Читать книгу Крылья голубки - Генри Джеймс - Страница 6

Том I
Книга третья
I

Оглавление

Две дамы, которых до начала сезона в Швейцарии предупреждали, что их план совершенно не продуман, что перевалы не будут проходимы, а погода не будет мягкой, да и гостиницы еще не откроются, – эти две дамы стойко, что для них было весьма характерно, вытерпев все увещевания тех, кто, по-видимому, этим интересовался, обнаружили, что их приключение чудесным образом обернулось в их пользу. Таково было суждение метрдотелей и старших официантов, а также других функционеров на итальянских озерах, которое оказалось суждением людей неравнодушных: они и сами понимали нетерпеливость смелых мечтаний, во всяком случае те, кто помоложе; так что одно из соображений, к которому они пришли вместе – а им приходилось разбираться в бесконечном множестве вариантов, – было то, что в опероподобных дворцах Виллы д’Эсте, Каденаббии, Палланцы и Стрезы одинокие женщины, пусть даже поддержанные целой портативной библиотекой поучительных томов, неминуемо будут обмануты и погибнут. Однако полеты их фантазии были вполне скромными: они, например, ничем жизненно важным не рисковали, надеясь совершить путешествие на пароходе «Брюниг». Они действительно совершили его вполне счастливо, как мы теперь видим, и желали лишь, благодаря чудесной ранней и быстро нарастающей весне, чтобы путешествие длилось подольше, а места стоянок и отдыха попадались почаще.

Во всяком случае, таково было мельком упомянутое мнение миссис Стрингем, старшей из двух путешественниц, у которой имелся свой собственный взгляд на нетерпеливость младшей, кому она тем не менее оппонировала мягко и исключительно обиняками. Она передвигалась, эта восхитительная миссис Стрингем, во внушительном облаке наблюдательности, смешанной с подозрительностью; она была убеждена, что знает о Милли Тил гораздо больше, чем знает сама Милли, и поэтому имеет право скрывать это знание, в то же время активно его используя. Эта женщина, попав в мир, по природе своей вовсе не созданный для двуличности, запутанных ситуаций и интриг – что сама она прекрасно сознавала, – оказалась вынуждена приспосабливать собственную хитрость и коварство к новым обстоятельствам, более всего из-за вновь сложившихся личных отношений; ей пришлось теперь признать, что познания в сфере «оккультного» (она вряд ли знала, как это следует называть) она начала приобретать в тот день, когда покинула Нью-Йорк вместе с Милдред. Она приехала из Бостона ради этой цели и, прежде чем принять предложение Милли, видела девушку мало или, вернее сказать, очень кратко, ибо миссис Стрингем, если она вообще что-нибудь видела, видела много, видела всё; а приняв предложение, в результате этого акта поместилась на корабле, который все более и более по-человечески оценивала как один из самых больших и, точно так же, несомненно, по причине его колоссальных размеров, во многих отношениях самый надежный. Предыдущей зимой в Бостоне юная леди, которая нас теперь интересует, с первого взгляда понравилась миссис Стрингем, почти безмолвно, но глубоко заронив в ее душу застенчивое тщеславие, надежду, что она сумеет оказать девушке какую-то помощь, как-то выказать преданность. Миссис Стрингем в ее узенькой жизни часто посещали такие вот застенчивые тщеславия – тайные мечтания, трепетавшие крылышками в свой час меж ее тесных стен и большею частью ни на что иное не осмеливавшиеся, кроме как взглянуть в ее довольно мутные окна. Однако на этот раз ее воображение – фантазия о возможной связи с чудесным юным существом из Нью-Йорка – набралось-таки мужества: оно в тот же момент взгромоздилось на наблюдательный пост с самыми прозрачными окнами и, можно сказать, так там и оставалось, пока, всего несколько месяцев спустя, не обнаружило несомненную вспышку сигнала.

У Милли Тил в Бостоне были какие-никакие друзья – друзья совсем недавние; и считалось, что ее поездка к ним – поездка, которая не должна была оказаться слишком краткой, – предпринималась, после целой серии неприятностей, с тем, чтобы Милли могла пожить в условиях особого покоя, какого не мог дать Нью-Йорк. Все признавали, довольно либерально, что Нью-Йорк способен дать очень многое, может быть, даже слишком много, но это совершенно ничего не меняло в той важной истине, что прежде всего тебе требуется, как учит нас жизнь – или смерть, – осознать, что твое положение действительно серьезно. Бостон был способен помочь в этом смысле, как ничто другое, и он – в соответствии со всеми предположениями – предоставил Милли некую меру такой помощи. Миссис Стрингем никогда не сможет забыть – ибо ни та минута не потускнела в ее памяти, ни те необычайно прекрасные вибрации, какие та минута в ней возбудила, не угасли – ее собственный первый взгляд на виде́ние, тогда никем не возвещенное и необъяснимое: стройная, неизменно бледная, изможденная, но изящная, аномально, но приятно угловатая юная особа, не старше двадцати двух лет, несмотря на описанные черты, с волосами столь исключительно рыжими, что просто не верилось, чтобы они могли быть натуральными, в чем они наивно признавались, а одежды ее поражали своим примечательно черным цветом, слишком черным даже для траура, знаком чего они и являлись. Это был нью-йоркский траур, это были нью-йоркские волосы, это была нью-йоркская история, пока еще бессвязная, но вовсе не редкая, об утрате родителей, братьев, сестер, практически всех человеческих привязанностей, произошедшей в таком масштабе и с таким размахом, какие требовали гораздо более обширной сцены; это была нью-йоркская легенда о трогательном, романтическом одиночестве и, помимо всего, судя по большинству сообщений, о куче денег, свалившихся на плечи этой девушки и, соответственно, о массе нью-йоркских возможностей. Она осталась одна, она была поражена болезнью, она была богата, и в особенности она была со странностями – комбинация такого рода сама по себе не могла не привлечь внимание миссис Стрингем. Однако именно странности более всего определили симпатию нашей доброжелательной дамы, убежденной, как ей и подобало быть, что эти странности гораздо значительнее, чем предполагал кто бы то ни было другой, то есть кто бы то ни было, кроме Сюзан Стрингем. Сюзан про себя решила, что Бостон вовсе не видит девушку, что он занят лишь тем, чтобы девушка увидела Бостон, и что предполагаемая духовная близость между этими двумя персонажами иллюзорна и тщетна. Она – Сюзан – видела это юное существо, и у нее был самый счастливый момент в жизни, когда она, следуя инстинкту, утаила это видение. Она не могла этого объяснить – ее бы не поняли. Стали бы произносить всякие бостонские заумные вещи и тем самым только затемнили бы обсуждение. Дело в том, что миссис Стрингем была родом из Берлингтона (штат Вермонт), который дерзко считала сердцем Новой Англии, Бостон же, с ее точки зрения, находился «слишком далеко к югу».

Не могло существовать лучшего доказательства (чем этот интеллектуальный раскол) впечатлению, произведенному на нашу приятельницу, которая сама сияла – и понимала это – лишь отраженным светом замечательного города. Она тоже прошла его обучение, однако оно не помогло ей стать человеком поразительным: обучение это оказалось прозаически обыденным, хотя, несомненно, было преподано в значительной дозе, оно лишь сделало ее прозаически обыкновенной, каким было само, то есть обыкновенной по-бостонски. Сначала Сюзан потеряла мужа, а затем – мать, с которой снова стала жить вместе после смерти мужа, так что теперь она чувствовала свое одиночество еще острее, чем прежде. Впрочем, она переносила его с холодным облегчением, поскольку, как она выражалась, ей вполне хватало на жизнь – при условии, что она будет жить на одном хлебе; как мало в действительности она удовлетворялась такой диетой, мы можем судить по прозвищу, которое она себе приобрела, – Сюзан Шеперд-Стрингем – как постоянный клиент лучших магазинов города. Она писала рассказы и наивно-любовно верила, что нашла свою «ноту» – умение описывать Новую Англию не полностью застрявшей на кухне. Она и сама не воспитывалась на кухне и была знакома с другими, кого там не воспитывали; таким образом, говорить о них и за них стало ее литературной миссией. Быть настоящим литератором всегда оставалось ее самым дорогим замыслом; этот замысел всегда заставлял ее держать свои блестящие острые зубки наготове. Кругом находились мастера, образцы, знаменитости, в большинстве своем иностранные, опыт которых она в итоге принимала в расчет, в чьем свете изобретательно трудилась; существовали, однако, и другие, кого она, как бы о них ни болтали, считала глупыми и бессодержательными, ибо ее неприятия были весьма изобильны; и все же определять все категории ей не удавалось – во всяком случае, они переставали что-либо значить, как только Сюзан оказывалась рядом с чем-то настоящим, с романтической жизнью в чистом ее воплощении. Эту жизнь она и увидела в Милдред Тил, отчего ее рука некоторое время так сильно дрожала, что не могла держать перо. Сюзан казалось, что она совершила открытие, какого Новая Англия, очищенная от недостатков и грамматических ошибок, не могла ей дать; и она, вся состоящая из маленьких, причесанных воспоминаний и выдумок, из мелких замыслов и амбиций, смешанных с чем-то моральным и личным, почувствовала, что ее новая подруга окажет ей плохую услугу, если их дружба не разовьется, но если она разовьется, то от всего другого не останется и следа. Однако миссис Стрингем была вполне готова отказаться от всего остального; а пока она занималась своими обычными бостонскими делами с обычной бостонской безупречностью, ей все время приходилось держать себя в руках. Она носила «прелестную» фетровую шляпку, такую тирольскую, и все же, несмотря на украшавшие ее перья из орлиного крыла, такую почему-то домашнюю, носила ее со своей обычной решимостью и чувством безопасности; она добавляла к своим костюмам меховое боа со столь же обычной безупречной осторожностью, сохраняла равновесие, удерживаясь на ногах на обледенелых склонах, со столь же обычной ловкостью напрактиковавшегося человека. Каждый вечер она открывала свой номер «Транскрипта» с обычным смешением тревожного ожидания и смирения; она посещала – почти ежевечерне – концерты, с обычной затратой терпения и столь же обычной экономией эмоций; она впархивала в Публичную библиотеку и выпархивала из нее с видом добросовестно возвращающей или смело уносящей в собственном кармане ключ к Знанию как таковому; и наконец, вот что она действительно там делала: она следила за тоненькой струйкой романного «любовного интереса», пробивавшейся в змееподобном извилистом источнике – в журналах, ради чего она ухитрялась содержать этот источник в чистоте. Однако настоящее все это время находилось в совершенно другом месте, настоящее вернулось в Нью-Йорк, оставив после себя два нерешенных вопроса, совершенно четкие: почему же это – настоящее и придется ли ей – Сюзан – снова когда-нибудь оказаться рядом с этим настоящим?

Для особы, к которой относились эти вопросы, миссис Стрингем подобрала подходящее обозначение – она думала о ней исключительно как о девушке с прошлым. Многозначащая реальность заключалась в том факте, что очень скоро, после всего лишь двух или трех встреч, эта девушка с прошлым, девушка, увенчанная короной волос цвета старого золота, и в трауре, непохожем на бостонский траур – одновременно и более мятежном из-за особой мрачности, и более легкомысленном из-за ненужных оборок, сказала ей, что она – Милли – никогда раньше не встречала никого подобного. Так что они встретились как две любопытные противоположности, и это простое замечание Милли – если его можно назвать простым – стало самым важным из всего, что когда-либо случалось с миссис Стрингем: оно на какое-то время лишило «любовный интерес» актуальности и даже уместности; оно, коротко говоря, сначала подвигло ее в очень большой степени – на благодарность, а затем – на немалое сочувствие. Тем не менее, если говорить о таком ее отношении к Милли, оно действительно могло служить доказательством, что Сюзан владеет ключом к Знанию: именно оно, как ничто другое, высветило для нее историю юной девушки. То, что потенциальная наследница всех веков никогда не видела никого, подобного простому, типичному подписчику, скажем, хотя бы «Транскрипта», было истиной – тем более выраженной со скромностью, со смирением, с сожалением, – которая характеризовала некую ситуацию. Эта ситуация накладывала на старшую из двух женщин, как бы для заполнения вакуума, бремя ответственности и, в частности, привела к тому, что миссис Стрингем спросила, кого бедняжка Милдред успела повидать и какой круг контактов потребовался, чтобы устроить ей столь странные сюрпризы. Такой опрос и правда в конце концов очистил атмосферу: ключ к Знанию щелкнул в замке, как только миссис Стрингем озарила догадка, что ее юная подруга изголодалась по культуре. А культура была как раз тем, что представляла собою для нее миссис Стрингем, и оправдать ожидания Милдред, соответственно этому принципу, должно было стать величайшим из предприятий нашей предприимчивой дамы. Она понимала, наша умнейшая дама, что, в свою очередь, представляет собой этот принцип, сознавала ограниченность собственных запасов, и некоторая тревога стала бы нарастать в ней, если бы еще быстрее не нарастало кое-что другое. А другое было – мы приводим здесь ее собственные слова – страстное воодушевление и мучительное сострадание. Вот что привлекло ее прежде всего, вот что, как ей казалось, открывало для нее двери в новое романтическое пространство, гораздо более широкое, чем все известное ей до сих пор, даже чем еще более опрометчивая связь с газетами, публикующими рассказы в картинках. Ибо, по сути, смысл заключался вот в чем: тема была великолепна, романтична, бездонна – иметь тысячи и тысячи (что вполне очевидно) в год, быть юной и интеллектуальной, и если не такой уж красивой, то, во всяком случае, в равной мере привлекать сильной, сумрачной и непонятной, но очаровательной странностью, что было даже лучше красоты, и, сверх всего этого, наслаждаться безграничной свободой – свободой ветра в пустыне… – это же невыразимо трогательно: быть так прекрасно экипированной и тем не менее оказаться обреченной судьбой на мелкие ошибки робкого ума.

Все это снова обратило воображение нашей подруги к Нью-Йорку, где заблуждения в интеллектуальной сфере так возможны, в результате чего ее визит туда, предпринятый в скором времени, оказался до краев переполнен интересными вещами. Поскольку Милли пригласила ее очень красиво, Сюзан нужно было выдержать, если хватит сил, нервное напряжение от столь глубокого доверия ее уму, и самое замечательное, что к концу ее трехнедельного визита она его выдержала. Надо, однако, сказать, что под конец этого срока ее ум приобрел сравнительную смелость и свободу: он имел дело с новыми для него величинами, с совершенно иными пропорциями, и это его освежило, так что миссис Стрингем отправилась домой, уже прилично владея своим сюжетом. Нью-Йорк был беспределен, Нью-Йорк был поразителен, полон странных историй, с целыми поколениями нецивилизованных, космополитических праотцев, что очень многое объясняло; возможность приблизиться к блестящему племени, последним цветком на стебле которого оказалось столь редкостное создание, разглядывать великолепную группу расточительных, неуправляемых, евших и пивших вволю и наслаждавшихся свободой и роскошью предков, прекрасных, давно почивших кузенов, пылких дядюшек, прелестных исчезнувших тетушек – созданий из бюстов и локонов, запечатленных в мраморе, хотя бы и в таком виде, знаменитыми французскими ваятелями; все это, не говоря уже об эффекте, произведенном на миссис Стрингем более близким к ней отростком упомянутого стебля, не могло не расширить ее узенькое мировое пространство, одновременно до краев переполнив его людьми. Во всяком случае, наша парочка осуществила эффективный обмен: старшая подруга совершенно сознательно старалась быть поинтеллектуальнее, насколько могла, а младшая наслаждалась изобилием личных открытий, оставаясь – совершенно несознательно – изысканно необычной. В этом была поэзия… в этом крылась еще и история, думала миссис Стрингем, причем и то и другое по настрою гораздо тоньше, чем у Метерлинка и Патера, чем у Марбо и Грегоровиуса. Она договаривалась со своей хозяйкой о времени, уделяемом чтению этих авторов, вряд ли при этом охватывая большую его протяженность, но то, что им удавалось воспринять, и то, что они пропускали, быстро погружалось для Сюзан в область относительного, так поспешно, так крепко – словно в тиски – успела она зажать свой главный ключ. Теперь все ее принципы и колебания, весь ее беспокойный энтузиазм слились в одну всепоглощающую тревогу – страх, что она может воздействовать на свою юную приятельницу неловко и грубо. Сюзан по-настоящему опасалась того, что она может сделать с Милли, и, чтобы избежать этого, избежать из уважения и энтузиазма, лучше вообще ничего не делать, оставив это юное существо в неприкосновенности, ибо ничье прикосновение, каким бы легким оно ни было, каким бы ни было оправданным, бережным или волнующим, не оказалось бы добрым и вполовину, оставив уродливый мазок на совершенстве, – это соображение отныне постоянно жило в ней как неотступная вдохновляющая идея.

Не прошло и месяца после события, определившего такое отношение миссис Стрингем, то есть буквально по не остывшим еще следам ее возвращения из Нью-Йорка она получила предложение, поставившее перед нею такой вопрос, с которым ее деликатность вполне могла бы сразиться. Не сможет ли миссис Стрингем отправиться в Европу вместе со своей юной подругой, по возможности в ближайшее время, и захочет ли она согласиться на это, не ставя никаких условий? Вопрос был отправлен по телеграфу, объяснения – в достаточном количестве – обещаны; предполагалась крайняя срочность; безоговорочная полная сдача поощрялась. Отдадим должное искренности Сюзан: она сдалась сразу же, не задумываясь, хотя это вовсе не делало чести ее логике. С самого начала она испытывала вполне осознанное желание пожертвовать чем-то ради своей новой знакомой, но сейчас она практически не сомневалась, что жертвует всем. Решению ее способствовала полнота особого впечатления – впечатления, в это время все более и более поддерживавшего ее, которое она выразила бы, если бы могла, сказав, что очарование юного создания, о котором идет речь, – в безусловном величии духа. Она даже согласилась бы покинуть это создание, если бы, как она сама говорила, уже более бесцеремонно, Милдред не была самым большим впечатлением в ее жизни. Во всяком случае, это был самый большой банковский счет в ее жизни: ясно, что ее не мог бы устроить никакой иной. Ее «место» – как тогда такие вещи назывались – оплачивалось «на широкую ногу», и все-таки дело было не в этом. Дело было – раз и навсегда – в ее натуре, это натура миссис Стрингем напоминала ей о термине, постоянно употребляемом в газетах об огромных новых пароходах, о неимоверном количестве «футов воды», которые они увлекают за собой; так что, если вы в своей маленькой лодке захотите покружить рядом, да еще подойти поближе, вам останется благодарить лишь себя самих, раз движение началось, за то, как потащит вас попутный поток. Милли увлекала за собой футы и футы воды, и сама мысль об этом могла бы показаться странной: одинокая девушка, не блиставшая здоровьем, не терпевшая грохота и представлений, порождала попутное течение, словно какой-нибудь левиафан, ее компаньонка плыла бок о бок с нею с таким чувством, будто испытывает яростную качку. Более чем подготовленная к такому эмоциональному возбуждению, миссис Стрингем тем не менее оказалась не способна легко относиться к собственной последовательности. Связать себя вот так, на неопределенное время, казалось ей кружным путем к принципу «руки прочь» от совершенства. Если она и вправду желала быть уверенной, что не коснется его и не посадит пятна, то более прямым планом, несомненно, было бы вообще не находиться вблизи ее юной подруги. На самом деле Сюзан вполне это сознавала, а вместе с тем и степень, до которой ей самой хотелось, чтобы Милли жила своей собственной жизнью – жизнью более прекрасной, чем жизнь кого-либо другого. Однако эта трудность, по счастью, быстро рассеялась, как только она далее осознала – она обычно делала это очень быстро, – что она, Сюзан Шеперд (это прозвище бо́льшую часть времени очень забавляло Милли), вовсе не кто-либо другой. Она отреклась от собственного характера, у нее теперь не было своей собственной жизни, и она всерьез верила, что таким образом она в наивысшей степени снаряжена вести жизнь Милли. Ни один человек на свете – в этом она была совершенно убеждена – не мог в равной мере обладать необходимыми данными, равной с нею квалификацией, и именно ради того, чтобы доказать это, она с такой готовностью взошла на борт корабля.

С тех пор, хотя не так уж много миновало недель, многое с ними происходило, многое им запомнилось и многое ушло бесследно, но одним из самых лучших событий оказалось само их морское путешествие по счастливому курсу на юг, к целой чреде средиземноморских портов, и его ослепительное завершение в Неаполе. Этому предшествовали два или три других события, случаи действительно довольно яркие, произошедшие в последние две недели их пребывания на родине; одно из них окончательно определило поспешную поездку миссис Стрингем в Нью-Йорк, сорок восемь напряженных часов с затаенным дыханием, проведенные ею там еще до отплытия в главное путешествие. Однако неугасимое сияние морских маяков поглотило всю остальную картину, так что в течение многих дней другие вопросы и другие возможности для них звучали так, как трио грошовых свистков звучало бы в увертюре Вагнера. А это и была увертюра Вагнера – все то время, что они путешествовали по Италии, где Милли уже побывала раньше, но теперь еще дальше и выше, и через Альпы, которые уже были немного известны миссис Стрингем, только, вероятно, теперь оказались «покорены» в не вполне удачное время – из-за поспешности, вызванной крайним нетерпением девушки. Так и ожидалось, она ведь откровенно обещала быть нетерпеливой – оттого-то она и была «совершенной», – или, возможно, в любом случае это следствие, а не причина, – однако она ведь, вероятно, отчасти утаила, что станет так сильно натягивать поводок. Это было знакомо: по мнению миссис Стрингем, прекрасно, что у нее оказались недоделки, которые нужно было доделать, возможности, упущенные ею из-за распутной жизни предков, обожавших Париж, но отнюдь не за его высокие стороны, и фактически не любивших ничего другого, кроме его неопределенности, открытости, энтузиазма без цели и интереса без перерывов. И все это было частью очаровательной странности юной девушки, когда она впервые появилась, но стало еще более поразительным, возрастая пропорционально тому, как наши путешественницы торжествовали победу над передвижениями и переменами. Милли обладала особыми чертами характера, особыми умениями, которые невозможно ни с точностью описать, ни перечислить, но они становились каждодневным благом, когда приходилось с ними жить, как, например, умение быть почти трагически нетерпеливой, но выражать это так легко – не тяжелее воздуха; или быть необъяснимо печальной, но так светло, словно ясный полдень; быть безусловно веселой, но так мягко – не навязчивее, чем сумерки. Миссис Стрингем к этому времени уже все понимала и более, чем когда бы то ни было, утвердилась, с удивленным восхищением, в своем мнении, что вполне достаточно жить, просто чувствуя то, что чувствует ее спутница, однако существовали некоторые конкретные ключи, которые она не успела добавить к своей связке, впечатления, какие неожиданно должны были поразить ее своей новизной.

Тот конкретный день на великом швейцарском пути почему-то оказался полон таких впечатлений, и они относились, условно говоря, к какой-то более глубокой глубине, чем Сюзан успела затронуть, хотя, надо сказать, в две или три из таких глубин она уже всматривалась, и достаточно долго, так что это заставило ее вдруг отпрянуть. Коротко говоря, сейчас ее волновало вовсе не неспокойное состояние Милли – хотя, разумеется, поскольку Европа была для Америки величайшим успокоительным средством, наилучшим из транквилизаторов, на такую неудачу следовало обратить некоторое внимание, – беспокоило Сюзан подозреваемое ею существование чего-то кроющегося за состоянием ее подопечной, что тем не менее вряд ли могло образоваться там после их отъезда из Нью-Йорка. Коротко говоря, невозможно было определить, откуда мог вдруг возникнуть новый мотив для беспокойства. Для них обеих послужило лишь полуобъяснением то, что радостное возбуждение естественным образом угасло; а оставленное ими позади, иначе говоря, великие факты жизни, как любила называть это миссис Стрингем, снова стали возникать в их поле зрения, подобно крупным предметам, постепенно проступающим сквозь дым, когда дым начинает рассеиваться. Так оно, все в целом, и выглядело, притом что вид самой Милли, ее явно возросшая отстраненность, как представлялось, от всего этого девушку совершенно отъединяли. Самым близким к личному беспокойству случаем, до сих пор дозволенным себе старшей дамой, стало выбранное ею удобное время, чтобы задаться вопросом, не является ли то, что ей удалось захватить, помимо всего остального, одним из наиболее тонких, одним из тончайших, одним из редчайших примеров, – и она назвала это так, чтобы не назвать как-нибудь похуже, – американской интенсивности эмоций. Сюзан просто пережила минуту тревоги и спросила себя, да не собирается ли юная подруга угостить ее усложненной драмой нервного срыва? Однако к концу недели, по мере их продвижения дальше, ее юная подруга весьма эффективно ответила на этот вопрос, оставив впечатление, пока еще не вполне ясное, чего-то такого, в сравнении с чем «нервный срыв» был бы объяснением совершенно вульгарным. Иначе говоря, с этого часа миссис Стрингем обнаружила, что стоит перед объяснением, имеющим приглушенную и неощутимую форму, но несомненно, если только оно обретет четкость, то объяснит все, даже более, чем все, моментально став тем светом, в котором и следует читать Милли Тил.

Такой материал для чтения мог бы в любом случае поведать нам о стиле, в каком наша юная леди влияла на тех, кто находился близ нее, свидетельствовать о том, какой интерес она могла возбудить. Она воздействовала – и казалось, вовсе без задней мысли – на сочувствие, на любопытство, на воображение тех, кто был с нею связан, да мы и сами, по правде говоря, сможем приблизиться к ней не иначе как разделяя впечатления, а если придется, и недоумения этих людей. Миссис Стрингем сказала бы, что Милли приводила их в согласное недоумение, а это для нашей достойной дамы в конечном счете абсолютно гармонировало с величием духа ее подопечной. Молодая девушка превышала любые измерения, выходила за их пределы, она удивляла людей потому лишь, что они сами были далеки от такого величия. Так и случилось в тот поразительный день у горного перевала Брюниг, что наблюдение за Милли вызвало у старшей подруги восхищение, похожее на наваждение, став еще более непреодолимым, чем когда-либо, доказательством, хотя бы отчасти, до чего она дошла. У нее возникло ощущение, будто она выслеживает свою юную подругу, чтобы в определенный момент на нее наброситься. Она понимала, что набрасываться ей нельзя, она явилась сюда вовсе не для того, чтобы наброситься, однако она чувствовала, что ее внимание к Милли в любом случае – внимание скрываемое, а наблюдения – естественнонаучные. Она поражалась самой себе: ведь она постоянно находится поблизости, словно шпион, подвергает девушку испытаниям, устраивает ей ловушки, прячет следы. Однако это должно продлиться лишь до тех пор, пока миссис Стрингем не выяснит в чем же, по сути дело; а тем временем наблюдать за девушкой в конечном счете означало быть к ней как можно ближе, означало не менее чем постоянную занятость и само по себе давало удовлетворение. Более того, удовольствие от такого наблюдения, если бы нужна была для этого причина, порождалось восприятием ее красоты. Поначалу казалось, что красота Милли не играла никакой роли во всей ситуации; миссис Стрингем, при первой вспышке дружбы, даже никому об этом прямо не упоминала, рано обнаружив, что людям глупым – а кто же, порою втайне спрашивала она себя, теперь не глуп? – упомяни она об этом, потребуется слишком много объяснений. Она научилась не упоминать об этом до тех пор, пока кто-нибудь не упомянет об этом первым, что порою случалось, хотя не так уж часто; вот тут она оказывалась на коне и пускалась во весь опор. Тогда она с готовностью соглашалась с впечатлением, совпадавшим с ее собственным, но опровергала его в том, что касалось особых деталей; хотя и тут она научилась особой тонкости – она даже стала пользоваться словом, употребляемым большинством собеседников. Она пользовалась им, чтобы сделать вид, что она тоже глупа, и таким образом могла покончить с этой темой. Она говорила о своей подруге, называя ее некрасивой и даже уродливой, если кто-то особенно рьяно настаивал, но утверждая, что в ее внешности «ужасно много всего». Такова была ее манера описывать лицо, которое, несомненно, благодаря слишком большому лбу, слишком большому носу и слишком большому рту, в сочетании со слишком малым присутствием общепринятого цвета и привычных контуров, было выразительно, необычно, изысканно – как во время беседы, так и в молчании. Когда Милли улыбалась, это был всенародный праздник, если же не улыбалась, это становилось главой истории. Путешественницы остановились на перевале Брюниг, чтобы съесть ланч, и там их, очарованных этим местом, посетила мысль, что тут можно было бы задержаться подольше.

Миссис Стрингем ступила теперь на территорию трепетного узнавания, небольших, но острых отзвуков прошлого, хранимого в сильно потертом футляре, которое тем не менее, если нажать на пружинку и открыть доступ воздуху, начинало усердно и громко тикать, подобно честным старым часам. Забальзамированная в памяти «Европа» ее юных лет отчасти означала три года в Швейцарии, непрерывное обучение в школе в Вевее, с наградами за успехи в форме серебряных медалей на голубых лентах и походов через не очень трудные горные проходы, атакуемые с помощью альпенштоков. На самые высокие перевалы брали самых лучших учениц, и наша приятельница могла теперь судить – по своему предполагаемому знакомству с меньшими вершинами, что она была тогда одной из самых лучших. Эти воспоминания, ставшие сегодня священными, поскольку готовились в затихших сказочных палатах прошлого, были частью главного пути, намеченного для двух сестер – дочерей, рано лишившихся отца, – их отважной вермонтской матерью, которая теперь поражала Сюзан тем, что, чуть ли не как Колумб, явно без посторонней помощи, разработала концепцию другой стороны земного шара. У себя в Берлингтоне она сосредоточила свое внимание на швейцарском городке Вевей по природному озарению, и притом с поразительной завершенностью; после чего она села на корабль, отплыла, сошла на твердую землю, все разведала и, самое главное, извлекла пользу из своего там присутствия. Она подарила своим двум дочерям пять лет в Швейцарии и Германии, что впоследствии и навсегда сделало эти пять лет эталоном для сравнения с любыми циклами в Катее и в особенности определило характер младшей из сестер – а младшей была Сюзан, – что позволило миссис Стрингем, когда представлялся случай, а таких случаев в ее жизни было немало, говорить себе: «Это определяет всю разницу». Это определяло всю разницу для миссис Стрингем, это случалось снова и снова, и к тому же в связи с самыми разными, далеко отстоящими друг от друга событиями; в частности, с тем, что благодаря одинокой, расчетливой и стойкой убежденности своей родительницы она стала женщиной, познавшей мир. Существовало множество женщин, знавших массу всяких вещей, которых сама она не знала, но, с другой стороны, они не были, подобно ей, женщинами, познавшими мир, и не понимали, кто она такая (это ей нравилось, так как низводило их еще ниже), не понимали они и того, какие возможности это давало ей о них судить. Никогда раньше миссис Стрингем не видела себя так ярко в описанном свете, как в теперешней фазе их совместного с Милли, пусть и не очень управляемого паломничества; и осознание этого, вероятно, сделало ее просьбу об остановке более настойчивой, чем она полагала. Невозвратимые дни вернулись к ней из далекого далека: отчасти они пришли с ощущением прохладного горного воздуха и всего остального, что он нес с собой, словно неистребимый запах давно изношенного наряда юности; здесь было все – сладость меда и роскошь свежего молока, перезвон колокольцев домашнего скота и плеск воды в ручьях, благоухание раздавленного неосторожной ногой бальзамника и головокружительная глубина узких ущелий.

Милли, как и она, тоже явно чувствовала все это, однако ее реакции лишь моментами трогали ее компаньонку, – как выразилась бы миссис Стрингем – так принцесса в старинной трагедии могла бы тронуть свою наперсницу, если бы той были когда-либо дозволены личные эмоции. Разумеется, принцесса только и могла быть принцессой – это истина, с которой наперснице, какой бы ответственной та ни была, приходилось жить, что весьма существенно. Миссис Стрингем была женщиной, познавшей мир, но Милли Тил была принцессой, единственной, с какой ей до сих пор приходилось иметь дело, и это по-своему тоже определяло всю разницу. Это был рок, тяжкая ноша для обреченного ее нести, тогда как для всякого другого это было бы просто превосходно заполненное место службы. Возможно, роковая ноша представляла собой, в связи с одиночеством Милли и другими загадками и тайнами, тот тяжкий груз, какой время от времени, как думалось ее наперснице, обременяет восхитительную головку девушки, и Сюзан покорно и смиренно склоняла перед нею свою. За ланчем Милли вполне охотно согласилась задержаться на перевале и оставила миссис Стрингем смотреть комнаты, решать вопросы, договариваться, чтобы им оставили их экипаж и лошадей для следования дальше; такие заботы выпадали на долю миссис Стрингем все чаще, как нечто само собою разумеющееся, однако в этот раз почему-то она особенно ярко увидела – с приятностью, в красках, чуть ли не в грандиозном масштабе, – что значит жить с великими. Ее юная подруга в высочайшей степени обладала чувством, исключавшим для нее общее понятие трудности, от которого она избавлялась вовсе не так, как – мы видели – избавляются от трудностей многие очаровательные особы, просто перепоручая решение другим. Милли же совершенно не допускала это понятие до себя, держа его на расстоянии: оно никогда не входило в ее круг; самая опечаленная наперсница не смогла бы втащить его к ней, и ступившая на эту тропу вынуждена была бы жить в изгнании. Иными словами, оказывать услуги было так легко, что все становилось похожим на придворную жизнь, только лишенную неудобств. Конечно, все сводилось к вопросу о деньгах, и наша наблюдательная дама к этому времени уже успела неоднократно поразмышлять о том, что, если говорить о «разнице», это было как раз то самое, именно это, не сравнимое ни с чем, и ничего кроме, что в конечном счете эту разницу более всего определяло. Особу, менее вульгарно и менее демонстративно делающую покупки, Сюзан и представить себе не могла бы; однако над всем, словно истина истин, торжествовал непреложный факт: девушка никуда не может деться от своего богатства. Она была способна оставить свою честную компаньонку в полном – насколько возможно – одиночестве с этим богатством и не задавать никаких вопросов, она даже могла с трудом вытерпеть навязанный ей отчет; однако это богатство крылось в прелестных складках ее беззащитно дорогого маленького черного платья, которым она сейчас, уходя, рассеянно мела по траве; богатство светилось в забавных и великолепных завитках волос, с «укладкой», сделанной, невзирая на mode du jour[3], выглядывавших из-под столь же равнодушной к моде шляпки: то была всего лишь дань личной традиции, предполагавшей что-то вроде благородной неэлегантности; богатство таилось меж страниц таухницевского тома, с пока еще не разрезанными страницами, но уже вышедшего из моды, который Милли перед отъездом машинально для себя приобрела. Она не могла ни скинуть богатство с себя, словно платье, ни отбросить во время прогулки, как смятый цветок, ни убрать на дальнюю полку, будто ненужную книгу; не могла ни выбросить его из головы, ни, с улыбкой, забыть о нем; даже в дремотном забытье не могла она выдохнуть его прочь с тихим сонным дыханием. Она не могла утратить его, даже если бы попыталась, – вот что значило быть по-настоящему богатой. Твое богатство есть то, что ты есть, и ничем иным быть не может. Когда миновал час, а Милли в дом не возвратилась, миссис Стрингем, хотя солнечный день был еще юн, осторожно двинулась в том же направлении, чтобы присоединиться к приятельнице, если та захочет продлить прогулку. Однако цель присоединиться к ней была, по правде говоря, не столь отчетлива, как необходимость проявить уважение к желанию девушки побыть в одиночестве: так что опять-таки наша добрая дама продвигалась так скрытно, что ее попытки выглядели чуть ли не «коварством», даже в ее собственных глазах. Тем не менее ничего с этим поделать она не могла, да это ее и не заботило, ведь она была уверена, что на самом деле вовсе не хочет зайти слишком далеко и просто вовремя остановится. Она и ступала так тихо, чтобы иметь возможность вовремя остановиться, однако в этот раз ей пришлось зайти гораздо дальше, чем когда-либо, так как оказалось, что она тщетно идет по следам Милли; тем не менее наконец, с некоторым волнением, ей удалось выйти на тропу, по которой, как она полагала, та действительно проследовала. Тропа вилась все выше и выше по горному склону, выводя на верхние альпийские луга, где все эти последние дни они обе, проезжая выше или ниже, мечтали побродить, а затем тропа скрывалась в лесу и, поднимаясь все вверх и вверх, приводила наконец к очевидной цели – группке коричневых, высоко взобравшихся шале. Достигнув в должное время этих шале, миссис Стрингем получила от старой, растерянной женщины, такой уродливой, что страшно было смотреть, указания, вполне достаточные для того, чтобы ими руководствоваться. Молодую даму незадолго до этого видели на тропе, она прошла дальше, миновав хребет, к тому месту, где дорога снова, резко и почти устрашающе падает вниз, в чем наша неуспокоенная исследовательница через четверть часа смогла убедиться на практике. Куда-то все же она вела, но, по-видимому, прямо в пустое пространство, ибо с того места, где Сюзан остановилась, казалось, что огромный склон горы просто пропадает где-то внизу, хотя, вероятнее всего, тропа должна была привести к какому-то невидимому выходу внизу. Однако растерянность миссис Стрингем не была долгой, так как она вдруг заметила на недалеком обломке скалы присутствие таухницевского тома, взятого с собою Милли, и поэтому ясно указывавшего, что она не очень давно здесь проходила. Девушка отделалась от книги, несомненно представлявшей неудобство в пути, и, конечно, намеревалась забрать ее, направляясь обратно; но поскольку она ее еще не забрала, то что же такое, в конце концов, с нею сталось? Поспешу добавить, что через несколько минут миссис Стрингем предстояло увидеть то, чего она, по чистой случайности, до тех пор не увидела; ее подвело глубокое внутреннее беспокойство, и она не заметила собственной близости к цели.

Все это место, с резко спускающейся вниз тропой и с ее продолжением – не менее крутым поворотом, скрытым обломками скал и кустами, казалось, падало в бездну, становясь при этом «видом», чистым и простым; видом невероятной протяженности и красоты, но заброшенным далеко вперед, на головокружительную глубину. Милли, соблазненная тем, что обещал ей этот вид сверху, спускалась вниз, не останавливаясь, пока он весь не открылся перед нею; и там, над бездной, как показалось ее приятельнице – на головокружительном краю, она удобно и невозмутимо сидела. Тропа каким-то образом сама позаботилась о себе и о своей конечной задаче, но сиденьем для девушки служила каменная плита на конце небольшого остроконечного выступа или скального нароста, словно палец указывающего направо, в воздушные глубины, и – к счастью или к чему-то гораздо худшему – совершенно открытого взору. Ибо миссис Стрингем с трудом подавила крик, увидев, что Милли уселась на самом краю пропасти, – как опасно, а ведь она всего-навсего юная девочка! Она же может оскользнуться, съехать, сорваться, низвергнуться от одного резкого движения, от поворота головы – кто может сказать от чего? – в ту неизвестность, что внизу. Тысяча мыслей в одно мгновение проносились в голове бедной дамы, вызывая у нее в ушах грохот, не достигавший, однако, слуха Милли. Такая суета принудила нашу наблюдательницу застыть на месте и затаить дыхание. То, что прежде всего пришло ей в голову, была возможность тайного намерения Милли – какой бы дикой ни казалась сама идея – в этой ее позе, выдававшей соответствие с ее капризом, с ее ужасающим затаенным желанием… Но поскольку миссис Стрингем стояла так неподвижно и безмолвно, будто единственный звук, единственный слог должен был положить начало роковому действию, истечение даже нескольких секунд отчасти возымело успокоительный эффект. Это дало Сюзан возможность получить впечатление, которому, когда она несколько минут спустя бесшумно двинулась назад по своим собственным следам, предстояло оказаться самым острым среди тех, что она вынесла из путешествия. А впечатление было такое, что, если девочка, сидя там, глубоко и бесстрашно погрузилась в размышления, это не могли быть размышления о прыжке в бездну; совсем наоборот: она сидела там в таком приподнятом состоянии духа, сознавая безграничное владение миром, что насильственное действие никак не могло бы принести пользу. Милли смотрела сверху вниз на царства земли, и хотя это зрелище могло само по себе действительно ударить в голову, она смотрела на них вовсе не с целью от них отказаться. Выбирала ли она какие-то из них или желала их все? Этот вопрос, прежде чем миссис Стрингем решила, как ей следует поступить, сделал все остальные вопросы напрасными, в соответствии с тем, что она увидела, или полагала, что увидела; и потому если было опасно окликнуть девушку или вслух каким-то образом выразить свое удивление, то, вероятно, безопаснее всего было бы удалиться так же, как она пришла. Она понаблюдала еще, не очень долго, по-прежнему затаив дыхание, а потом так никогда и не узнала, сколько времени прошло.

Вероятно, не так уж много минут, но казалось, что прошло их немало, и они дали Сюзан столько пищи для размышлений – не только пока она, еле передвигая ноги, брела домой, но и пока ждала Милли в гостинице и была занята ими даже тогда, когда перед самым вечером та наконец появилась. Она остановилась-таки на тропе, там, где лежал таухницевский том, взяла его и карандашиком, что висел на цепочке для часов, нацарапала на обложке: «A bientôt!»[4], тогда как, несмотря на затянувшееся отсутствие девушки, миссис Стрингем отмеряла время, уже не позволяя себе тревожиться. Ибо она теперь поняла, что величайшим впечатлением, какое она вынесла из недавней прогулки, была абсолютная уверенность в том, что будущему ее принцессы не грозит резкий или упрощенный уход от человеческого удела в какой бы то ни было форме. Оно не поставит перед нею вопроса о долгом, словно полет, прыжке вниз и тем самым о быстром избавлении от земной юдоли. Это будет вопрос о встрече лицом к лицу с любыми атаками жизни, чьему пристальному обзору и было, вероятно, предъявлено лицо Милли, когда девушка сидела на той скале. В итоге миссис Стрингем оказалась способной сказать себе, во время другого, довольно длительного ожидания Милли, что если ее юная подруга по-прежнему продолжает долго отсутствовать, то вовсе не оттого – какой бы предлог та ни приводила, – что она, Сюзан, слишком укоротила поводок. Она не совершит самоубийства, ибо безошибочно понимает, что ей предопределен более сложный уход: о том говорил ее вид, в каком Сюзан, чуть ли не с благоговейным страхом, ее обнаружила. Этот образ, не оставлявший старшую даму, сохранял характер откровения. В те минуты, что она наблюдала затаив дыхание, она увидела свою спутницу новым взглядом: самый тип девушки, ее внешность, ее черты, история ее жизни, ее красота, ее состояние, ее тайна – все это, не сознавая того, открыло себя альпийскому воздуху, а затем было впитано вновь, чтобы дать пищу огню, пылавшему в груди миссис Стрингем. Все эти вещи еще станут более очевидными для нас, а пока мы можем судить о них по тому, что энтузиазм нашей старшей приятельницы оказался гораздо сильнее любых ее сомнений. Такое осознание происходящего было для Сюзан не совсем привычным, но у нее появилось ощущение, что под ее ногами раскрылась шахта, полная сокровищ. Ей казалось, она стоит перед входом, не совсем еще расчищенным. Шахта требовала дальнейшей разработки и тогда, разумеется, отдаст сокровища. Однако Сюзан вовсе не думала о золоте Милли.

3

Мода дня (фр.).

4

«До скорого!» (фр.)

Крылья голубки

Подняться наверх