Читать книгу Поздно. Темно. Далеко - Гарри Гордон - Страница 8

Часть первая
5

Оглавление

Что-то все-таки изменилось в мире с того дня, когда гулял в баре великий Бодаенко. Во всяком случае, начались затяжные дожди. Теплые, июльские, они тем не менее сбивали с привычного толку, заставляли сидеть дома и думать, а думать ох как не хотелось.

Незаконченный коричневый автопортрет не давал Марику покоя. Не то чтобы он не получался, напротив, он получался слишком, он уже получился и существовал сам по себе. Все то недоброе, грязное, что Марик знал о себе, или думал о себе, или знали и думали о нем другие, – все это теребило сейчас кисти, выдавливало краски, косо поглядывало на зеркало. На холсте же было нечто знакомое, давно забытое, мучительно вспоминаемое и бесконечно, беспощадно правое. Будто в один нехороший день отскочила в страхе душа, спряталась в недоступное измерение, за картинную плоскость, и смотрит оттуда с нарастающим сочувствием.

В дверь позвонили, три звонка, но Марик не пошел открывать, как будто боясь, что пришел Он, этот, с портрета. Открыла, шаркая и ворча, соседка. Пришла к маме патронажная сестра. Марик выбрал в букете кистей мягкую и упругую, колонковую, и аккуратно нарисовал на портрете черные усы колечками.

Плющ сидел в мастерской на белой грязной табуретке, опустив руки меж колен. Рулон грунтованного фабричного холста, ящик с красками – богатство, копимое на заказных работах, стопка ватмана, подрамники и рамки, некоторые из них очень хорошие, старинные, – все это Плющ приволок сгоряча, в три приема, и теперь не знал, куда с этим деваться и чего начинать.

С детства слышал он на Пересыпи поговорку мастеровых, плотников и печников, что глаза, мол, боятся, а руки делают, но руки висели праздно, а глаза – глаза не смотрели бы на этот продавленный пол, на дождевую воду, ползущую по оконной раме, собирающую пыль на подоконнике и шлепающуюся серой грязью на тот же продавленный пол; на нависающие желтые с синими цветочками обои, обнажающие другие, прежние, коричневые с зелеными ромбами.

Глаза глазами и руки руками, но требовалось, по крайней мере, двадцать пять рублей, чтобы купить оргалита и заделать дыры в полу, заделать и покрасить окна, оклеить стены хотя бы ватманом, – это в мастерской, а в будуаре – в будуаре нужны обои. Он прошел в комнатку, которую называл будуаром. Это и впрямь был будуар, во всяком случае, под окном на кирпичах стоял пружинный матрас. Плющ сел и попрыгал на нем, подступила тошнота.

«Ну, Костик, волка ноги кормят, – сказал он вслух. – Пойдем рысачить». Он взял черный зонтик, закрыл дверь на висячий замок и пошел в город.

Эдик сидел в кухне и смотрел в окно. Валя была дома, тут же в кухне, гремела посудой, шумела водой, переругивалась с Леной, проснувшейся в комнате. Эдика старалась не трогать, не замечать даже, чтоб не взорваться и не выкричать все, что она думает о нем и всех его родственниках. Эдик помалкивал, курил и грел лицо о большую кружку с чаем. Думать не получалась, он придвинул лист бумаги и стал писать дождь с натуры.

«Стал накрапывать дождь. Он чуть слышно, как разведчик, прошелестел в траве, проверяя местность, и затих. Следом налетел сам. Холодный и неистовый. Дикие капли, изголодавшиеся после долгого перелета, набрасывались на сухую пыль, глотали ее, гибли, освобождая место другим, еще более яростным и голодным, которые долбили все, что попадалось им на пути: голову, шею, глаза…»

– Очки надел, пишет, как порядочный, – не выдержала Валя, – пиши, пиши, будет Изе чем подтереться. Дите не кормлено, срач в доме…

– Га? – оторвался от бумаги глуховатый Эдик.

– Что ты на меня гакаешь! Посмотри, на кого ты похож! – парила Валя.

– Валя, замолчи, – гаркнул Эдик.

В кухню в ночной рубашке влетела Лена, распатланная и разъяренная, как Анна Маньяни. Она слабо топнула босой ножкой и закричала страшным голосом:

– Кончайте этот неореализм!


Дюльфик писал обнаженную натуру. Пухленькая, розовая на белом, натурщица полулежала на диване и капризничала. Она устала, было скучно, в окне изредка мелькали мокрые ноги прохожих, все на одно лицо. Дюльфик злой и молчит все время. Она почесалась.

– Аллочка, зараза, а по жопе не хочешь? – мрачно спросил Дюльфик.

Плотный, с кривоватым носом и кудрявый, Дюльфик был, говорили, похож на Марка Шагала. Он соглашался, но ограничиваться внешним сходством не хотел. Трудно было понять, чего в нем больше – таланта или амбиции. Но то и другое было несомненно. Кто-кто, а он не будет философствовать, как Филин, побираться, как Плющик, и комлексовать, как Марик Ройтер. Несколько скандалов на выставках, пара мордобоев в присутствии нужных людей – и о Дюльфике заговорили, записали в газетах, стали принюхиваться коллекционеры. Он был кипуч, блистателен, когда хотел, прекрасно владел одесским диалектом и дружил с завсегдатаями Староконного рынка, слободскими дедами, помнящими Беню Крика и слыхом не слышавшими о Бабеле. Благодаря бабелевским мансам и необузданному нахальству Дюльфик слыл среди них бывалым мальчиком тридцати четырех лет.

Для разнообразия его приняли в Союз художников и давали со скрежетом выгодные заказы. Начатая заказная работа – Маркс на фоне Вестминстерского аббатства, – была сейчас повернута к стене. Выполнение такого заказа требовало веселья и куража, не писать же серьезно халтуру, хоть и за восемьсот рублей.

Ни веселья, ни куража не было. К тому же эта сучка сейчас пойдет к Мацюку и расскажет, тому на радость, что у Дюльфика, кажется, неприятности. А неприятностей, как назло, не было. Может же у человека просто быть плохое настроение, когда идет дождь…

– Все, – бросил кисти Дюльфик, – одевайся и линяй по системе бикицер!

Аллочка соскочила с дивана, подошла сзади и уперлась грудью художнику под лопатки. Вздохнув, Дюльфик положил ей руку на бедро. В дверь постучали.

– Кого это несет? – радостно взорвался Дюльфик. – Написано же – работаю! Оденься, фуцерша!

Вошел Плющ, а с ним – о, Кока, это ты! Он обнял мокрого Коку.

– Когда приехал, надолго?

Коку подмывало сказать: «насовсем», но Дюльфик, испугавшись, замкнется или, наоборот, начнет горячо отговаривать. К тому же у Костика к нему дело. И вообще, хорош я, уже включаюсь в эти игрища.

– Да нет, недели через две поеду.

– Ну-у, – огорчился Дюльфик, – что тебе Одессочка, в чайник написяла?

– Кто что пьет, – он хлопнул в ладоши, – коньяк, водка, шмурдяк?

– Водки я бы выпил, – сказал Кока.

– И похавать, если можно, – добавил Плющ.

– Аллочка, кикни в холодильник, – распорядился Дюльфик, – борщ будешь?

– Борщ, Дюльфик, – это мечта всей моей жизни.

Вот уж у кого нельзя ничего просить. Аж противно.

Не даст ведь, падла. Интересно, чем он отговорится.

Дюльфик показывал работы. Кока не ожидал: за эти годы Дюльфик сильно вырос, поумнел, что ли. Некоторые, особенно на библейские сюжеты были очень хороши. Все, что так трудно было найти в живом Дюльфике, было в нарочито небрежно натянутых холстах. Дюльфик поглядывал на Коку с волнением, он побаивался его мнения. Аллочка поставила перед Плющом горячий борщ.

– Спасибо, Аллочка, – сказал Плющ и, глядя на грудь, выпирающую из сарафана, пропел:

«У ней такая маленькая грудь…»

– Ну, я побежала, – сказала Аллочка.

– Канай, канай, – попрощался Дюльфик.

– Мацюку привет, – добавил Плющ.

Дюльфик рассказывал, что все бы ничего, но заедают эти жлобы из худсовета, обсуждение эскиза не протоколировали, а на следующем совете, который никак не мог собраться, месяца через полтора только, о старых поправках забыли, начались новые замечания, что-то там с левой ногой этого долбаного Маркса, пришлось им, сукам, напомнить, кто есть ху, начался базар-вокзал, чуть не дал по хавальнику этому фуцену Коробченко. В результате Маркса еще делать и делать, и бабки будут, хорошо, если через месяц.

«Кому он все это говорит, – злился про себя Кока, – дай Плющику такой заказ, – он год потом будет писать свои портреты и натюрморты, никто его и не увидит».

– Ну, ты барин, – только и сказал Нелединский.

– Та, – скромно отмахнулся Дюльфик.

Помолчав, вспомнил:

– Пацаны, а вам не страшно со мной общаться?

– Страшно, но приходится, – заметил Плющ.

– Да я серьезно. КГБ у меня на хвосте сидит. Гадом буду. На той неделе позвонили, не сюда, домой. Дюльфик, говорят, зайдите завтра на Бебеля пять, в десять часов утра. Я, конечно, перехезал, но спрашиваю: подмыться сухарями? – Нет, говорят, – сами подмоем, если надо. Это «если надо» меня успокоило, может, на понт берут.

– А что, за тобой что-нибудь есть? – удивился Кока.

– Нет, так найдут, – нетерпеливо продолжал Дюльфик, – литературка, во всяком случае, кое-какая… И вообще я им, как гвоздь в заднице. Так вот, прихожу, и сразу к начальнику, полковнику, отпихнул дежурного и зашел. Кик налево, кик направо – он один. Достаю в наглую лопатник, отстегиваю стольник. – Вот, говорю, выставка Дюльфика в Доме художника через месяц, а это – пригласительный на две персоны. И тикать. Пока тихо, но зухтер, чувствую, бродит вокруг, как одинокая гармонь.

«Кому ты всрался, – подумал Плющ, – если отлавливать всех дискоболов вроде тебя, кто в лагере работать будет?».

– Дюльфик, Дюльфик, – сказал он вслух, – не дашь ли ты мне Дюльфик, взаймы двадцать пять рублей? Ставраки, падла, купил у меня работу, помнишь, автопортрет с розочкой, обещал полтинник, но слинял куда-то, чуть ли не в Москву, а когда приедет, неизвестно.

– А как же ты живешь? – спросил Дюльфик.

– Приходится сдавать кое-какие железки на Староконном. – Отнес в воскресенье топорик, английский, лев на стреле фирма. Дали, падла, червонец.

– Так зачем тебе бабки? – удивился Дюльфик.

«Вот, гад!» – подумал Кока. Плющ объяснил, что надо делать ремонт в мастерской, и срочно, но о приезде Галки умолчал, не его собачье дело.

– Костик, – грустно сказал Дюльфик, – бабок нет, родной муторши не видать!

Последний тридцатник отстегнул сегодня Алке, за неделю. Я могу тебе дать, сейчас найду, кое-что для ремонта.

Он полез в кладовку и оттуда сдавленным голосом перечислял:

– Краска для пола, 3 кг, зеленая, правда…

– Годится.

– Белила густотертые, 2 кг…

– Годится.

– Олифа… Обоев три рулона хватит?

Он попятился из кладовки, отряхивая штаны. Нелединский обрадовался за Плюща и налил себе полстакана водки.

– Что там еще? – вспомнил Дюльфик. – Ватман? Вон бери, листов двадцать хватит? Хороший, правда, по одиннадцать копеек, жалко на стенку…

– Дюльфик, Дюльфик, – растроганно сказал Плющ, – приходи, падла, на новоселье. Только не сразу.

– Да, уж, – утомленно ответил Дюльфик.

– И куда теперь с этими авоськами и под дождем?

– Я помогу, до самого дома, – успокоил Кока.

Они добрались, наконец, тридцатым трамваем почти до Банковской улицы.

– Подожди, – сказал Кока и задумался. Затем он стал шарить по карманам и медленно длинными прокуренными пальцами перебирать мелочь на ладони, сдувая табачные крошки.

– Я добавлю, если что, – понял Плющ.

– А тебя не смутит, что я один?

– Ой, Кока, мне приходится так смущаться каждый Божий день. Тут рядом, коло собачьего садика, есть «Бецман».

«Бецман» или «Билэ мицнэ», стоило рубль двенадцать.

– Понимаешь, – извиняясь сказал Кока, только на билет и осталось. И так братец дает каждый день то рубль, то трешку.


В подвале было сыро и сумрачно. Да и в природе, серой и так, приближались законные сумерки.

– Вот я не антисемит, – вспомнил Плющ, – а как увижу Дюльфика, так хочется. КГБ он, падла, боится.

– Зажрался просто, – сказал Кока.

– Нет, ты понимаешь, все эти подпольщики, замученные тяжелой неволей, просто недокушали. Дали ему кецык пирожка. А он, падла, еще хочет. А кто им чего должен? Они дошли до того, что не понимают, что жизнь прекрасна! Ну, скажи, – горячился Плющ, садясь на корточки рядом с Кокой, – когда государство хорошо относилось к художникам?

Кока поджигал спичкой пластмассовую пробку.

– Разве что при Перикле…

– При Перикле, падла, Дюльфик был бы рабом! Да он и так похож на скопасовкого раба-точильщика.

– А он, бедный, думает – на Шагала, – рассмеялся Кока.

– Нет, – не унимался Плющ, – если ты профессионал, делай, что можешь, и у тебя будет возможность делать, что хочешь. Карла-марла ему мешает жить! Я думаю, Ван-Гог обрадовался бы, если бы ему заказали Лукича на фоне Петропавловской крепости. Только он бы не справился.

– Он бы ему ухо отрезал, – догадался, смеясь, Кока.

– Ничего, кепочку бы натянули, – уточнил Плющ.

– Слушай, – помолчав, сказал Кока, – что, в самом деле, мы не найдем здесь, на Банковской, доску для пола? Или фанеру какую-нибудь отдерем…

– Мысль, – одобрил Плющ, – давай, на всякий случай, темноты дождемся.

Они сидели на корточках напротив окна, прислонившись к стене, перед ними на табуретке стояла бутылка белого крепкого. Темнело, дождь то ли лил, то ли перестал, струйка по раме все текла. К окну подошел кошачьего цвета голубь, заглянул, наклонив голову, в комнату, ничего хорошего не увидел, или не разглядел, повернулся хвостом и медленно ушел.

– Ты про Люду Лебедь знаешь? – спросил Плющ.

– Да, и тридцати не было. Ей то за что? Не пила, не сплетничала. Работать стала по-человечески…

– А как случилось с Вовкой Гуслиным? – спросил Кока.

– Ну, Гуслин не просто спился, а еще и скурвился. Он думал, что бабки – это ему все. Нахватал авансов по колхозам, и давай. И повесился он как-то неприлично. Сплошные понты. Напугать жену хотел. Рассчитал время, когда она придет, с петлей стоял. Дверь стукнула, он и спрыгнул. А это соседка в коридоре. Жена где-то задержалась. Наверное, Аннушка масло пролила.

Кока усмехнулся, вспомнив, как пять лет назад Плющик поражал своей эрудицией знаменитых одесских кавэнщиков. И Пастернака им цитировал, и, падла, Гоголя.

Время от времени по комнате веером пробегал свет проезжающих автомобилей. Загорался и мерк в темноте таитянский глаз Плюща. Кока курил непрерывно, втискивая окурки в пластмассовую пробку. Они рассыпались по табуретке, и Кока аккуратно сгребал их в кучку.

– Бросай на пол, – предложил Плющ.

– Не хватало еще сжечь твою хавиру. Мало тебе спаленного пространства?

– Что да, то да.

– А вот Алика Черногая таки жалко, – помолчав, сказал Плющ, – такой тонкий пацан!

– Это мы с Карликом виноваты, – медленно начал Нелединский, сильно отхлебнув, – забитый херсонский хлопчик, косил под приблатненного… ну, мы и, как это сказать, черт… ну, в общем… кх… посадили на иглу романтизма… ввуй, – поморщился, помотал головой Кока от высокопарного выражения, как от плохого портвейна. – Ну, и передозировка. Я ему потом объяснял, что художник, это не тот, кто пьет и дома не ночует, а тот, кто пишет. Но поздно уже было. А Карлик все – второй Кока, второй Кока… А на хер кому второй Кока. Да и первый тоже.

– Интересно, что там Карлик? – вспомнил Плющ.

– А, так он был у меня в Ташкенте, в позапрошлом году. Проездом из экспедиции какой-то, археологической, что ли.

– А что он там делал?

– А хрен его знает. В отпуске.

– Ну и как он?

– Да он пробыл недолго, дней десять. Стихи читал, правда, классные. Только все торопился на какую-то службу, мы ему справку сделали. Дизентерия.

– Усраться можно, – засмеялся Плющ.

– Вот именно. Ну что, пойдем? Спина чего-то болит и ноги затекли.

Он допил из бутылки.

– Бутылку оставь, – сказал Плющ, – первая бутылка, как кошка в новом жилище.


Балковская улица, граница между городом и слободкой, казалось, состояла вся из оторванных досок, фанеры и оргалита. Но, как всегда бывает, выяснилось, что нужную вещь вовремя найти невозможно. Они тыкались в темные углы, лабазы, слабо освещенные редкими уличными фонарями.

Остановились, наконец, у покосившегося внутрь забора из горбыля. Доски были мокрые, черные и склизкие. Плющ провел ногтем, появилась светлая царапина, но тут же затекла. Одна доска была полуоторвана, на звук она казалась не очень гнилой.

Скрипнули тормоза, хлопнула дверца, милиционер направил на них фонарик и решительно приближался. Следом неторопливо шел второй.

– Стоять! – приказал сержант. – Руки за голову. В машину.

Они сели в желтый газик на заднее сидение. Сержант сел за руль.

– Поехали? – спросил он лейтенанта.

– Подожди. Кто такие, что делали?

– Я печник, – быстро сказал Плющ.

Сержант осветил его фонариком.

– Где-то я твою рожу видел. Точно, скокарь. Поедем, лейтенант, оформим.

– Да подожди, я сказал, Сивчук.

– А ну дыхни, – повернулся он к Плющу, – надо же, не пахнет. Покажи вены.

– Женя, оформить надо, – не унимался Сивчук.

– Сержант, надо слушаться старшего по званию, – заметил Плющ.

– Я тебя щас урою, – взбеленился сержант.

Плющ вздохнул и медленно сказал:

– Вот я нынче врежусь глазиком об дверку, а завтра пойду к прокурору и скажу, что сержант Сивчук меня избил, да еще жидовской мордой называл…

– Грамотный, – скрипнул зубами Сивчук.

– Ваши документы, – сказал лейтенант Нелединскому.

– А этот точно бухой, – сказал Сивчук умоляюще.

Лейтенант рассматривал удостоверение члена Союза художников.

– Ого, Ташкент! – удивился он.

– Залетный, – радовался Сивчук, – гастролер.

– Так что вы все-таки делали? – любопытствовал лейтенант.

«Что бы такое придумать?..» – соображал Плющ.

– Ностальгия, – кратко сказал Кока.

– Что? – не понял лейтенант.

– Я жил здесь в детстве. Тогда мы под этим забором зарыли клад.

Сивчук, положив руки на баранку, тосковал, глядя в окошко. Лейтенант положил удостоверение себе в карман.

– Вот что, – сказал он, – Николай Георгиевич. Завтра придете в шестнадцатое отделение к десяти. Там и поговорим.

– А где это? – растерялся Кока.

– У Дюковского сада, я расскажу, – быстро сказал Плющ, – мы пошли?

– Выметайтесь, – разрешил лейтенант, – и чтоб – ни-ни!

Когда газик отъехал, Плющ схватился за живот и присел от смеха. Кока переждал и спросил:

– Зачем в отделение?

Плющ отдышался:

– В вытрезвитель не забрали – раз. Не отметелили – два. На пятнадцать суток – отвезли бы сейчас – три. Придется тебе, Нелединский, как пить дать, рисовать портрет Дзержинского. Мусора это практикуют на халяву.

– И холст дадут?

Плющ опять рассмеялся.

– Догонят и еще дадут. У меня возьмешь. И краски.

Они пошли к Херсонскому скверу, чтоб там разъехаться на разных трамваях. Нелединский был задумчив, будто пытался что-то вспомнить.

– Плющик, – наконец сказал он, – а что лейтенант подразумевал под «ни-ни»?

Поздно. Темно. Далеко

Подняться наверх