Читать книгу Попутчики - Фридрих Горенштейн - Страница 9

Попутчики
7

Оглавление

Ночь была тёплой, но с холодком. Такое противоречие для юго-западных климатических условий вполне допустимо. Вдруг среди теплыни налетит холодный ветерок и ужалит до насморка. Поэтому, хоть ночная температура такова, что можно в майке ходить, однако не советую. Мы с Чубинцом, перед тем как выйти, оба оделись: я надел пиджак, он – свою курточку, ибо в совместном творчестве, разгорячась, сидели в рубашках с закатанными по локоть рукавами.

Местность соответствовала климату, то есть была правилом с исключением. В общем пустынно, тихо, темно, однако в виде исключения время от времени возникали фигуры довольно шумные. Прошли несколько баб с нашего поезда, неприлично громко для ночного времени переговариваясь и гремя пустыми молочными бидонами. Прошло двое с фонарями, служивый народ со станции, и тоже громко переговаривались. Мы с Чубинцом, попав в общий ритм, гремели колодезным ведром, звенели цепью, скрипели воротом, пили шумно, по-лошадиному отфыркиваясь. Впрочем, в большинстве своём пассажир нашего двадцать седьмого поезда спал не нервно при любых условиях и в любом положении: завалившись на бок, если скамья свободна, сидя, откинув голову, с открытым ртом или по-старушечьи свернувшись клубочком, узелком на чемодане, предпочитая для железнодорожного сна свет, шум и многолюдье, чтобы не проспать свою станцию. Поэтому наш тёмный спальный был пуст и мы с Чубинцом имели возможность творить. К тому ж в тёмном, пустом вагоне спящий пассажир побаивался воров, а бодрствующий – грабителей, каковые на железнодорожном транспорте водятся и не переводятся.

Минуло пять-семь минут с момента прибытия нашего поезда на станцию Парипсы. Всего он здесь стоит по расписанию пятнадцать, но нам сказали – ещё дольше задержится, поскольку выбился из графика. Минуло пять-семь минут – и постепенно затихло, схлынуло, прошло, отговорило, отгремело. Мы с Чубинцом, выпив полведра, также притихли, прохаживаясь взад-вперёд, разминаясь, соскучившись за вагонное время по пешему ходу. Вода была хороша, несмотря на близость станции. Видно, за колодцем следили: сверху он был прикрыт деревянной крышкой, вокруг колодца была сделана замощённая камнем площадка, с уклоном к отводной канавке. Вода была, пожалуй, не артезианская, а верховая, но я люблю такую воду. Она мне кажется более естественной, живой и пахнет дождём и камнем – гравием, щебнем, булыжником, из которых устраивают фильтры против заплывания со дна посторонних предметов. В ухоженном колодце вода не только вкусна, но и безвредна. Колодец же неухоженный может своей даже вкусной водой распространять гибельные эпидемии холеры, брюшного тифа и прочей заразы. Водопровод, конечно, надёжней, тем более что в некоторых сельских местностях для предохранения от замерзания колодцы обкладывают навозом. Однако мы, определённого сорта размышляющие горожане, попав в сельскую местность, всегда стараемся хлебнуть колодезной, народной водицы, независимо от того, чиста она или грязна.

Я, Забродский, причисляю себя к гамлетистам, то есть к людям, которые всякий предмет и явление способны превратить в повод для размышлений, которые всякое конкретное тотчас же спешат соединить с общим, постигая таким образом это общее, но делаясь беспомощными перед конкретным. Общее интересно анализируется, интересно исследуется и… беспомощно повисает в воздухе, точнее, отправляется в архив или на книжные полки. Таким образом, всесторонне проанализированный конкретный убийца получает беспрепятственную возможность и далее убивать всесторонне проанализированного конкретного отца. А над моисеевым «око за око, ожёг за ожёг, перелом за перелом», над моисеевым «зло в мир не вноси, но на зло ответь» посмеиваются с задумчивыми лицами, и посмеиваются абсолютно по гоголевскому определению – сами над собой.

Вот я вижу идущего по перрону конкретного человека с мешком на спине. По тому, как он движется, – бережно, тактично, стараясь не разбудить спящих пассажиров, мне становится ясно: это вор. Честный человек, которому скрывать нечего, ночью громко разговаривает, гремит разными предметами, сморкается. Такое моё общее определение тотчас же подкреплено конкретным: человек с мешком останавливается передо мной, осматривает меня внимательно и предлагает мне купить у него фары. Вместо того чтоб сразу прогнать этого вора, я отвечаю, что фары мне не нужны. Тогда он предлагает мне пройтись с ним совсем недалеко, чтоб купить у него новенькие колёса с электрокара. Этот вор, конечно, какой-нибудь слесарь-ремонтник, таскающий свои товары через забор. Вот и штаны у него кирпичом вымазаны.

У моего соавтора Чубинца этот слесарь-ремонтник тоже вызывает антипатию. И поскольку Чубинец гораздо менее гамлетизирован, он сразу говорит продавцу фар: «Пиды геть!», значит – пошёл вон. Слесарь явно расстроился, потому что он рассчитывал меня, городского хлыща, уломать на парочку ворованных фар, и, озлившись на Чубинца, из-за которого ускользает выпивка, крикнув Чубинцу: «Гад хромой!», он толкнул его ладонью в лицо. Не ударил, а толкнул, но для хромого и этого достаточно. Чубинец пошатнулся, упёрся палкой в землю и ушиб плечо о сруб колодца. Ещё хорошо, что рядом был сруб, а то бы упал.

Ситуация мгновенно стала предельно конкретна, конкретнее не придумаешь. Хотя необычной её не назовёшь. Такие ситуации постоянно создаёт для нас российская улица, тем более ночная. Это как раз та ситуация, когда философствовать стыдно, а действовать опасно. Именно в таком промежуточном состоянии между философией и действием настиг я слесаря и схватил его одной рукой за ворот, а второй за плечо. Плечо сразу налилось, взбугрилось, заиграло мышцами. А чем ещё слесарить, если не мышцами? Не обоими же полушариями головного мозга! Я понял, что предстоит схватка: мышцы против полушарий. Каждый из нас напряг то, что имел, однако я опередил.

– Негодяй! – крикнул я. – Извинись перед оскорблённым тобой человеком! – И добавил полушёпотом: – Получишь три рубля…

– Семь рублей, – сказал слесарь.

Не знаю, почему он не потребовал шесть рублей или десять. Человек конкретного мышления, он, наверно, подсчитал, что в данный момент на выпивку и закуску ему нужно именно семь рублей.

– Три сейчас, четыре после извинения, – продолжал я торг.

Слесарь-ремонтник получил три рубля и позволил мне скрутить ему свободную руку. Второй рукой он держал мешок. В таком положении я повёл его назад к Чубинцу извиняться.

– Руку сильно не крути, – поморщился слесарь.

– Уж потерпи, – злорадно ответил я, желая получить на свои семь рублей как можно больше.

Подойдя к Чубинцу, слесарь начал коряво извиняться:

– Я не хотел… Прости… Пробач…

Я думал, Чубинец воспримет всё по-христиански, а он вдруг озверел и ударил слесаря, которого я держал за руку, палкой. Ещё хорошо, что по плечу попал, а не по мешку, где было, как оказалось, двадцать фар. Обошлось бы это мне в копеечку, кошелёк бы мой вдвое похудел. Так же я отделался дополнительной десяткой. Ощутив десятку, слесарь позволил себя оттащить и кротко, даже не выматерившись, ушёл. Ушёл по-христиански, потирая ушибленное плечо, но, правда, второе плечо под удар не подставив. Впрочем, оно было занято мешком с ворованными фарами.

Каков же итог происшествия на станции Парипсы? Тринадцать рублей – это наименьшее зло. Денег в таких ситуациях жалеть не надо, они окупятся. Я где-то читал, что первую свою победу в Швейцарии, победу, с которой пошла военная слава, Наполеон одержал вовсе не так, как это расписано в истории. Просто друг Наполеона, швейцарский банкир, подкупил австрийского коменданта, и тот сдал крепость без боя. Деньги – наиболее дешёвый способ уравнять себя в правах с сильным и привилегированным. Недаром евреи, издавна большие любители денег, сложили поговорку: то, что можно купить за деньги, ничего не стоит. Всего опасней неподкупный убийца. А неподкупных убийц создаёт идеология, и при них всё становится бесценным – от государственного патриотизма до гнилой картошки. Всё дорого, кроме человеческой жизни, кроме одушевлённого, и только вождь приравнен к неодушевлённому. Такое молодое общество энтузиастов, идеологов-идеалистов во главе с неодушевлённым, бесценным вождём лишает народ права на труд и права на воровство. Право на труд, приносящее личные блага, и право на воровство, компенсирующее отсутствие этих благ. Будем надеяться, что такие общества в нашем XX веке уже позади. Одно разгромлено внешними силами, а второе изнутри одряхлело, как бы извне оно не выглядело помпезно. Наше, однако, с Чубинцом сотворчество относится к тому времени, когда оба эти общества были молодыми самцами-драконами, дерущимися меж собой среди потоков своей и чужой крови.

Не сразу начал свой рассказ Чубинец, после того как мы уселись опять друг против друга в вагоне и уплыли в сплошную тьму от редких огней станции Парипсы.

– Я им больше не позволю бить себя безнаказанно, – сказал Чубинец после долгой паузы.

В представлении Чубинца вор-хулиган со станции Парипсы обратился в некий символ. Вдруг мне, Забродскому, вспомнился пролетарский плакат, особенно распространённый прежде, в период энтузиазма. Рабочий бьёт молотом по цепям, которыми окутан земной шар, с усердием, подобным медвежьему. Этакий слесарь-медведь. Тот самый медведь из крыловской басни, бьющий камнем муху на лбу у спящего с блаженной улыбкой мужика. Этакий рабоче-крестьянский союз. Пролетарий слесарит кувалдой по обоим земным полушариям. Земной шар для него – грецкий орех, а если небеса отменены, как выдумка попов, то рай следует искать внутри расколотой скорлупы, ковыряясь в земных недрах, в кишках планеты-роженицы, планеты-самки.

Вот она, сильная сторона гамлетизма. Символ может быть понят только в застое и бездеятельности, в неподвижной игре ума, позволяющей ощутить не только высокие раны расколотого черепа, но и низкие ранения в живот. Однако таков уж гамлетизм – философия для философии, понимание для понимания, ощущение для ощущения. Вот откуда безысходность, вот откуда «быть или не быть». И потому нуждаемся мы в корявых рассказах Чубинца, в низких истинах раненого живота, своим философским ликбезом пытающегося постичь высокую муку проломленного черепа. И помогающего понять не только гибель культуры, но и убийство почвы. А распавшуюся связь времён и пространств соединяет непрочная живая паутина, сотканная словом.

– Как-то под вечер, – продолжил ткать свою паутину Чубинец, – приходит Ванька, говорит:

– Пошли со мной, я машину присмотрел.

– Какую машину?

Я уже и забыл о его предложении немецкую машину обворовать. А он не забыл, присматривал, искал подходящий случай.

Меж тем случай этот представился уже глубокой осенью, когда лето сорок первого года, лето украинских надежд, окончательно минуло. За летние месяцы истреблена была основная масса украинских евреев в ярах и песчаных карьерах, в сёлах сыграно множество украинских свадеб, в городах созданы украинские организации, готовые перенять власть от немцев. В Ровно, где был тогда центр украинской национальной деятельности, начала издаваться газета «Нова справа». Я сам читал в этой газете статью её главного редактора Семинюка, где говорилось, будто немцы обещали сделать Украину независимым государством, как только будет взят Киев. Киев немцы к осени взяли, но обещания не выполнили. В той же газете была напечатана статья министра восточных территорий Альфреда Розенберга «Горячие головы». Вопрос о предоставлении Украине независимости откладывался до победоносного окончания войны. Тогда началось бандеровское движение и немцы начали арестовывать украинских старост и священников и свозить их в те лагеря, где раньше находились евреи. Объявлен был призыв добровольцев на работу в Германию. Ходили по хатам со списком, искали добровольцев. Кто отвечал: «Я не поеду», тем говорили: «Приходи на сходку, скажи при всех, что не поедешь». А прямо со сходки принудительно отправляли в Германию. Но некоторые не приходили на сходку, убегали, прятались. К зиме начался добровольный сбор тёплой одежды и продуктов в помощь немецкой армии, перешедший в открытую реквизицию.

Я рассказываю общую картину отношений между немцами и украинцами к зиме сорок первого года, чтоб было понятно, почему я согласился пойти с Ванькой обворовать немецкую машину. Тут был и антинемецкий протест, и желание приобрести продукты, поскольку после сравнительно сытого лета опять становилось голодно. Немецкие машины обычно ночевали на окраине, неподалёку от шоссе, эта же вовсе стояла на отшибе. Ванька шёпотом сообщил мне, что два немца спят в кабине. Судя по кузову, машина почтовая, в ней новогодние посылки для солдат, шнапс и колбаса. Особенно Ваньке хотелось отведать немецкой водки, шнапса. Где-то уж разок угостился, наверно, тоже ворованным. В мою задачу входило наблюдение за кабиной и приём посылок от Ваньки, который должен был полезть в кузов. Посылки эти мы собирались сложить в мешок и, в зависимости от обстоятельств, либо прямо отнести домой, либо припрятать в ближайшем овраге.

Ночь была ветреная, с гололёдом, и я подумал: по такой земле далеко не побежишь, если придётся удирать. Страшно было. Однако очень хотелось колбасы и водки. Моя переработка пьесы приближалась к концу, и после Нового года я собирался отвезти пьесу в город к старичку Салтыкову, который работал при бургомистре, а также показать Леониду Павловичу Семёнову, для которого я написал главную роль влюблённого хромого страдальца. В селе, конечно, машинистку не найти, поэтому придётся дважды переписать от руки: экземпляр для Леонида Павловича и экземпляр для старичка Салтыкова.

Так размечтался, но продолжил наблюдать одним глазом за кабиной, другим – за Ванькой, который в кузов полез. Ванька перочинным ножиком брезент разрезал, просунул в кузов голову – и вдруг оттуда рука. Оказывается, ещё и третий немец был, который в кузове дежурил. Мы не учли, что у них немецкий порядок, а не колхозный: двое спят, третий дежурит. И этот третий, дежурный немец чем-то тяжёлым ударил Ваньку по голове. Ванька на землю шлёпнулся и покатился, как бревно. А я побежал. Я, хромой, побежал по гололёду. Но, наверно, за мной не гнались, иначе б поймали. Сколько тогда хлопцев погибло – и подростков, и совсем пацанов! Знали ведь, что немцы за воровство и избивают тяжело, и убивают, а всё-таки воровали. Однако я уже не подросток, и если б меня поймали, то убили бы как саботажника.

Бегу и проклинаю себя, что Ваньку послушал. Домой не побежал, чтоб тётку Стёпку с её окруженцем не подвести. Побежал к пруду. А там особенно холодно, от ночного пруда ветер ледяной. Хожу берегом, дрожу от страха и озноба. Вдруг слышу, кто-то плачет. Смотрю: Ванька, слава Богу. Значит, не убили. Лежит Ванька, голову руками обхватил. Идти он не мог, приполз. Вот тебе немецкая водка и немецкая колбаса.

К счастью, нас не искали. Власть немецкая фактически была в селе лишь наездами, а с местными полицаями немцы разговаривать не стали. Да и времени у них не было, тем более что украсть мы ничего не смогли. Утром немцы поехали дальше доставлять солдатам посылки из фатерланда. А у Ваньки после этого случая голова стала огромная, как чугунный котёл. Но мягкая, как тесто. Пальцем нажмёшь – вмятина остаётся. Долго так длилось, несколько месяцев, потом постепенно залечилось. Однако меня тогда уже в селе не было. После Нового года я в город переехал с двумя экземплярами моей пьесы «Рубль двадцать».

Попутчики

Подняться наверх