. Они могли выследить любое живое существо, ступавшее по этой земле. Любого из них можно было оставить нагишом посреди леса или прерии, а через несколько дней он уже наладил бы нормальную жизнь, даже не лишенную комфорта.
Мы рядом с ними казались тупыми ленивыми волами. Индейцы никак не могли взять в толк, почему им не удается истребить нас всех до единого. Тошавей частенько приговаривал, что женщины бледнолицых, видать, откладывают яйца, как утки, и из них каждую ночь вылупляются новые бледнолицые, так что перебить их всех просто невозможно.
А я все скоблил и скоблил шкуры; и засыпал, и просыпался с ощущением скребка в ладони. Когда шкура была вычищена и высушена, мы брали кожаный бурдюк и пропитывали ее каким-нибудь подходящим жиром, салом, мозгами, мыльным отваром юкки (для этого я выкапывал растение, разрубал, тащил в селение, там размачивал, толок и кипятил) или просто смазывали подтухшей печенкой. Чаще всего использовали медвежий жир, и на медведей охотились только из-за него. Отец и прочие жители приграничья считали медвежатину с медом королевским ужином, но индейцы ели мясо медведя, только если поблизости не было никаких копытных.
Если на шкуре оставалась шерсть, ее дубили с одной стороны, в противном случае – с обеих. Потом наступала пора самой противной работы: два дня напролет надо было разминать, тискать, выкручивать кожу, чтобы она стала мягкой. И окончательный штрих – прокоптить, чтобы сделать водонепроницаемой. Но если кожу готовили на продажу, то этим уже не занимались.
Однажды, дело было в августе, Неекару остановил меня, когда я тащил мехи с водой. Почти все лето мы не виделись, хотя жили в одном типи, – Неекару часто уезжал, а даже если был рядом, женщины не давали мне покоя, заставляя трудиться от темна до темна.
Из последнего набега он вернулся со скальпом, и теперь, хотя внешне он все еще оставался долговязым подростком, женщины искали его расположения, а мужчины приглашали к своим кострам. Никакой особой церемонии инициации у команчей не было – никаких испытаний в меткости или мужестве вроде подвешивания на крюках за соски. Если ты чувствовал, что готов, то просто отправлялся с мужчинами в набег; сначала присматривал за лошадьми, а со временем тебе позволяли ввязаться в бой.
– Это женская работа, – бросил Неекару вместо приветствия.
Воду надо было отнести к типи, а потом предстояло еще накопать картошки.
– Они заставляют меня.
– Так скажи, что не будешь этого делать.
– Тошавей побьет меня.
– За это – никогда.
– Ну, тогда побьют его жены, мать и соседки.
– И что?
Мы молча прошли несколько шагов.
– А как мне им про это объяснить?
– Просто прекрати это делать. Остальное – неважно.
Мы медленно поднимались по склону холма. День выдался прохладный, и женщины ко мне не очень приставали. Я не видел особых причин будить лихо. Неекару, должно быть, догадался, о чем я думаю, потому что внезапно остановился и с силой толкнул меня в живот. Я рухнул на колени.
– А теперь внимательно слушай, ради своей же пользы.
Я кивнул, осознав, что прежде с трудом сдерживался бы, чтоб не убить его, а сейчас лишь надеялся, что он не будет меня больше колотить.
– Каждый человек хочет быть неменее[45], и тебе дают такой шанс, а ты отказываешься от него. Когда индейцы в резервациях голодают – чикасо, чероки, вичита, шауни, семинолы, квапа, делавары, даже апачи, осаджи и многие мексиканцы, – они стремятся стать частью нашего племени. Они бегут из резерваций, рискуют ооибенкаре[46], половина из них погибает в поисках наших стоянок. Как ты думаешь, отчего так?
– Не знаю.
– Потому что мы – свободные люди. Они учат язык команчей, не успев еще до нас добраться, Тиэтети. Говорят на своих языках и на языке команчей. Знаешь почему?
Я молча покосился на мехи с водой.
– Потому что команчи никогда не ведут себя как женщины.
– Мне нужно отнести воду.
– Делай что хочешь. Но потом будет поздно что-то менять, и все будут считать тебя на’раибоо[47].
Наутро жены Тошавея, его мать и соседки затеяли уборку вокруг типи. Мужчины сидели у костра, курили или доедали свой завтрак.
– Принеси воды, Тиэтети-тайбо.
Так полностью звучит мое имя. Оно означает Печальный Маленький Бледнолицый. Не так плохо, у команчей быва ют имена и похуже. Я не задумываясь поднял ведерко, но тут поймал взгляд Неекару.
– Пошевеливайся, – повторила дочь Тошавея, пристально глядя на Неекару.
Кажется, она догадалась, что происходит. Бесконечная изматывающая работа, от которой я еле ноги таскал, давалась женщинам ничуть не легче, и если я откажусь, мои обязанности лягут на плечи ее матери и бабки.
– Я не буду больше таскать воду, – буркнул я. – Оквеетуку не миаре.
Одна из соседок, громогласная, как упрямая ослица, и тяжелее меня стоунов на восемь, одной рукой ухватила топор, а другой – мое запястье. Я бросился в проход между типи, петляя между разбросанным повсюду барахлом. Мужчины хохотали и улюлюкали, и тут она швырнула в меня топор. Впервые за несколько месяцев мне повезло – топорище угодило в голову обухом. В ушах зазвенело, но старуха угомонилась и остановилась перевести дыхание. Я перешел на шаг.
– Я убью тебя, Тиэтети.
– Насиине, – огрызнулся я. – Не обосрись.
Мужчины громко обсуждали, куда отправятся на охоту, демонстративно глядя в другую сторону.
– Я пошел на речку, – громко объявил я. – Но не за водой.
– Тогда принеси дров, – попробовала зайти с другой стороны мать Тошавея. – А воду можешь больше не носить.
– Нет. С этим покончено.
Я спустился чуть ниже по течению Канейдиан и уселся на солнышке. На противоположный берег вышел лось, в отдалении резвились какие-то индейцы. Я пригрелся и уснул, а проснулся, когда живот подвело от голода – сбежал-то я еще до завтрака. Ножа у меня не было и вообще ничего, кроме штанов. На рожковом дереве полно было стручков, но мне-то хотелось мяса, поэтому я забрался в камыши и с полчаса обшаривал их в поисках черепахи. Рыба – табу, но черепах есть можно. Прикончить добычу мне было нечем, я просто выволок черепаху на берег, отыскал подходящий кусок кремня, наступил сверху на панцирь и, когда из-под панциря высунулась голова, полоснул по шее острым краем камня. Черепашья кровь немного отдавала рыбой, но оказалась совсем неплоха на вкус. Я перевернул ее кверху брюхом и высосал досуха.
Наверное, мама не обрадовалась бы, увидев, как я пью черепашью кровь, словно какой-нибудь дикарь. Вот уже шесть месяцев я жил с команчами, но у меня до сих пор не было времени спокойно подумать, я только работал и спал, и, наверное, память моя стерлась дочиста. Вспоминая о маме, я представлял милое женское лицо, но не был уверен, что это на самом деле лицо матери. Черепаха была забыта, я растерянно опустился на песок. Индейские ребятишки неподалеку играли в реке с новым пленником, мексиканцем. Я махнул им рукой, они помахали в ответ. На душе полегчало.
Черепаха меж тем продолжала истекать кровью. А вдруг Неекару решил просто подурачиться? Если женщинам позволят опять кромсать мне пятки в наказание – а других развлечений у них не бывает, – уж лучше было бы таскать воду.
На отмель выползла еще одна черепаха, а потом еще две, я поймал всех. Отрубив им головы, я прикинул, как бы добыть огонь. Довольно быстро отыскал сухой кедр, с которого содрал кусок коры, потом еще один кремень, чтобы вырезать углубление на деревяшке, и короткую прочную палочку. Руки у меня были крепкие, и уже через несколько минут трут занялся.
Когда к берегу подскакал отец Тошавея, я, довольный, валялся на траве, переваривая черепашье мясо. Старик покосился на пустые панцири.
– Ты оставил мне хоть кусочек, маленький обжора?
– Я же не знал, что ты придешь.
Он помолчал, разглядывая что-то за рекой, подумал.
– Садись, – кивнул он себе за спину. – Можешь больше не опасаться наших женщин.
На следующее утро я поднялся поздно, впервые за несколько месяцев. Разбудила меня громкая болтовня Неекару и Эскуте.
– Бледнолицый становится мужчиной, – ухмыльнулся Неекару, когда я выбрался из типи.
– Да нет, – фыркнул Эскуте, – он просто перестал быть девчонкой.
Они поделились со мной мясом, которое как раз жарили на костре, дали питья из сумаха и пару картофелин. Потом мы немного посидели, отдыхая, покурили.
– Ну, чем займемся сегодня?
– Мы – ничем, – наставительно сказал Эскуте. – А вот ты пойдешь играть с детьми.
Похоже, они не шутили. Мужчины решили, что мне больше подойдет общество восьми-девятилетних ребятишек.
К десяти годам мальчишка из племени команчей мог подстрелить любое существо меньше бизона, причем из лука, изготовленного собственными руками. В Бою в Доме Совета в Сан-Антонио[48], когда великие вожди команчей прибыли на мирные переговоры, а бледнолицые устроили резню, восьмилетний парнишка-команч, поняв, что его народ предали, подхватил свой детский лук и пронзил ближайшего бледнолицего прямо в сердце. Толпа бледнолицых растерзала его, когда он пытался вытащить свою стрелу.
Мальчишки, к которым меня отправили, были маленькими и щуплыми по сравнению со своими бледнолицыми ровесниками, но каждую минуту своей короткой пока жизни они учились скакать верхом, стрелять и охотиться. Они удерживались на норовистых скакунах, которые легко сбросили бы любого взрослого белого мужчину, и запросто попадали друг в друга тупыми стрелами даже на бегу. В их жизни не было ни уроков, ни воскресной школы; от них вообще никто ничего не требовал, и все их обязанности сводились к естественным занятиям – охотиться, читать следы, играть в войну. Со временем взрослые воины начинали брать их с собой в набеги, просто караулить лошадей, и постепенно игры в войну сменялись настоящими боевыми походами.
А еще мальчишек учили воровать, но непременно в присутствии владельца вещи и с обязательным возвращением похищенного. У Тошавея, к примеру, стащили его нож прямо из ножен, пока он обедал, а пистолет уволокли из-под плаща. Каждый бледнолицый знал, что индеец уведет вашего коня, даже если вы ляжете спать, обвязавшись поводьями. «Этот человек – лучший конокрад в племени» – для команчей означает высочайший комплимент, это все равно что сказать – человек может незамеченным пробраться в самое сердце вражеского лагеря, а поскольку лошади были ходовой валютой и среди индейцев, и у бледнолицых, то ловкий конокрад еще и богатый человек. Команчи с радостью угоняли лошадей у рейнджеров и у поселенцев, так как животные все равно обречены были погибнуть в пасти волка или когтях пумы или просто от недостатка воды.
Через несколько недель непрерывных упражнений меня сочли готовым к охоте с луком, и вот еще с тремя мальчишками мы устроили засаду в зарослях тростника у реки. Ждали мы долго, и тогда один из мальчишек сорвал тростинку и подул в нее, изображая плач раненого олененка. Почти сразу послышался топот, потом все стихло, и вновь топот. Я заметил олениху, пробиравшуюся между поваленными деревьями в густой траве. Навострив уши, она уставилась, казалось, прямо на меня. Я не сумел бы натянуть лук незаметно, не говоря уже о том, что стрела не пробьет лобные кости зверя, только ребра.
Мой десятилетний спутник тихо свистнул, олениха повернула голову.
– Давай, стреляй, – шепнул он мне.
– В грудь, что ли?..
– Стреляй в шею. И целься пониже, а то она может наклониться.
Натягивая тетиву, я почувствовал себя увереннее – животное все еще стояло неподвижно, – но, заслышав звук спускаемой тетивы, олениха припала к земле и стремительно прыгнула. Каким-то чудом стрела все-таки достигла цели, но лишь оцарапала. И олениха, задрав хвост, умчалась прочь.
– Йии, – раздосадовано покачал головой самый маленький. – Тиэтети тса авину[49].
– Что теперь делать? – вздохнул я.
– Аиту, – ответил старший. – Очень плохо. Придется выслеживать ее целый день.
Все остальные дружно вздохнули.
Мы спустились к реке, поискали черепах, поставили несколько капканов, а когда старшие решили, что олениха уже успокоилась и начала слабеть от потери крови, двинулись по ее следу – четыре пятнышка крови и содранный с бревна клочок мха. Примерно в полумиле она прилегла, обессилев, но мы спугнули ее, вонзив еще три стрелы. Еще немного подождали, никуда не спеша, и, когда вновь отыскали ее, олениха была уже мертва.
– Это нечестно, мы же подманили ее, – сказал я.
– Тогда в следующий раз подбирайся ближе и ударь копьем.
– Или ножом.
– Или иди на медведя.
– Да ладно, я же просто сказал про манок.
Старший нетерпеливо отмахнулся.
– Нам велели добыть оленя, Тиэтети, и воины рассердятся, если мы вернемся с пустыми руками. В следующий раз постарайся перебить зверю хребет, чтобы нам не пришлось таскаться за ним весь день напролет.
– Еще неплохо разорвать крупную артерию.
– Ты все время крутишь пальцами, – сказал восьмилетний малыш, натягивая воображаемый лук. – Надо держать их подальше от тетивы.
– Тебе же показывали, – напомнил старший.
Я угрюмо молчал.
– Если теребить тетиву, ни за что не попадешь куда надо.
– Я отлично стреляю из ружья, спросите Тошавея.
– Тогда ступай отыщи зеленых веток, Мистер Отличный Стрелок.
Мальчишки сами мастерили себе луки и стрелы, но настоящее оружие делали старики, бывшие воины, те, кто слишком плохо видел и слишком медленно двигался, чтобы участвовать в набегах. Или силы их иссякли, или, трудно поверить, они устали убивать и хотели провести остаток дней, создавая красивые вещи.
Лучшие луки делали из ветвей маклюры, хотя ясень, шелковица и гикори тоже годились, а для стрел – кизил. Мы носили с собой крупные зерна охапуупи[50] и сажали их везде, где они могли прорасти. И так поступали все воины всех племен сотни, а может, и тысячи лет, и потому маклюра росла повсюду на равнинах. Пареа, гикори, тоже важное растение. Отыскав где-нибудь рощицу, мы обрезали ветви почти до самой земли. По весне каждый подрезанный орех давал дюжину новых идеально ровных побегов, из которых получались отличные стрелы. За этими «рощами стрел» присматривали, обрезая деревья бережно и экономно, чтобы не повредить.
За обычный лук – лучшего качества, чем любой нынешний фабричного производства, – давали лошадь. Верхнее и нижнее плечо лука должны распрямляться с равной силой, после того как тетива натянута на определенное расстояние, – тонкая работа. За необычный лук, богато украшенный или очень хорошего качества, можно было отдать две или даже три лошади. Наши луки были примерно ярд в длину (довольно короткие по сравнению с оружием восточных племен, но в отличие от них мы стреляли с лошади) и снаряжены тетивой из позвоночной жилы оленя или бизона. В тяжелые времена мастерам приходилось делать луки быстро; если дела шли неплохо – воины не погибали в схватках и их оружие не доставалось врагу, – у стариков было достаточно времени, чтобы луки их работы вошли в легенды.
Точно так же со стрелами. Она должна быть прямой, нужной длины и прочности, а оперение идеально ровным и сбалансированным; на одну уходило полдня – при том, что не меньше двух дюжин стрел мы тратили всего за минуту боя. Древко выпрямляли, полировали, балансировали. Кривая стрела все равно что ружье с гнутым стволом. В разгар битвы, когда приходилось выпускать стрелы очень быстро, команчи с легкостью стреляли на пятьдесят ярдов, а если была возможность не спешить, то и на целую сотню ярдов. Я однажды видел, как Тошавей прикончил антилопу на расстоянии фарлонга. Первая стрела пролетела выше (но упала так тихо, что животное даже ухом не повело), вторая немного не долетела, но тоже в полной тишине, и, наконец, третья вошла точно между ребер.
Тетиву почти всегда делали из жил, которые позволяли пускать стрелы быстрее, но в сырую погоду на них нельзя было положиться. Кое-кто предпочитал тетиву из конского волоса – не такую быструю, но надежную в любых условиях, а еще были воины, которые мастерили тетиву из медвежьих кишок.
Лучшее оперение получалось из перьев индюка, но перья совы и сарыча тоже были хороши. Орлиные и соколиные перья никогда не использовали, потому что они портились от крови. В древке идеально ровной стрелы прорезали желобок. Мы делали два желобка, а липаны – четыре. Это нужно было для того, чтобы кровь из раны продолжала течь, и заодно предохраняло стрелу от деформации.
Наконечники стрел для охоты закрепляли вертикально, потому что ребра у зверей расположены вертикально. А у боевых стрел лезвия наконечников параллельны земле, как ребра у человека. На охотничьих стрелах наконечники закрепляли намертво и засечек на древке не делали, чтобы легко можно было извлечь стрелу из тела зверя и еще не раз ее использовать. Наконечники боевых стрел крепились еле-еле, чтобы при попытке вытащить стрелу наконечник застрял в теле врага. Если вас ранили боевой стрелой, ее нужно протолкнуть сквозь рану насквозь и вытащить с другой стороны. В те времена о таких вещах знали все бледнолицые, но они не догадывались, что для охоты мы использовали совсем другие стрелы.
Племена равнины прикрепляли к своим стрелам по три пера, а восточные племена чаще всего два; за это мы их презирали, потому что такие стрелы хуже попадали в цель. Но восточных индейцев это нимало не беспокоило, все равно каждую неделю они получали от бледнолицых свою долю мяса и постоянно были пьяны в стельку, приговаривая, что уж лучше им лежать в земле вместе с предками.
Время от времени я замечал немецкую девчонку, которую захватили вместе со мной. Почти у всех индейцев были рабы или пленники в услужении, мексиканские мальчишки и девчонки, ведь чаще всего набеги совершали именно на соседнюю Мексику. Налог, который брали команчи с этой земли, рассчитывался по другому тарифу – целые деревни в одну ночь стирали с лица земли, – так что техасцам не кому было жаловаться.
Белых пленников тоже было немало, в основном из поселков рядом с Далласом, Остином и Сан-Антонио, одного парнишку захватили где-то далеко в Восточном Техасе, ну и конечно, пленники из других племен. Поскольку мне предстояло великое будущее, я избегал общения с этими жалкими людьми.
Я нарушил это правило только ради немецкой девчонки по имени Сухиохапиту, что означало Желтые Волосы Между Ног. Но обычно она отзывалась на просто Желтые Волосы. Не знаю, кем она была в прошлой жизни, что значила для своих близких, но для команчей она стала невидимкой, недочеловеком. Днями напролет она скоблила шкуры, таскала воду и дрова, выкапывала тутупипе[51] – в общем, делала то же самое, что и я первые полгода. Но для нее выхода из этого круговорота не было.
Как-то весной я наткнулся на нее на пастбище. Выглядела она неплохо, вот только для белой женщины была непривычно мускулистой, да, пожалуй, не помешало бы чуть больше жирка на боках. Вдобавок у нее, кажется, развивалась водобоязнь. Во всяком случае, я издалека учуял исходящую от нее вонь, а спина была усеяна мохтоа[52], как будто она уже несколько месяцев не мылась.
– А, это ты, – заговорила она по-английски. – Избранный. (Похоже, она была в дурном настроении.) Смотрю, тебе неплохо живется.
От звука английской речи я неожиданно растерялся. На языке команчей я посоветовал ей почаще мыться. Грубо и несправедливо, конечно, но я разозлился на ее слова, она как будто назвала меня дезертиром.
– А зачем? – буркнула она. – Я надеялась, что так они не будут ко мне приставать, но не помогло.
– Им не стоит лезть к тебе, еще подхватят чего.
– Но лезут же…
– Ну, это неправильно.
– Хорошо, что ты так говоришь.
– А раньше?
– Один или двое приставали особенно часто. Хотя какая разница?
– Как себя чувствуют лошади? – сменил я тему. – Вон у той, смотрю, болячка на ноге. Я могу принести кусок кожи, завязать.
– Как ты думаешь, кто мы для них? Если я обращаюсь к ним, они делают вид, что не слышат. Дали мне новое имя, из-за этого, – показала она себе между ног. – Вот все, что я собой представляю.
Я молчал.
– Единственное, что меня радует, – с моей смертью они потеряют часть денег, потому что я успею отскоблить меньше шкур. А ты, Тиэтети, – она подняла голову, – ты считаешь себя человеком?
– Конечно.
– Ты еще совсем ребенок. Они правильно сделали, что забрали тебя с собой.
Я опять разозлился.
– Знаешь, я мог бы тебе помочь, стоит только попросить, – хотя я не представлял, что тут можно сделать.
– Тогда убей меня. Или увези отсюда. Все равно куда.
Печально повесив голову, она вернулась к своей работе.
Я оглянулся, отыскивая Эканаки, рыжеухого пони, которого подарил мне Тошавей. Солнце садилось, холодало, поле вокруг было усыпано конским пометом.
– Мне нужно забрать лошадь, – пробормотал я.
– Так я и знала.
Я предпочел бы никогда в жизни больше с ней не заговаривать.
– Тиэтети, – окликнула она. – Если я буду знать, что это ты, я не стану сопротивляться. – Она показала место на шее, куда нужно втыкать нож. – Обещаю. Я просто не могу сама решиться на это.
41
Нет, нисколько (исп.)
42
Веревка, лассо (ком.).
43
Волк, пума (ком.).
44
Каранкава (любители собак) – племя, обитавшее на побережье Техасского залива, одомашнили койотов.
45
Самоназвание команчей, буквально – «наш народ».
46
Быть повешенным (ком.).
47
Рабом (ком.).
48
В 1840 г. вожди команчей прибыли в Сан-Антонио на мирные переговоры по поводу белых пленников. Когда переговоры зашли в тупик, техасцы открыли стрельбу.
49
Тиэтети промахнулся (ком.).
50
Маклюра оранжевая, дикий апельсин (ком.).
51
Съедобные корни (ком.).
52
Прыщ (ком.).