Читать книгу Поздно. Темно. Далеко - Гарри Гордон - Страница 10

Часть первая
7

Оглавление

«Что-то пошло не в ту степь», – маялся Эдик. Роман комкался, романом никак не становился, желаемой полифонией не пахло. Выпер острый сюжет, любопытный сам по себе, но все это сильно смахивало на приключенческую повесть. Все-таки без опыта не справиться, читай не читай, разбирайся сколько угодно, – материал гнется, ломается, звякают какие-то словечки, многозначительные пейзажи, точные сами по себе, изобличают дилетанта. Есть герои, характеры, опять же по-дилетантски, как живые, фотографические, или наоборот – лезет, зараза, какая-то символика, как в плохом кино. Слова, говорю, нет, а есть словечки.

Этот одесский жаргон, будь он проклят, вызывает смех там, где не надо. Бабелевщины, слава Богу, нет, но нет и Эдика. Нет самого главного, ради чего все и затевалось. Правда правдой, ни плохих ни хороших, но эта объективность и мешает, нет ощущения единственности, уникальности, смертельности, что ли, бытия.

Пришел Измаил.

– Ну что, работаешь? – спросил он, закуривая.

– Работаю, – сердито ответил Эдик, – как бенгальский тигр, а толку…

– А ты думал…

– Я и сейчас думаю, – вызывающе ответил Эдик, – так редко заходишь, не мог на бутылку накопить?

– Ты же работаешь, – засмеялся Измаил. – Знаешь, чего я пришел? Сегодня же у Карлика день рождения.

– Правильно, – подумав, согласился Эдик, – двенадцатое июля. Как я забыл…

– Я и сам забыл, – успокоил Изя, – Розка позвонила.

– Тем более… Лена, – крикнул он в комнату, – где у нас вчерашний глинтвейн?

– Там где-то, в майонезной баночке, – недовольно откликнулась Лена.

– Да подожди, – усаживал Измаил, – часам к шести пойдем туда, к маме, они что-то готовят. Я ж специально за тобой зашел.

– Так еще больше часа, – беспокоился Эдик.

– Ну и что, поставь чайник и прочти что-нибудь.

– Нечего читать, – сказал Эдик.

– Ладно, старик, не жмись.

Эдик вздохнул, надел очки, и стал копошиться в бумаге.


«Все, – сказала Лионелла Архиповна, – идите в комнату, а я рассчитаюсь с этим, и в зале посмотрю, а то Зойка может выпустить меня в трубу. – А где эта девочка, Маруся? – спросила Натка. – Это разве девочка? Это жеребец, а не девочка!.. Ей только жрать! А к гостям выходить кто… Пушкин будет? Уволила я ее…»

«Видали вы когда-нибудь такое паскудство? Нет, я не видела еще такого паскудства! Что придумал этот Антонеску! Этот лабух с навозом за ушами! Как вам это нравится? Мы теперь – Транснистрия! – Она швырнула газету на пол. – В гробу я его видела вместе с этой Транснистрией. Можно подумать, что Одесса для него какая-нибудь Бирзула или их вонючие Фокшаны…»

«… Генкин голос серебристо вытягивался и звенел, он пел о свободе, о лазурных морях, о поющих в тугих вантах южных пассатах, о белых коралловых рифах, о старых моряках, о мужской чести и гордой любви, возбуждая в Ильке горькую печаль по чему-то светлому и несбыточному и щемящую тоску по безвозвратно прошедшему. А песня трепетала, как бы надеясь вырваться на простор из прокуренной комнаты, билась о стекла окон, металась под потолком и, не найдя выхода, таяла в Илькиной груди теплой сиреневой болью…»

– Блеск, старик, – воскликнул Измаил, привстал и пожал Эдику руку. – А какая, нет, ты подожди, какая точность! Бабель! Паустовский! А характеры какие! Лена, а вам нравится?

Ко всем особам женского пола старше десяти-двенадцати лет Измаил обращался на «вы», невзирая на степень близости и родства. Даже к Ляле, в те минуты, когда она была им недовольна. Исключение составляли только мама и сестры.

Лена нехотя появилась в дверях.

– Конечно, нравится. Он, когда пишет, не ругается. Только курит еще больше.

– Нет, правда, здорово, – не унимался Измаил. – Знаешь, как мы сделаем? Я на днях получу за выступление, мы возьмем бутылку и пойдем к Голышеву. Он нормальный дядька, фронтовик, пишет очерки…

– И пьет водку, – продолжил Эдик.

– Ты не понимаешь, – рассердился Измаил, – он же парторг Союза. – Бодаенко тебе наобещает, сколько хочешь, а этот может сделать.

– Что он сделает? Убьет Коляду? Или отменит советскую власть?

Генерал в отставке Коляда был директором издательства. Однажды краем уха услышал он, что в очередной издаваемой книге есть стихи о Лорке.

– Кто така Лорка? – спросил Коляда рецензента.

– Испанский поэт, – оторопел профессор.

– А чи вин прогресивный?

– Его расстреляли фашисты.

– О це добре!

Измаил разволновался.

– Ты только напиши побольше, и пойдем.

– Напиши, напиши… Уже сто двадцать страниц, тебе хватит?

– Отлично, старик, на днях и пойдем. Ну а вы, Лена, пишете? А ну прочтите что-нибудь…

– Ой, дядя Изя, – закручинилась Лена, – это такое гамно…

– Ленка, не ломайся, – прикрикнул Эдик, – давай последнее, про мясо.

– Может на стул стать? – ломалась Лена.

– Что ты будешь делать! – сокрушался Измаил. – Читайте, я вам говорю, а не то хуже будет…

– Как, еще хуже? Ну ладно. – Она вздохнула.

– Громче, – крикнул Эдик, едва Лена начала.

«Ни пустоты, ни слов

В себе не нахожу я.

До следующих дней

Душой не добрести,

И все-таки туда

Веду себя, чужую,

Где не смогу себя

По-прежнему вести»


– Ну, так хорошо, – похвалил Измаил, – вам надо больше писать.

– Читайте Пушкина, Маяковского, – ехидно подхватил Эдик.

Измаил устало махнул рукой: «Ну тебя к черту».

Плющ ехал двадцать девятым трамваем по Люстдорфской дороге. Сергеевы – люди, что называется, приличные, семья все-таки, кое-какие бабки наверняка есть.

Неловко, конечно, но не потому, что чужие, напротив, очень даже свои – сколько в юности провел с ними времени, неловко оттого, что если ты свой, то где же ты, падла, пропадал столько времени, и появился, когда пришла нужда. Ну, ничего, не так страшен черт… самое трудное – первый момент, удивление и вопросительные взгляды. Тут главное не частить и вести себя естественно и спокойно.

Ольга Михайловна, наверное, совсем старенькая, и сердце, помнится, у нее всегда болело. Вовчик, Владимир Сергеевич, «рыжий», как называет его Эдик, кажется, начальник какой-то пусконаладочный, все ездит куда-то в Дрогобыч, в командировку. Роза, классная тетка, сильно только строгая, где-то там, в исполкоме работает.

Трамвай проезжал вдоль длинной каменной стены Второго кладбища. У входа сидели старухи с маргаритками и ромашками, переругивались, тускло провожали глазами трамваи. Тени от кладбищенской кленовой листвы, нависавшей над оградой, пробегали по их лицам, как мысли или воспоминания.

Тут, на этом кладбище, их батя лежит лет уже, наверное, десять. Неделю он умирал от инсульта на Ольгиевской, лежал в коме, сердце только работало. Дочки дежурили круглосуточно, Карлик вылетал в окно с кислородной подушкой в аптеку. Ольга Михайловна сидела неподвижно. Плющ, и Морозов, и Кока приходили, уводили Карлика через дорогу, у садика пили из горлышка вино – снимали напряжение; неподалеку, метрах в двадцати, тем же занимались Изя, и Эдик, и Мишка. Компании эти словно не замечали друг друга.

Курили в парадной, когда вышел из квартиры Вовчик, Владимир Сергеевич, и показал руками крест…


Плющ вышел на первой станции Люстдорфа. Район малознакомый, одесские Черемушки, однако платаны растут быстро, и улицы уже напоминают городские.

– О, Костик, привет, – сказал Владимир Сергеевич, – проходи.

– Как хорошо, – поднялась Роза, – молодец, помнишь…

Плющ растерянно смотрел на праздничный, почти накрытый стол.

– О, извините, у вас торжество, я потом как-нибудь, – заторопился Плющ.

– Как же так, Карлику же сегодня тридцать три!

– Конечно, конечно, – бормотал Плющ, – только я без подарка, да и меня ждут. – Плющ выдохнул. – Если честно, совсем забыл, – засмеялся он, – поздравляю вас. А где же Ольга Михайловна?

– Она в той комнате, пойдем, – Владимир Сергеевич приотворил дверь. – Ольга Михайловна, к вам гость…

Ольга Михайловна оторвалась от книги и всмотрелась:

– А, Костик, вот умница!

В больших очках она была похожа на черепаху из популярного мультфильма.

– Садись.

– Спасибо, Ольга Михайловна, – стоял Плющ. – Как ваше здоровье?

– Врачи говорят, что нормально, – засмеялась Ольга Михайловна, – а я думаю – не совсем. Так, ничего…

– Как у Карлика дела?

Ольга Михайловна вздохнула:

– Все хорошо, как же еще? Ну, а ты как, пишешь?

– А что еще делать, – как бы извиняясь, засмеялся Плющ.

– Молодец, – Ольга Михайловна помедлила и посмотрела в книгу.

Плющ, пятясь, вышел.

– Помочь чем-нибудь? – спросил он Розу.

– Та! – сказала Роза, – мужчины могут только мешать. – Сергеев, вот куда ты девал салфетки?

Вбежал Игорь с авоськой хлеба.

– Это Плющик? – полувопросительно сказал он.

– Какой он тебе Плющик, вот нахал, – возмутилась Роза. – Он – Костик, или даже дядя Костик.

– Плющик, Плющик, кто же еще, – Плющ обнял Игоря за плечи, – «Костик» – неинтересно, «Плющик» – интереснее. Ну, ты здоровый стал. Наверное, стихи уже пишешь?

– Какие стихи, Костя, он же безграмотный, – веселился Сергеев.

Игорь подошел к отцу, двумя пальцами сильно сжал ему запястье, заглянул в глаза:

– А-а-й?

– Игорек, совсем забыла, – сказала Роза, – сбегай, купи еще минералки.

– Рубчик, – быстро сказал Игорь.

– Опять нахал! Давай беги, у тебя еще осталось с хлеба?

– Хватит, – хлопнул Игорь по карману. Он вбежал к бабушке и поцеловал ее.

– Иди, иди, лизунчик, – оторвалась от книги Ольга Михайловна.

У двери Игорь остановился, сжал зубы и, сильно артикулируя, спросил с еврейским акцентом:

– Бабушка, ты жидовка-а-а?

– Да, да, – махала рукой бабушка, – иди уже.

– Где же это кодло? – Роза посмотрела на часы.

– Уже без двадцати. Не люблю, когда опаздывают.

– Розочка, как же опаздывают?

– Все равно. Полковник всегда приходит раньше.

Полковник пришел через минуту. Вот уже почти год, как он вышел в отставку и вернулся в Одессу. Ему предлагали в Москве квартиру и работу, что-то по части политпросвета, но он отказался, – тянуло в Одессу, хотелось заново родиться в пятьдесят лет.

С сорок третьего года на фронте, он, после нескольких лет в Германии, всю воинскую жизнь свою провел в Сибири, в Забайкалье, наезжая в Одессу только в отпуск. С фронта он привез боевую подругу Асю, все было как в советской сказке, или песне: он – лейтенант, она – регулировщица.

Ася на фотографиях тех лет была хорошенькая, с ямочками на щеках и в горжетке из чернобурки. На горжетке были лисьи лапки, и поэтому маленький Карлик был убежден, что Ася – мужественная женщина, стальной солдат, (был такой китайский фильм), или Зоя Космодемьянская. Ее пытали, но она не выдавала, на все вопросы отвечала «нет», и только улыбалась, пугая немцев ямочками на щеках.

Полковник потащил Плюща в опустевшую кухню.

– Поговорить надо, – бросил он Асе через плечо. – Костик, закури, – сказал он, – и дай мне потянуть.

Он жадно затянулся Костиковой «Примой».

– Возьми же целую, – сказал Плющ.

Он не любил, когда у него отнимали сигарету, хоть на затяжку. Это было насилие. И, вообще, что значит! Если ты выдумываешь себе проблемы, то при чем тут я?

– Нельзя, ты что, – округлил глаза полковник, – убьет!

Полковник охотно взял на себя роль подкаблучника, уступая жене в мелочах. Так было удобнее. «Этот бабки видит только в день получки», – неожиданно подумал Костик и рассмеялся.

– А как с питьем?

– Ты же знаешь, какой я питок. Три рюмки. Печень! – важно сказал полковник и потрогал селезенку.

Пришли Измаил с Эдиком.

– Валя на работе? – спросила Роза. – А где Лена?

– Лена придет попозже. Она гладит.

– Понятно. Изя, ты без Ляли?

– Ляля не придет, – покачал головой Измаил, – Котя заболел.

«Как удобно, – подумала Роза, – три пацана, всегда кто-нибудь болеет…»

– Все, – сказала Роза, – Вовчик, позови маму, садимся. Майку ждать не будем, они придут в восемь.

– А Мишка? – спросил полковник.

– Ну его к черту, – рассердилась Роза. – Я ему звонить не буду. Тебе надо, ты и звони.

Полковник пожал плечами.

– Давайте уже выпьем, – скомандовал Эдик, когда все уселись, – я сегодня ничего не ел.

– Вот и поешь сначала, – посоветовал Сергеев.

– Умник. На голое тело выпить приятнее, – погладил Эдик себя по животу.

– Мальчишки, – очнулась Ася, – ручки все помыли? Костик, а ты?

– Помыл, тетя Ася, – растерялся Плющ.

– Вот кретинка, – сказал Эдик Игорю. – Давай уже, говори что-нибудь, – обратился он к Измаилу.

– Ну что, – неохотно сказал Измаил, – тридцать три – возраст Христа. Так дай ему Бог там, в Москве. Молодец, что уехал. Алиготе!

– И это все? – возмутилась Роза.

– Кошмар, тридцать три, – покачала головой Ольга Михайловна, – а как он болел в эвакуации, в Баба-юрте.

– В Курган-Тюбе, – уточнил Эдик.

– В Баба-юрте, в Баба-юрте, я точно помню, – сказала Роза, – у него тогда еще из-под подушки крысы лепешку утащили.

– Он не мог даже плакать, – продолжала мама, – пищал, как котенок…

– Дистрофик, – подтвердил Эдик и, не дождавшись, выпил.

Застолье постепенно разгоралось. Эдик время от времени выкрикивал: «Неважные именины!», и требовал налить. «А, – вспомнил Плющ. – Это батино выражение». Все праздники, будь то дни рождения или Первое мая, он называл именинами и классифицировал их как «приятные» или «неважные», в зависимости от настроения. Говорили все одновременно и обо всем сразу.

– Одного не прощу Карлику, – сказал Владимир Сергеевич, что он пятнадцатилетнего Игоря угощал вином.

– Как будто тот не квасил уже в тринадцать лет, – сказал Эдик.

Роза сделала предостерегающий жест. «Жаль, Мишки нет, – думал Плющ, – этот бы сейчас барабанил по столу и говорил: есть такая песня, и нес бы какую-нибудь веселую ахинею».

Слабый человек, Мишка пьяный гонял жену, а трезвый – боялся. Родственников избегал, как неприятных разговоров, обещал приходить только на похороны.

Пришла Мая с Юрием Андреевичем, молчаливым человеком с недовольным лицом. Казалось, возгласы, смех, питие и разговоры считал он делом неуместным, кощунственным даже. Непьющий Плющ при нем чувствовал себя легкомысленным алкоголиком.

Пил, однако, Юрий Андреевич большими рюмками, отворачиваясь, чтоб не чокаться. Он был парторгом станкостроительного завода. Только Роза не комплексовала при нем и называла его ласково коммунякой.

После четырех рюмок Юрий Андреевич неожиданно заговорил, ни к кому не обращаясь:

– Карлик, слышь, очень несерьезный, у меня, как говорится, работал художником…

Опаздывал все время… Слышь, стыдно. Опять же эта поэзия… Не надо было…

– Юра, положить тебе горячее? – спросила Мая.

Юрий Андреевич кивнул и замкнулся.

Эдик зорко следил, чтобы рюмки его и Игоря были полными, и на вопрос Маи, не хватит ли ему, отвечал, что он не дефективный, и если его будут пасти, напьется зафантаж. Ольга Михайловна тихо ушла к себе.

Измаил читал стихи. «Что за манера, – думала Роза, – читать в застолье. Тебе приспичило, так собери народ специально и читай на здоровье. Обязательно надо праздник испортить».

Измаил читал сердито, бодаясь и размахивая в такт сжатым кулаком, как будто матерясь.

«Под сенью мглы и молний,

И трепета ракит,

Гремящий и безмолвный,

Наш полк идет и спит.

Железную усталость,

Свинцовый этот сон,

К тому ж снарядов малость

Мы на себе несем…»


– Знаешь, как говорят китайцы, – ласково перебил полковник, – китайцы говорят: – «торопица надо нету».

Он оглянулся, проверяя реакцию. Все вздохнули – про китайцев они слышали много раз на протяжении двадцати лет. Измаил сверкнул глазами и начал заново:

«… Вот и я, с годами сладив,

Постучу в окошко вдруг.

Отведет соученица

Занавесочку рукой:

Что за парень смуглолицый

И расстрелянный такой?

Ах, убит напропалую,

И осколок угодил,

В «не забуду мать родную»,

В ту неправду на груди.

Разговор в оконной раме

Над геранью до зари.

Я скажу: «Но только маме

Ничего не говори…»


Плющ потихоньку выбрался из-за стола. Стихи – это надолго, и вообще, темнеет уже, пора делать ноги. Из прихожей он поманил пальцем Владимира Сергеевича.

– Извини, Володя, пора восвояси. Я, собственно… Мне срочно нужен четвертак, ненадолго.

– Срочно – это как? Завтра можно?

– Можно и завтра, – согласился Плющ.

– Понимаешь, Костик, сейчас нет, мы на днях Таньку отправили в студенческий лагерь, и праздник вот… Постой, я спрошу у Ольги Михайловны…

– Ни в коем случае, – испугался Плющ, – я лучше перебьюсь.

– Что значит «перебьюсь», – рассердился Сергеев. – Значит так, давай завтра в двенадцать на Дерибасовской возле букинистического. Не поздно?

– Само то. Значит, ровно в полдень. Спасибо. Ну, я по-английски. До свидания.

– Пока, Костик, не опаздывай.

На улице было прохладно и тихо. Над фонарем в листве софоры мутно белели соцветия. «Надо же, софора зацветает, – удивился Плющ, – неужели снова осень?…»


– Мая, давай лучше споем, – предложила Роза, – Карлика любимую.

Она начала, «Ой, за гаем зэлэнэнькым, ой за гаем, зэлэнэ-энькы-ы-м…»

«Брала вдова лен дрибнэнький», – подхватили полковник и Мая.

Потом пели песни молодости, вспоминали шумную свою компанию, десятый класс вечерней школы, и как Карлик просился с ними на пляж, и приходилось его брать, хоть он и ломал пух – сидел в воде, пока не посинеет, или кривлялся, передразнивая взрослых.

«Сорвала я цветок полевой,

Приколола на кофточку белую…»


Потом Эдик потребовал тишины и, торопясь, чтоб не остановили, запел:

«Огни притона заманчиво мелькают,

Баян играет и песни там поють,

Там за столом мужчины совесть пропивают,

Девицы пивом заливают себе грудь…»


Душераздирающая песня о непутевом сыне и старушке-матери со слезой в седых ресницах почему-то оживила всех, даже развеселила. Наперебой стали вспоминать, кто куплет, а кто строку, забытые блатные песни. Когда Эдик спел: «Цыганочка Аза, Аза, сука, падла, блядь, зараза», Роза наклонилась к Игорю.

– Игорек, вытащи его как-нибудь и отведи домой, не то будет поздно.

– Эдик, – шепнул Игорь, – давай сходим на массив, здесь, сам видишь, тускло…

– А отпустят? – усомнился Эдик.

– А я с понтом пойду тебя провожать, ну и что-нибудь придумаем.

– Что-то Ленка не пришла, – громко сказал хитрый Эдик, – я пойду проверю. Кто-нибудь уходит?

– Пойдем и мы, Асенька, – сказал полковник, – заодно и Эдика проводим.

– Не надо меня провожать, что я, пяный? – запутался Эдик.

– Посидите еще, – сказала Роза, – Игорь проводит.

Эдик шел тяжело, ныряя при каждом шаге, как если бы плыл брассом или выполнял надоевшую и никому не нужную работу. Игорь, хоть и был одного с Эдиком роста, нависал над ним, или, забегая на полшага вперед, заглядывал снизу ему в лицо. Эдик был не очень пьян, и Игорь подумал: «Может, вправду взять что-нибудь, положить на запах, раз уж такая шара, и прочесть Эдику последний стишок». Он купил белое шипучее за рубль двенадцать.

– Только в темпе вальса, – попросил он Эдика, а то батьки разгневаются. Я тебя до дверей доведу, заходить не буду.

В темноте детской площадки они нащупали лодку-качалку.

– Давай ты первый, – сказал Эдик и посмотрел на звезды.

Владимир Сергеевич полагал, что прекрасно только то, что рационально. Он затеял ремонт своей квартиры с таким расчетом, чтобы нужная вещь всегда была под рукой. На третий год ремонта жизнь стала кошмаром. Тщательно продуманные и выполненные по чертежам полочки и шкафчики никак не оказывались под рукой, но загромождали то коридор, то кухню, то одну комнату, то все три сразу.

– Как ты не понимаешь, – убеждал он Розу, – когда все станет на место, ты не будешь делать ни одного лишнего движения.

– Я их уже столько сделала с твоим ремонтом, что могу больше не делать никаких до конца жизни.

Поэзию Сергеев не любил, но уважал, как всякую работу. Кроме того, он считал, что каждый культурный человек обязан быть осведомленным во всех сферах человеческой деятельности. Но было у него и пристрастие – история цивилизации, в которой он черпал вдохновение для философских своих размышлений.

В небольших городках и поселках, где он бывал в командировках, покупал Сергеев дефицитные книги, собрав таким образом неплохую библиотеку. Библиотека собиралась впрок, детям, но Владимир Сергеевич считал своим долгом если не прочитывать все купленные книги, то хотя бы просматривать их. Время от времени он проводил чистку на книжных полках, и книги, к которым потерял интерес, или счел их не очень содержательными, сдавал в букинистический магазин. Просьба Плюща как раз и натолкнула его на мысль об очередной чистке.

Несколько поэтических сборников, в том числе и Евтушенко с Вознесенским, пять-шесть краеведческих подарочных изданий и альбом Айвазовского, которого считал пошляком, отобрал на этот раз Сергеев. «Рублей на сорок», – прикинул он.

Книги были в отличном состоянии. «Если Плющик так нелогично, после долгого отсутствия, появился с такой просьбой, значит это серьезно», – размышлял Владимир Сергеевич, сидя в трамвае. Человек деликатный, Сергеев и не думал любопытствовать, тем более, что любая просьба была для него законом. Именно поэтому сам он никогда ничего не просил.

«Останется рублей пятнадцать, и хорошо, до получки дотянем», – рассеянно думал он.

Трамвай огибал Привоз. Узкую улицу загромождали грузовики, тачки, тележки с ящиками и мешками. Из-под трамвая выпорхнула стайка цыганок с детишками, пробежала босыми ногами по капустным листам и раздавленным помидорам. Под дверью магазина скобяных товаров сосредоточенно мочился трезвый человек.

«Вот страна, – думал Сергеев. – По всеобщей дебилизации догнали и перегнали Америку, а клоаку в центре города расчистить не хотят. Плюс электрификация всей страны».

Владимир Сергеевич большевиков не выносил, но о Ленине отзывался уважительно: «Где-то он допустил чудовищную ошибку».

В двенадцать у букинистического магазина Плюща еще не было. Владимир Сергеевич отстоял небольшую очередь и получил сорок три рубля с копейками. Вознесенского и Евтушенко можно было толкнуть с рук и гораздо дороже, но это было неприятно, да и время поджимало. Плющ все еще не появлялся. Сорок минут потолкался Владимир Сергеевич возле магазина, беседовал с уличными букинистами, вместо книг предлагавшими списки. Букинисты невозмутимо смотрели на кружащих милиционеров, и, договорившись с покупателем, брали его под руку и прогулочным шагом уводили на полквартала. Там задирали рубашку и из-под брючного ремня доставали товар.

Решив, что мужчины на сорок минут не опаздывают, Владимир Сергеевич купил ксерокопию Оруэлла «1984» за двадцать пять рублей и поехал домой в нетерпении. В трамвае, разумеется, читать было нельзя.

– С тех самых пор, как все тут с ума сходили, Плющ не появлялся, – сказал бармен Аркадий. – Спроси еще кого-нибудь.

«Странно», – думал Ройтер. Вот уже пятый день он таскал при себе деньги для Плюща, не то чтобы обещанные, но, понимал Ройтер, необходимые Костику. Деньги носить было неприятно, они жгли карман, и, появись сейчас кто-нибудь хороший, прожгут обязательно.

Кроме того, встретившийся вчера Дюльфик хвастал, что пробил в Союзе халтуру для Плющика, на свое, правда, имя, шесть сказок на холсте восемьдесят на шестьдесят, по сто двадцать рублей за штуку, впополаме, пусть Плющ правильно поймет. Работа проходила как творческая помощь, и когда теперь Дюльфик еще за ней обратится.

Сказки эти предназначались для райкомовских детских учреждений.

Была и еще причина, по которой надо найти Плюща: Афиногенов завтра уезжает по израильскому вызову, собирает сегодня отходняк.

Марик медленно шел по Пушкинской в сторону бульвара. Далеко внизу, под бульваром, за Приморской улицей, за переплетением подъездных путей, над морем происходило балетное действо. Оранжевые краны становились на пуанты, подбегали, подхватывали что-то черное буксиры, на синей волне плясал кордебалет яхт в белых пачках…

– Па-де-де? – скромно спросили сзади. Марик вздрогнул от неожиданности, а больше от жуткого проникновения в его состояние.

– Что? – переспросил он Морозова, подъехавшего с коляской и улыбающегося.

– Па-де-де, говорю, – объяснил Морозов. – Это значит, на двоих.

– Да нет, не хочется, – вздохнул с облегчением Ройтер.

– А кому когда хочется, – засмеялся Морозов. Под скрип немазаных колес Морозов объяснил Марику, как найти мастерскую Плюща.

– Афиногенову привет, – сказал он, попрощавшись, сворачивая возле Дюка на Екатерининскую площадь.

Найти мастерскую оказалось нетрудно. Все подвальные окна старого доходного дома были темными и немытыми, в некоторых были разбиты стекла, и только одно было занавешено портьерами из кремового подкладочного шелка. Ройтер вошел во двор. Свежеокрашенная зеленая дверь была заперта изнутри. Постучавшись безуспешно в эту слегка липнувшую дверь, Ройтер вернулся к окну. Никто не отозвался на брошенные камешки. «Ладно, спит так спит, – решил Ройтер, почувствовав себя свободным. – „Па-де-де“, – вспомнил он изысканного Морозова. – Какая жалость, что я не купаюсь в море. Сел бы сейчас здесь неподалеку в девятый трамвай и поехал бы в Лузановку. Лег бы на воду и задремал. Как они лежат на воде?»

Марик едва умел плавать, его укачивало. Можно бы и просто побарахтаться в прибрежной волне, но явить загорелым купальщицам в презрительных темных очках свое бледно-голубое тело – это уж слишком. «Нет, не доставлю я им такого удовольствия», – мстительно усмехнулся Марик.

К Афиногенову идти не хотелось, но и не попрощаться никак нельзя. Боже мой, кто придумал эти поминки!

Сам покойник, здоровый и нахальный Афиногенов, полон оптимизма. Да он никогда и не расстраивался, даже по пустякам. Черноволосый, с родинкой на белой щеке, Афиногенов нравился женщинам, принимал это как должное, не радуясь особенно и не печалясь.

Пережив период буйного натурализма, внезапно ударился в сюрреализм, и писал мастеровитые, холодные и бессмысленные картинки, недостойные его темперамента.

Устав от работы, Афиногенов охотно влюблялся. Он добросовестно и терпеливо ухаживал, с цветами, ресторанами и концертами в консерватории, не торопясь и не торопя, находя в этом процессе творчество, только более легкого жанра. Победив избранницу, он официально просил ее руки у родителей и приглашал знакомых на свадьбу.

Когда рождался младенец, Афиногенов забрасывал все дела, стирал, готовил, бегал по утрам на молочную кухню. Так проходил год. Отпраздновав день рождения ребенка, Афиногенов собирал вещи, и уходил.

Поначалу это казалось скандалом, или драмой, а может быть, и трагедией. Но Афиногенов в конце концов убедил всех в своей серьезности, и главное – вменяемости, когда повторил все эти операции пять раз на протяжении восьми или девяти лет. Его зауважали не на шутку, все, в том числе и брошенные жены. Почти со всеми из них Афиногенов дружил по сей день, и все они с детьми, разумеется, соберутся сегодня вечером на проводы. Причины эмиграции были темны: Афиногенов жил хорошо – делал что хотел, его любили в Союзе художников, и коллекционеры покупали его работы.

Для отъезда Афиногенов влюбился в пианистку Фаину, красивую женщину с профилем Нефертити, и женился на ней, не скрывая своих намерений. Уверенная в себе Фаина улыбалась чему-то, известному ей одной.

«Зачем такую красивую женщину увозить из страны, – печалился Ройтер, – увез бы лучше Риту». Рита была первая жена Афиногенова, модель и героиня его натуралистических ню.

Скорее всего, Афиногенов будет читать письма Ситникова из Парижа и уговаривать Марика не медлить с отъездом, благо ему и жениться для этого не надо. Мама? А что мама? Именно о маме и надо подумать. Чем ей плохо будет в Израиле, или, скажем, на Брайтоне. В конце концов, Марику пора отделаться от этой жабы Гальпериной, которая, к тому же в последнее время таращится на него женскими, насколько возможно, глазами.

Так вот, пусть Афиногенов не гонит, потому что, по слухам, Гальперина и собирается как раз в Израиль. Хорошо бы, но что будет с работой?.. Впрочем, что-нибудь да будет. Афиногенов молодец, Марику предлагает Израиль, а сам едет в Париж.

«Подарить им что-то надо, – с тоской вспомнил Ройтер, – что-нибудь маленькое, невесомое и не представляющее художественной ценности. Задача неразрешимая, не дарить же ему штопор».

– Марик, что-то мне так темно, – сказала мама.

– День такой, мама, – ответил Марик, – пасмурный. Поспи еще.

Он встал на стул и снял со шкафа коробку с кинокамерой. Любительская эта камера чуть ли не первого отечественного выпуска была куплена им возле Привоза у ханыги за пятнадцать рублей. С ее помощью хотел было Марик снять фильм «за Одессу», непредсказуемый и веселый, но половину замысла выболтал на перекрестках, вторую половину сам же и высмеял.

Марик вышел на террасу, опоясывающую двор, и сел на посылочный ящик у зеркального шкафа, выставленного соседями. Чем не подарок! В чистеньком своем Париже, на пижонской ли Ривьере будет смотреть Афиногенов на одесский дворик и плакать об утраченных русских березках.

Неужто и вправду бывает такая лобовая, кондовая ностальгия? Разве недовольство наше всем этим набором несовершенств, всем этим заливистым враньем, хамством, всеобщей, всепоглощающей халтурой не есть тоска наша по себе, задуманному Божьим промыслом, легком и простодушном, как березка… Марик представил себе березку с еврейским носом и рассмеялся, искоса глянув в зеркало шкафа.

Двор был пуст, в нем ничего не происходило. Из темной арки подъезда вышла, вспыхнув на солнце, рыжая кошка и пошла вдоль стенки неторопливо, останавливаясь и оглядываясь. Марик стал снимать. Кошка посмотрела в упор, прямо в объектив, смутив на мгновение оператора.

Раскрылась дверь напротив, на террасу второго этажа вышел Гриша в тренировочных штанах и с женской грудью, вытряхнул во двор какую-то тряпочку, из которой посыпались бумажки и кусочки, внезапно увидел кинокамеру, отпрянул, как от струи, и, закрывая изнутри дверь, погрозил Марику кулаком.


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу
Поздно. Темно. Далеко

Подняться наверх