Читать книгу Монастырские - Галина Мамыко, Галина Леонидовна Мамыко - Страница 26

Глава 7: «А меня зовут Витя»

Оглавление

Меня интересовало всё, что было связано с мужчинами – взгляды, рукопожатия, прикосновения. Мне нравилось играть в порочную роковую особу. Хотелось страсти, интриг, и, наконец, огромной, настоящей любви!!!

Я нарочно открывала свои мечты Богдану, знала – Богдан порицает подобное. Досаждать ему было для меня удовольствием. Вот и сейчас. Богдан ходил по комнате. Я наблюдала, как он хромает, и мне хотелось ему сказать что‑то язвительное. «Ты – хромой неудачник, на тебя не смотрят девочки, вот ты и завидуешь мне. А я красива, я имею успех у мужчин. Тебя это коробит именно потому, что сам ни на что не годен. Вот и косишься на меня», – от таких несправедливых мыслей мне становилось неуютно, стыдно. «Я гадкая!» – думала я. Пропадало желание вслух сказать то, что просилось на язык. Мне становилось тоскливо. Я снова сердилась на брата. Он будил во мне совесть, и это меня злило.

– Вера, сядь, – Богдан указал на диван. – Сядь, наконец. Нам давно надо поговорить. Это серьёзно и важно.

– Ах‑ах, можно подумать. Я наперёд знаю, что ты сейчас скажешь.

Я всё же устроилась на диване, но у меня была другая цель. Хотелось посмотреть на свои коленки, как они будут выглядывать из‑под короткого платья. Я представила, сколько мужчин увидит меня в такой позе, и взглянула на часы на своём запястье. Уже скоро, скоро наступит мой час звёздный.

Я рассеянно слушала, как Богдан рассказывает мне об опасности свободных отношений с противоположным полом. Его речь производила на меня обратное действие. Предостережения подогревали жар моих желаний. Я с нетерпением ждала чего‑то. Я чувствовала, что совсем скоро у меня начнётся иная, совсем новая, интересная жизнь. Меня мучило желание стать по‑настоящему взрослой, самостоятельной в поступках, независимой в чувствах. Мне хотелось распоряжаться собой так, как я того хочу. Мне, наконец, хотелось делать всё наперекор брату. Меня бесило его пуританство.

– Ты ещё забыл сказать – береги честь смолоду, – сказала я.

Богдан не обратил внимания на мою насмешливую интонацию, и серьёзно сказал, взглянув в мои накрашенные глаза:

– Да. И это тоже.

– А зачем?

– Ты говоришь, зачем. А зачем, скажи мне, придуман стыд?

– А кем он придуман? И вообще, есть ли он. И нужен ли.

– Стыд придуман затем, чтобы сдерживать зло. Ибо порок – это зло. Если человек не потерял стыд – значит, он не потерял совесть. А если человек потерял совесть – то…

– То он потерял стыд. Ха‑ха.

– А если человек потерял совесть, то это для него конец жизни. Человек без совести превращается в мертвеца.

– Не забудь свои афоризмы развесить на стенах.

Я ушла. Разговор с братом мне не понравился. Как всегда.

Но уже через считанные минуты я всё забыла. Началось главное. Хлопанье дверей, возгласы гостей, смех… Яркие губы, сдобные руки, открытые бюсты, всё вокруг наполнилось блеском драгоценных камней и золота, потекли благоухания французских духов.

Один из мужчин был не знаком мне. Он поглядывал в мою сторону. Это был необыкновенный взгляд, так мне казалось. В нём я разглядела независимость, любовь и верность. Я слышала, как мой отец сказал о нём:

– Знакомьтесь, это наш замечательный Виктор Константинович Шуев…

Кто он был, и почему один, и откуда мой отец его знает, я не вникала. Ничего не интересовало меня, это были ненужные детали. Главным было другое. Главным была истома, что разливалась по моим членам. Главным было чувство, что будоражило душу. Я радовалась красивым словам в мой адрес, и тогда щёки мои горели от удовольствия. Я стояла позади своих родителей в прихожей. Я старалась быть скромной и заставляла себя смотреть вниз, под ноги. Но мои глаза искали того, кто тоже искал меня.

Наконец, после целований‑обниманий облако ароматов устремилось под обсуждение погоды и политических новостей к главному, туда, где в блеске искр хрустальной люстры пылал пуп жизни – он источал мясное, овощное, фруктовое, винное счастье. И пальцы уже сгибались в предвкушении вилок и рюмок, и животы млели.

Я успела протиснуться между чужими костюмами и платьями, и ухватить ту минуту, когда станет ясно, какой стул займёт Виктор Константинович.

– А меня зовут Витя, – услышала я его голос возле своей золотой серьги, когда моё короткое платьице улеглось наконец в необходимом для меня положении, открыв правильный вид коленок. Как чудесно они смотрелись. Я специально не придвигалась близко к столу, чтобы скатерть не закрывала этого захватывающего для постороннего взгляда пейзажа.

Меня удивило, что человек, которому на вид примерно столько же лет, как моему папе, называет себя Витей. В этом что‑то есть. Это гораздо интереснее, чем стеснительные мальчики. Если немолодой дяденька называет себя «Витя», значит… Значит, несомненно он – знаменитый кинорежиссёр. Вон, у него какой яркий попугайский шарф в вороте пёстрой рубахи. И какой красивый замшевый пиджак кремового цвета. Так любят одеваться именно кинорежиссёры.

Витя оценил то, как я расположилась на стуле. Я знала, куда он смотрит. И мне это нравилось. Он сказал:

– А как вы относитесь к революции?

Я смотрела вдаль, и там, вдали, всё для меня было в тумане. В тумане плавали рыбы, у них были красные губы, они кушали много‑много, они пили ещё больше. Они плыли и плыли. Они уплывали внутрь своего чрева, и там они жили, большие, толстые рыбы. Я не смотрела совсем на этого человека. Это было бы уже слишком, смотреть на него так близко. Уже было достаточно того, что я так ясно ощущала запах его волос и кожи. От него пахло весной и розами. От него веяло энергией веков и той радостью, какая захватывает на вершинах гор там, где высокое, высокое небо. Так мне казалось. Но революция… При чём тут революция… Меня удивил этот вопрос странный. И я снова подумала, что мой загадочный незнакомец – кинорежиссёр. Ведь только кинорежиссёры могут говорить такие странные, неуместные вещи, например, про революцию. Когда нужно говорить про небо. Но кинорежиссёрам всё можно. Ведь это особые, эксцентричные люди. Я преклонялась перед кинорежиссёрами и, конечно, не отказалась бы стать кинозвездой.

– Вам сколько лет, уже шестнадцать?

– Да. Уже шестнадцать, – соврала, и всё так же сидела я прямо, не поворачивала головы к тому, кто так меня интересовал. И всё так же по ту сторону стола смеялись рыбы. Они были раздуты от обилия пищи, и были совсем как жабы. И у них клокотало в горле. У них булькало в желудке. В них чавкало и пищало то, что трамбовалось во чреве.

Я ждала с нетерпением новых вопросов. Я уже была уверена, что Витя не простой кинорежиссёр, а очень‑очень знаменитый кинорежиссёр. Мне на ум приходили фамилии тех, о ком приходилось читать в журнале «Советский экран». Это был мой любимый журнал из многих, что наша семья выписывала.

– Вы учитесь в десятом классе?

– Да, в десятом, – сказала я.

Это забавно, врать уверенным голосом, с уверенным лицом. И всё же, чёрт возьми, что‑то неприятное от лжи оседает на душу. Что‑то есть в этом, от чего хочется скрыться. Прямо сейчас, вон из‑за этого стола. Чтобы не врать, чтобы не слышать этих странных интонаций. Не ощущать эту вкрадчивость. И не знать этого предчувствия чего‑то мерзкого, будто червь заползает по скатерти. Вот сейчас он запрыгнет на мои колени. Вот сейчас он дотронется до моих пальцев, заглянет в моё сердце… Но мне так хотелось сниматься в кино.

– А в какой школе вы учитесь? Где‑то здесь поблизости? Или…

Ну вот, теперь про школу, значит – точно, кинорежиссёр, он ищёт красивую девушку на кинопробы. И, несомненно, моя красота его сразила. Я – та, которую он давно искал по всей Москве, объездил много школ, и тут, случайно, он увидел то, что нужно. Радостные мысли теснились. Я была переполнена ожиданием славы. Но червь всё ближе. Его дыхание касалось сердца. И сердце уже болело от того дурмана, который так опьянял подозрительно сладко…

– Сегодня же праздник революции. А давайте, я вам покажу революцию. Хотите? Я вам покажу вулкан взрыва народных масс! Это должно понравиться. Энергия революционных стихий и вдохновений.

– Да, – сказала я, замирая.

Вот оно, начинается. Первая кинопроба! Мне хотят дать роль юной Крупской? А кинорежиссёр будет играть роль Ленина?!

– Но тогда мы сделаем так… Я выйду. А вы – за мной. Но, для конспирации (ведь конспирация – это неотъемлемый атрибут революции, не правда ли?), идти нам вместе не стоит. – Он слегка придвинулся и сказал мне на ухо, перейдя на «ты». – Выйдешь через минуту после меня. Я буду ждать тебя в прихожей.

Разве делают кинопробы в прихожей? И тут меня осенило. Он хочет меня увезти в студию, там заждались ту, которая станет звездой. Вот почему революция. Прорыв в мировом кино. Вот почему в прихожей. Он возьмёт меня за руку, мы исчезнем, и толпа в пьяном угаре ничего не заметит. А я буду на пути к славе.

И вот, когда я вышла в прихожую, я увидела… Что я увидела. Так вот что такое «энергия революционных стихий и вдохновений»! Такое я уже раньше наблюдала из окна школы. Во внутренний двор приходил дяденька дурацкий. Он стоял со спущенными штанами, и демонстрировал детям свои, как бы это сказать… свои очертания, и дети на переменах смотрели в окна, и смеялись, и показывали на дяденьку пальцем. А однажды дяденька попал в засаду, и его увезли в милицейской машине.

Когда я с ужасом скользнула взглядом по вздувшемуся огромному, так похожему на большую и мерзкую сарделю, то произошло извержение обещанного Витей вулкана. О… И вот это Витя дурацкий назвал революцией.

Я умчалась, зажав рот руками. О, теперь я никогда, никогда в жизни не буду есть сардели!!!! Я понеслась по квартире со скоростью страшной, высоко задирая ноги. Вот так когда‑то мчалась ракета через три года после моего рождения. В той ракете сидел запущенный в космос Гагарин. «Будь готов! Всегда готов! Как Гагарин и Титов!». И стоял вокруг меня космос. В этом космосе было страшно. Страшно мерзко там было, очень! И меня качало ветрами, меня рвало всё быстрее куда‑то. Но не к звёздам, где был Гагарин. Меня рвало на паркет, в унитазы, на мебель. Моё платье теперь не было чистым. И душа моя – тоже, тоже.

Потом, однажды в разговоре с Ритольдой я случайно рассказала про Витину революцию. Меня разбирал дикий хохот, когда я об этом говорила. Но Ритольда не смеялась. Она смотрела на меня широкими глазами и делала языком изумлённое «ц‑ц‑ц». Я взяла с неё честное слово, что она никому меня не выдаст. Но за спиной раздался голос Богдана:

– Я всё слышал. Ты говорила громко, и громко смеялась. Я хотел закрыть дверь, но не успел закрыть уши. А поэтому предупреждаю, что этого не оставлю. И мерзавца, если придёт к нам, вышвырну!

– Папа, а этот Виктор Константинович Шуев, он вообще кто? – спросила я однажды папу.

– Да ты знаешь, я не уверен точно, кто он… Мне его рекомендовал Николай Петрович. Мы были в одной компании на охоте. Там познакомились. Скажу по секрету, у меня есть подозрение, этот товарищ с площади Дзержинского. Но – тс‑с… Это всего лишь гипотеза. С такими нужно держать ухо востро. И никогда не ссориться.

Папа ничего не знал про «революцию» и про клятву Богдана. И никто из нас не знал, что спустя годы история с Витей всем аукнется.

Через год, снова на 7 ноября, мы по традиции ждали гостей. Всё было, как обычно. Был Пётр Евгеньевич, который любит горячие блины, и Николай Петрович, который обожает холодное пиво. Михаил Викторович по традиции принёс для каждого в нашей семье, включая Ритольду и тётю Машу, по коробке конфет. Андрей Анатольевич привёл овчарку. Дамы сверкали бриллиантами.

Хохмили, кушали, пили. Всё как обычно. Стучали вилки, звенели рюмки. Но самое главное было вот что. В числе гостей за столом сидел и Виктор Константинович Шуев.

Богдан в тот день задержался. У него плотный график даже по праздникам. Творческие встречи, поэтические и художественные общества…

Я сидела, затаившись в своей комнате. Я не шла к гостям, и всё думала, что же будет, когда Богдан придёт домой? Я надеялась, что ничего не будет. Ведь Богдана я поставила в известность, кто такой Витя, и брат должен понимать, что с КГБ лучше не связываться.

– Здравствуйте, – сказал Богдан и остановился.

Ему никто не ответил. Слишком много было еды и анекдотов. Было не до Богдана.

На цыпочках, сняв туфли, я подбежала к двери. Уткнулась в щёлочку. Мне видны были строгие глаза моего брата, он смотрел на жующего Витю.

Богдан громко сказал:

– Вы, Виктор Константинович, мерзавец.

И тут все сразу забыли про яства. И глаза у всех открылись.

– И вы знаете об этом. А мерзавцам в нашем доме не место. Очень прошу вас уйти отсюда раз и навсегда!

– Что случилось?! – в голос воскликнули мама и папа.

Они поднялись. Они не знали, что делать. Всё было так непонятно. И пышное с воланами платье как‑то вдруг поникло на маме. И стало видно, что оно испорчено пятном свежим от соуса жирного. И папа всё шевелил губами. Он не знал, что надо со ртом теперь делать, когда вдруг еда стала ненужной, когда вот такое случилось. И гнусная водка гнусно смеялась в рюмке хрустальной. И в комнату заглядывала испуганная Ритольда в нелепом поварском колпачке белом, в нём она была похожа на фельдшера. Его Ритольде подарил папа, специально для праздничных застолий.

Но Виктору Константиновичу Шуеву было всё понятно. Он налил себе водки, опрокинул рюмку, подцепил вилкой огурчик. И все слушали, как звенел между зубов Вити огурец с перчинкой. Оглядел Витя стол с поросёнком, курицей, холодцом, икоркой красной и чёрной. Дотронулся пальцем до запотевшей во льду бутылки шампанского. Оглядел людей внимательно. А потом поднялся неспешно. Сложил салфетку накрахмаленную. И ушёл бесшумно, аккуратными шагами.

Он был вежлив. Правда, невзначай пнул овчарку Гарри, но ведь она лежала у него на дороге, там, в прихожей, в ожидании хозяина, Андрея Анатольевича. Как не пнуть, если на дороге. Мне было это хорошо видно. Я сильно тянула шею, я высунулась из‑за двери, но никто не смотрел на моё красивое иностранное платье, все смотрели вслед Виктору Константиновичу. Никому не было до меня дела, и мне тоже не было до себя дело. Я вся была там, в спине дурацкой, превратившейся в дверь молчаливую. И Богдан поспешно её захлопнул, закрыл на все замки.

Но спина, уши, нос, ноги человека из КГБ, всё осталось на самом деле. Увяз в этой двери Витя дурацкий, не успел выйти, как дверь злая уже закрылась. И пришлось Вите стать дверью, чтобы спустя годы из неё воскреснуть страшными и даже роковыми неприятностями. И о своей обиде нам напомнить. Но пока мы того не знали. На прощанье он всем пожелал спокойной ночи. И протянул руку моему папе, когда тот поспешил за ним в прихожую с извинениями неловкими. И говорил папа виноватым голосом. И не мог унять дрожь внезапную. И губы у отца прыгали. И был он бледным, как Ленин в Мавзолее.

– Дети, что же вы мне сразу всё не рассказали? – говорил нам с братом отец растерянный, когда гости уехали, и когда Богдан рассказывал родителям про «революцию с вулканом» прошлогодние, а я рядом молчала, потупившись.

И молчала мама в кресле‑качалке с сигаретой во рту, застрявшей вместо зубочистки, с глазами закрытыми. И горели за окном звёзды красные, говорили, что все люди друг другу – братья, и почему‑то мало теперь в это верилось. Вспоминались мечты мои звёздные, как чуть было не стала я женой Ленина, и тогда мне снова хотелось смеяться диким хохотом.

А потом как‑то на улице, рядом с домом, где мы жили, между магазинами и аптеками, между машинами и толпами, я увидела картину удивительную. Моя мама стояла в шубке норковой, волосы по плечам рассыпались. Она пела песню молчаливую, это было видно по её лицу печальному. Она, видно, забыла, что уже давно замужем. Ей казалось, что она всё так же молода. И весна в волосах мамы путалась, и зима по щекам таяла. И когда подошёл к ней Витя замечательный, моя мама схватила его за руки, целовала в губы прямо при всех и плакала, а потом лупила по лицу отчаянно. Я стояла посреди проспекта Кутузовского. Я забыла, зачем и куда вышла, что купить хотела, и сколько денег на это нужно мне. Всё вокруг меня исчезло. Только маму свою я видела, только её слышала, как рыдала она. И ушёл Виктор замечательный, на ходу рукою помахивая.

Монастырские

Подняться наверх