Читать книгу Черное колесо. Часть 1. История двух семеек - Генрих Эрлих - Страница 7

Anonymous, Jr[1]
Чёрное колесо
Часть первая. История двух семеек
Глава 3. Бои местного значения

Оглавление

Через два месяца после ареста Крюгера, прошедших в напрасных хлопотах и стоянии в очередях с передачами, Анна Ивановна вдруг осознала, что осталась без средств к существованию. Более того, от старой жизни остались долги. Конечно, кредиторы проходили по одному делу с Крюгером, и человек менее щепетильный, чем Анна Ивановна, вполне мог счесть это достаточным основанием для всеобщего прощения. Но она относилась к своим долгам столь же серьёзно, сколь легкомысленно к деньгам как таковым, их Анна Ивановна могла тратить с поразительной беспечностью и в любом количестве. Пришлось продать дачный участок и кое-какие колечки и брошки и, наконец, задуматься о поисках работы. Дело тут было не только в деньгах. Пока Анна Ивановна была мужней женой, никого особо не интересовало, работает она или нет. Но с арестом мужа она сразу превратилась в злостную тунеядку, самим своим существованием покушавшуюся на основополагающий догмат власти о категорически-императивной связи между работой и пропитанием.

Нельзя сказать, чтобы Анна Ивановна никогда в жизни не работала. Был у неё в молодости, естественно, до замужества, незначительный эпизод. Его непродолжительность никак нельзя поставить Анне Ивановне в вину, потому что в те годы из-за хаоса революции и гражданской войны работу не могли найти даже те, кто очень к этому стремились. Эпизод этот был связан с работой в городском архиве, работе хоть и пыльной в прямом смысле этого слова, но не требовавшей специальных знаний, а лишь известной аккуратности и сносного образования в объёме гимназического курса – в самый раз для Анны Ивановны. И так случилось, что по прошествии двадцати лет Анна Ивановна столкнулась на улице со своим бывшим сослуживцем Пашей Воскобойниковым, в те далекие годы ещё сравнительно молодым делопроизводителем. Оный господин был тогда слегка влюблён в неё, а она отчаянно кокетничала с ним, стреляя глазками поверх папок с документами, в общем, у них остались милейшие воспоминания друг о друге. Паша внимательно выслушал её, немедленно забыл об аресте мужа и помог устроиться на работу в тех же самых архивах, за тем же самым столом. Помог и даже не помыслил попросить чего-нибудь взамен. Не удивительно, что с такими жизненными принципами господин Воскобойников при большевиках двадцать лет просидел на одном месте.

Так, обретя надёжный статус совслужащей, Анна Ивановна тихо и незаметно дожила до начала войны. Неприятности не заставили себя ждать. Органы усилили бдительность и уже за одну фамилию «вычистили» Анну Ивановну из архивов. Едва она успела устроиться на работу в общество слепых, где потенциальная шпионка и коллаборационистка могла нанести минимальный вред обороноспособности государства, как свалилась новая напасть. Один за другим стали прибывать эшелоны с оборудованием эвакуируемых из западных областей заводов в сопровождении особо ценных работников. Тогда же было принято решение о превращении Куйбышева[3] в резервную столицу[4], и в город на Волге стали срочно перебираться многочисленные столичные учреждения.

Самара и раньше не была обделена посещениями и даже длительным проживанием знаменитых людей, о некоторых до сих пор напоминают мемориальные доски, память о других сохранила людская молва. Приятно, прогуливаясь по улочкам старого города, осознавать, что «Похождения бравого солдата Швейка» зачинались не в пражском кабачке под кружечку пльзеньского, а вот в этом маленьком домишке под бутылочку жигулевского. Да что там говорить, сам вождь мирового пролетариата дольше, чем в Самаре, проживал только в Симбирске, по малолетству, да в Москве, по производственной необходимости; колыбель революции Санкт-Петербург – Петербург – Петроград – Ленинград – Санкт-Петербург делит в этом списке непризовое четвертое место с селом Шушенское Красноярского края. И в описываемое время Анна Ивановна, гуляя с сыном около драматического театра, в двух кварталах от их дома, частенько нос к носу сталкивалась с Георгием Димитровым, восстанавливавшим в Куйбышеве силы после нашумевшей схватки с Герингом из-за пожара в рейхстаге. Но с началом великого переселения количество всенародно известных лиц в городе возросло в сотни раз. Построили даже подземный бункер для Самого, под зданием обкома партии, рядом с драматическим театром, около которого так любила прогуливаться Анна Ивановна. На это, конечно, можно было бы не обращать внимания, вот только всей этой орде надо было где-то жить.

Проблема решалась с присущей большевикам простотой и решительностью: однажды сентябрьским вечером в квартире появились уже знакомые люди в сапогах и потребовали немедленно очистить жилплощадь. Анна Ивановна, не задумываясь о последствиях, решительно отказалась. Ей предъявляли ордера и постановления, ей строго указывали, ей напоминали, ей угрожали – она стояла на своём. Когда пришедшим всё это надоело, то двое по команде третьего, старшего, подхватили Анну Ивановну и поволокли к входной двери. Не на ту напали! Она исхитрилась, согнувшись в дугу, упереться руками и ногами в дверные косяки и в такой позе выдержала все попытки экспроприаторов выпихнуть её вон. Да и что могли сделать эти служаки с женщиной, борющейся за свою жизнь? В голове у Анны Ивановны пульсировала лишь одна мысль, что если сейчас её выкинут на улицу, то это будет конец, это смерть ей и детдом для сына. Эта мысль удесятеряла крик Анны Ивановны – она на протяжении всей этой схватки ещё и кричала, кричала так, что звенели стёкла в доме, что редкие прохожие на улице вздрагивали и, втянув голову в плечи, старались побыстрее прошмыгнуть мимо. Она кричала, что это её квартира, что её из неё только вынесут, что сама она никуда отсюда не уйдёт и, если придётся, будет жить с сыном в ванной. Служаки отступили. Анна Ивановна отстояла половину гостиной.

Теперь в бывшей детской жили заместитель министра нефтяной промышленности с женой, в бывшей спальной – секретарь парткома эвакуированного шарикоподшипникового завода Занозкин с женой и двумя детьми-старшеклассниками. Гостиную разгородили на две половины шторами, снятыми с окон экспроприированных комнат, и псевдояпонскими ширмами. В одной, изолированной, по выражению Анны Ивановны, располагались она с сыном, в другой, проходной, обретался солист Большого театра, тенор, не из самых известных. С ним Анна Ивановна ещё как-то мирилась – молодой весёлый человек, а что сильно пьёт и женский пол дюже любит, так это профессия у него такая. Но остальных своих жильцов-мужчин люто ненавидела: «Номенклатура! И за что мне такое счастье? Вот к Марии Викторовне Лёвочкиной Илья Эренбург вселился – известный писатель, недавно из Парижа, сюда, как человек, с чемоданом денег приехал».

Впрочем, замминистра через полгода вернулся обратно в Москву, а тенор перебрался к одной из своих пассий. Но власти уже рассматривали квартиру Анны Ивановны как свою законную собственность и превратили её в какую-то гостиницу, в проходной двор, не давая драгоценной жилплощади ни одного дня постоять под паром. Лишь семья Занозкиных продолжала жить в бывшей спальной, ежечасно, на протяжении тридцати лет, напоминая о том, что нет ничего более постоянного, чем временное. И ещё в одной вечной истине убедилась Анна Ивановна – что всё познается в сравнении. Что постоянные жильцы, пусть и номенклатурные, всё же лучше, чем череда временных. С постоянными хоть как-то налаживался быт, утрясалась очерёдность пользования ванной, приготовления пищи, уборки кухни и коридора («Я им не домработница!» – восклицала частенько Анна Ивановна, но не выдерживала характер, бралась за швабру и начинала яростно драить полы). А с временных какой спрос? И вся интеллигентность не в счёт, если такой временный вдруг зачитается газетой в туалете, а ты пританцовывай в очереди. Опять же с номенклатуры и прямая выгода – с паршивой овцы хоть шерсти клок, а тут дров не напасёшься на общие печи – так привезут, для себя, а получается, для всех, или мешок картошки кинут с барского плеча, к картошке ещё луку да масла чуток – и можно жить.

Через год хлопот Анна Ивановна отвоевала вторую половину гостиной, чему немало способствовало отсутствие охотников на проходную полукомнату. Эта маленькая победа совпала по времени с появлением в квартире Николая Григорьевича Буклиева. За месяц до этого Николай Григорьевич, пятидесятилетний, крепкий ещё мужчина, свободный от брачных уз, беспартийный и невоеннообязанный, следовал себе спокойно на поезде к месту назначения на новую службу. И угораздило его в Уфе, во время похода на станцию за кипятком, подхватить брюшной тиф, так что к Куйбышеву он уже метался в жару и перестал узнавать попутчиков. Его сняли с поезда вместе со всем накопленным за долгую жизнь имуществом, умещавшимся в двух вполне приличных чемоданах, и поместили в местную железнодорожную больницу, носящую, естественно, имя железного наркома Кагановича. Там заразу быстро истребили и немедленно выписали пациента, так как коек катастрофически не хватало. Когда Николай Григорьевич явился в своё управление, чтобы оформить документы для «продолжения следования к месту назначения», с ним случился обморок, и властям пришлось поместить его до полного выздоровления в бывшую детскую в квартире Анны Ивановны, так кстати только что освободившуюся.

«Вот – приличный человек, его бы только подкормить да заставить сбрить эти кошмарные квадратные усики», – разглядывая нового постояльца, подумала Анна Ивановна, уже несколько свыкшаяся с их бесконечной чередой. Несмотря на это, мысль была необычной и удивила саму Анну Ивановну, подтолкнув её к углублённому самокопанию в поисках скрытых источников этой мысли. Разобравшись в себе и выработав план, Анна Ивановна приступила к его последовательному претворению в жизнь.

Конечно, если бы не простительная слабость Николая Григорьевича после болезни, он бы отбил все наскоки Анны Ивановны ещё на дальних подступах, как отбивался все предыдущие годы от покушений на его холостяцкий статус. А тут – разлимонился, рассиропился, раскис, по образному выражению героя чеховской шутки «Медведь» в исполнении народного артиста республики, орденоносца Михаила Жарова. Впрочем, этого Николай Григорьевич знать не мог, потому что никогда не посещал синематограф, считая это пустым времяпрепровождением. Это обстоятельство немного расстроило Анну Ивановну, так как поход в кинотеатр занимал важное место в её плане из-за темноты обстановки и естественной близости объекта притязаний.

Поначалу Анна Ивановна вытянула из Николая Григорьевича всю подноготную его жизни, в чём ей немало способствовал крепкий, хотя и морковный, чай и заветная, ещё довоенная баночка вишнёвого варенья. Происхождение Буклиева из семьи лесного инспектора Пермской области, а также то, что два его брата занимались научной деятельностью на естественнонаучных факультетах Московского университета, весьма обрадовало Анну Ивановну – приличного человека сразу видно! С образованием самого Николая Григорьевича дело обстояло намного хуже – Московская Сельскохозяйственная академия.

– Имени Тимерзяева, депутата Балтики? – на всякий случай уточнила Анна Ивановна.

– Сейчас – имени Тимирязева. Тимерзяев – это изобретение Маяковского, «лучшего, талантливейшего поэта Советской эпохи». Относительно депутата Балтики ничего определённого сказать не могу, но вполне допускаю – Климент Аркадьевич к концу жизни впал в полный маразм. (Тут-то и стало ясно, что Буклиев никогда не посещал синематограф, считая это пустым времяпрепровождением.)

Тон, которым была сказана эта фраза, умилил Анну Ивановну, повеяло родным, крюгеровским, она даже почти простила Николаю Григорьевичу сомнительное образование. Ну, не любила она агрономов, всю свою жизнь не любила, они располагались в самом низу социальной лестницы, даже ниже фельдшеров, в непосредственной близости от крестьян, а там рукой подать и до пролетариата. Впрочем, быстро выяснилось, что последние десять лет, сразу после окончательной победы социализма в деревне, Буклиев работал по строительству, заблаговременно приобретя смежную специальность грунтоведа. А строителей, особенно, мостостроителей, Анна Ивановна очень уважала.

Обработка Николая Григорьевича шла полным ходом. Тут главное было – не затягивать, не допустить до полного морального и физического выздоровления. Разморённый заботливым обхождением хозяйки, Буклиев стал задумываться, что он уже не мальчик, что жизнь «перекати-поле» стала немного утомлять, пора остановиться, пустить корни, а тут всё так удачно складывается: и хозяйка – женщина ещё весьма аппетитная и домовитая (надо же так ошибиться! – это восклицание автора относится, конечно, к домовитости); и жилплощадь имеется; и город приятный во всех отношениях; и сынок у хозяйки есть, на кого можно переключить подчас назойливое женское внимание. Так что первый полноценный выход в город закончился для Николая Григорьевича визитом в ЗАГС, где он установленным порядком оформил брак с гражданкой Крюгер Анной Ивановной.

Но не замужество было главной целью Анны Ивановны, и даже не восстановление контроля над большей частью квартиры, что в приоритете целей превалировало, конечно, над замужеством как таковым. Венцом плана было свидетельство об усыновлении Рихарда Николаем Григорьевичем, выданное незадолго до его шестнадцатилетия. На основании этого документа Рихард Владимирович Крюгер, немец, превратился во Владимира Николаевича Буклиева, русского, что и было зафиксировано в новом свидетельстве о рождении, и сразу вслед за этим в паспорте.

К удивлению Анны Ивановны, долгие месяцы медлившей с проведением окончательной операции, ходившей вокруг да около и всё опасавшейся неосторожным словом похоронить труды долгих усилий, Буклиев согласился легко и сразу. Более того, он признался, что и сам подумывал об усыновлении, но не рискнул предложить это Анне Ивановне, из этических соображений, по его выражению. Конечно, эта мысль проистекала не из какой-то особенной любви Буклиева к пасынку, просто это был вполне разумный путь облегчить парню жизнь в будущем, а это стоило пустой бумажки. Надо признать, что первое мнение Анны Ивановны о супруге было безошибочным.

Свежеокрещённый Володя, в девичестве Рихард, совсем отбился от рук. Сказать, что он учился, было бы сильным преувеличением, но хорошая память позволяла ему балансировать на грани оценок между «весьма посредственно» и «посредственно» и переваливать из класса в класс. Связался с компанией отпетых хулиганов, впрочем, мамаши некоторых из этих мальчиков раздражённо высказывали Анне Ивановне, что как раз Гарри (почему Гарри – об этом позже) является тем самым отпетым хулиганом, а их детки совсем наоборот и подпали под влияние. Кто уж там подпал под влияние, судить мы не берёмся, но участковый навещал всех в равной степени. К шестнадцати годам Володя уже вовсю курил, особо не таясь, и, как подозревала Анна Ивановна, выпивал, но пока без безобразий. Единственным, кого хоть чуть-чуть слушался Володя, был отчим, да и то потому, что Николай Григорьевич пару раз всыпал ему по первое число, втайне, естественно, от Анны Ивановны. К чести Володи надо заметить, что он не побежал жаловаться матери, а в глубине души даже зауважал отчима, который, несмотря на возраст, на удивление легко отбил пару коварных ударов, обычно беспроигрышных в уличных баталиях, и в ответ наглядно продемонстрировал свою пару приёмчиков, не джентльменских, но эффективных.

«И в кого он такой пошёл?» – печально думала Анна Ивановна, зашивая очередную прореху на одежде сына. Конечно, ответ бы легко нашёлся, если бы в свое время Владимир Яковлевич был более правдив и подробен в описании своей студенческой молодости. Ах, Петербург начала века!.. Но оставим в покое молодость Владимира Яковлевича, а то так слово за слово дойдём до его родителей, дедов и прадедов, углубимся в мир домыслов и догадок, что совершенно ни к чему в нашей правдивой истории.

То же относится и к прошлому Николая Григорьевича. Удивительно, какие скрытные мужья попадались Анне Ивановне! Но если у Крюгера покров тайны был наброшен лишь на относительно небольшой, всего лишь десятилетний, период, то с Буклиевым создавалось полное впечатление, что вот мать, взяв его за руку, повела первый раз в гимназию, а привела неожиданно в бывшую детскую квартиры Анны Ивановны, совершенно измождённого и с противными квадратными усиками. Под старость он начал проговариваться, особенно в беседах с Олегом, но всё равно целостной картины не складывалось. Что он делал в течение года в Гейдельберге незадолго до начала Первой Мировой войны? И почему открещивался от знания немецкого языка, сказав как-то, что предпочитает французский? При этом в личном листке по учету кадров указывал, что знает лишь английский в объёме перевода технической литературы со словарем? Этому Олег поверил, потому что классе в третьем, когда у него возникли проблемы в школе, дед Буклиев несколько вечеров позанимался с ним английским. На уроке Олег воспроизвел несколько вбитых в него фраз, так учительница сделала ему замечание, что есть тайком булочки на уроке нельзя, а если уж случился такой казус, то при обращении учителя надо сначала прожевать, а потом отвечать чётко и понятно. На этом домашние уроки прекратились. Или взять высказывания Буклиева о некоторых исторических персонажах, наводящих на мысль о личном с ними знакомстве, о том же Тимирязеве Клименте Аркадьевиче, депутате Балтики. Или о Блюмкине. После коллективного, всем классом, просмотра фильма «Шестое июля», Олег, которому было лет двенадцать-тринадцать, поспешил поделиться с дедом и бабушкой возмущением предательским ударом левых эсеров в спину молодой Советской республики.

– Этот Блюмкин был редкая сволочь, – поддержал его возмущение Николай Григорьевич, обращаясь больше к Анне Ивановне, – сидел в ресторане и смертные приговоры подписывал. А потом пьяный по Москве в открытом автомобиле катался, весь в черной коже и с маузером в руке на отлёте.

– И правильно его расстреляли! – вынес приговор Олег.

Анна Ивановна и Николай Григорьевич лишь покачали головами с укоризной на такую кровожадность.

– И что же, в этой фильме так прямо и показывают, как людей расстреливают? – осторожно спросил Николай Григорьевич.

– Нет, – отмахнулся Олег, – но это и так ясно.

– Сообразительная молодёжь пошла! – усмехнулся Николай Григорьевич, вновь поворачиваясь к Анне Ивановне. – Всё ей ясно! Блюмкин вон трудился ещё лет пятнадцать, не покладая рук, а так ничего и не понял.

«Заливает», – подумал Олег и спросил, продолжая экзамен:

– А вот там женщина ещё была, противная такая, с поджатыми губами, в кожаной куртке…

– Ну, если в кожаной куртке, тогда, наверно, Спиридонова, – вставил Николай Григорьевич, которого всё больше забавлял этот разговор.

– Вот-вот, Спиридонова! – подтвердил Олег.

– Мария э-э-э Александровна, если не ошибаюсь, – уточнил Николай Григорьевич.

– Наверно, – отмахнулся Олег от несущественных деталей, – но уж её-то точно?!

– Кошмар! – воскликнул Николай Григорьевич, обхватив голову руками. – И ведь такие мальчишки, года на три-четыре постарше, с такими вот мыслями командовали в гражданскую полками!

– Нет, дед, ты мне скажи! – теребил его Олег.

– Да выпустили её почти сразу. Милые бранятся – только тешатся, – пояснил Николай Григорьевич, уловив недоверчивость во взоре внука, но недоверчивость не исчезла, и Буклиев, поставив жирную точку: – одна шайка! – вновь повернулся в Анне Ивановне. – К вопросу о Спиридоновой. Мальчишки, конечно, в гражданскую покуролесили, но до женщин им далеко. Самые жестокие и злобные – это были женщины! Фурии, одно слово. Всякие там Спиридоновы, Рейснер, Коллонтай…

– Посол Советского Союза, – напомнил о своем присутствии Олег.

– Политическая грамотность подрастающего поколения просто поражает! – всплеснул руками Николай Григорьевич. – Я в его возрасте таких слов не знал! Кстати о Коллонтай. Что она с матроснёй вытворяла…

Но тут Анна Ивановна яростно замахала руками, выпроваживая внука. А сама устроилась поудобнее, потому что если уж Николая Григорьевича «понесло», то надолго и с подробностями явно не для детских ушей.

Но такое случалась редко даже в либеральные шестидесятые годы, даже в старости. Что уж говорить о сороковых – о своей прошлой жизни, включая невинные детские годы, и о своих мыслях, кроме погоды, да и то без увязки с видами на очередной рекордный урожай, Николай Григорьевич молчал как партизан. На работе он говорил о работе да иногда, для поддержания общежитейского трёпа, ворчал о жене; дома он стоически выслушивал жалобы Анны Ивановны на жизнь, дефицит, сына да иногда, для поддержания разговора, ворчал о работе. Но это было только частью Системы – в отличие от его предшественника, Крюгера, у Буклиева была своя Система выживания в государстве победившего пролетариата. Важнейшим её элементом была постоянная смена места работы и жительства. Проведя обширные статистические исследования, Николай Григорьевич установил, что безопасный срок нахождения на одном месте – один год. Право же, непорядочно, не по-людски писать донос на малознакомого человека, надо сначала познакомиться, желательно, семьями, узнать человека поближе, водки вместе выпить, поговорить душевно о наболевшем, а уж потом, каким-нибудь прекрасным солнечным утром вдруг осознать – всё, не могу больше молчать! Вот на всё это знакомство, питие водки и подходы к душевным разговорам давал Буклиев коллегам и квартирным хозяйкам ровно один год, после чего решительно и бесповоротно исчезал, какой бы привлекательной и приятной не казалась ему складывающаяся жизнь. Естественно, что каждый раз Буклиева переводили на укрепление, направляли на отстающий участок, бросали в прорыв, не считаясь с его желаниями, а он лишь дисциплинированно подчинялся приказу партии и государства. Конечно, это требовало от Николая Григорьевича определённых усилий, тут в ход шли знакомства, питие водки и проникновенные разговоры о том, что годы идут, а сделано ещё так мало, что хочется чего-то нового, крупного, что хочется послужить народу, пока есть силы. Действовало безотказно.

Когда после пятнадцатилетних систематических метаний по стране Буклиев осел в Куйбышеве, жить стало ещё сложнее – за периодические смены работы могли, не приведи Господь, записать в «летуны», но всё как-то обходилось. Помогали командировки, конечно, не в столицу, не в крупные города, чтобы не возбуждать зависть у сослуживцев, а в какую-нибудь Тьму-Таракань, куда только под дулом пистолета, а вот Буклиев едет, ворча и стеная, но едет, на месяц, на два – ох, тяжеленько, но надо, кто как не мы?! На деле же командировки эти не были ему в тягость – привык к мелким житейским неудобствам. Шум подвыпившей компании в общежитии или гостинице не мешал предаваться размышлениям над книгой, а вот семейная жизнь его, старого и убежденного холостяка, утомляла, от кого угодно мог уползти в свою скорлупу, а от Анны Ивановны не удавалось. Хорошая, конечно, женщина, но – женщина, и этим всё сказано! Да и с другой стороны посмотреть: командировочные. Тогда командировочные были не то, что в благополучные брежневские годы. Точнее говоря, были они точно такие же, но жизнь была дешевле. Хватало их и на ужины в ресторанах, и на мелкие покупки по хозяйству, а при некоторой скромности в желаниях и изворотливости так даже ещё и оставалось на заначку. Весьма существенное подспорье, так как деньги, как мы уже упоминали, в руках у Анны Ивановны не держались.

Да, великая вещь – Система. С Системой, если повезёт, при всех властях можно жить. Поэтому, когда у Володи начались неприятности, когда к сорок восьмому пошла вторая волна «посадок» и опять стали «ждать», Буклиев приподнял перед женой завесу, посвятил её, насколько требовалось, в тайну, и Анна Ивановна, скрепя сердце, признала, что – да, так надо, что это не игра, а если и игра, то такая, где голова на кону. Но обо всём по порядку.

3

Автор в растерянности: то всё была Самара да Самара, а тут вдруг Куйбышев. Что ж поделаешь, если по ходу нашего рассказа город переименовали (в 1935 году). Приходится в угоду исторической правде жертвовать удобствами восприятия читателя. Вот и Соборная улица сначала превратилась в Кооперативную, а после войны – в Молодогвардейскую. Почтеннейшая Анна Ивановна Буклиева уже на десятой странице оказывается замаскировавшейся Крюгер. Вообще, персонажи нашей истории, причём не какие-нибудь там второстепенные, а самые наиглавнейшие, меняют имена, как хотят. Автор вынужден следовать их прихотям, ведь, помнится, Анна Ивановна сказала нечто в том роде, что, дескать, изменишь одну букву в имени и глядишь – перед тобой другой человек. Успокаивает, что всё это – не чисто русское изобретение. Читаешь какого-нибудь Шекспира, так там на протяжении одной пьесы герой и Кент, и Ланкастер, и король Генрих IV, да еще через раз все кто ни попадя зовут его Болингброком, и – ничего, разбираются как-то. Правда, Лондон ни разу не переименовывали. (Прим. автора)

4

Понятно, что большевики были абсолютно уверены в сдаче Москвы. Вы можете себе представить, чтобы в России стали готовиться к событию, которое, даст Бог, авось не произойдёт, да ещё делать это загодя, за два месяца? Это не то, что не-Россия, это не-Россия в квадрате. Думаю, эта прямо-таки немецкая предусмотрительность и спасла Москву. Понадеялись бы, как обычно, на авось – и пришлось бы, как всегда, уносить ноги, ступая по горящим головешкам. С другой стороны, на этот авось обязательно нашелся бы какой-нибудь небось, и в результате мы бы победоносно завершили войну не через три с половиной года в Берлине, а через полтора в Париже. (Прим. автора)

Черное колесо. Часть 1. История двух семеек

Подняться наверх