Читать книгу Потоп - Генрик Сенкевич - Страница 11

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
X

Оглавление

Всегда бывает так, что лишь только теплые лучи солнца начинают выглядывать из-за зимних туч, лишь только на деревьях начинают появляться первые почки и зеленая травка покрывает поля, – в сердцах людей возрождается надежда на лучшее. Но весна 1655 года не принесла с собой обычного утешения для угнетенной Речи Посполитой. Вся ее восточная граница, до самых Диких Полей, была опоясана как бы огненной лентой, и весенние дожди не могли погасить этого пожара, – напротив, лента становилась все шире и занимала все большие и большие пространства. На небе появились зловещие знамения, предвещающие еще большие несчастья и бедствия. Тучи по временам принимали форму то бойниц, то высоких башен, которые проваливались с грохотом. Гром гремел уже тогда, когда поля были еще покрыты снегом; сосновые леса пожелтели, а ветви сосен свертывались в какие-то странные, болезненные формы; животные и птицы падали от какой-то неизвестной болезни. Наконец, и на солнце заметили какие-то необыкновенные пятна, в виде руки, держащей яблоко, в виде пронзенного сердца и креста. Умы волновались все больше – ученые монахи тщетно пытались разгадать, что означали эти небесные явления. Всеми овладела какая-то странная тревога.

Предсказывали новые войны, и вдруг, неизвестно откуда, разнеслась зловещая весть, что несчастья идут со стороны шведов. На вид ничто не подтверждало этих слухов, потому что срок перемирия истекал через шесть лет, а все же об опасности этой войны говорил и сам король на сейме, бывшем в Варшаве 19 мая.

Больше всего беспокоились люди за Великую Польшу, на которую прежде всего могла налететь буря. Лещинский, воевода ленчицкий, и Нарушевич, полевой писарь литовский, выехали в качестве послов в Швецию; но их отъезд, вместо того чтобы успокоить, еще более встревожил умы.

«Это посольство пахнет войной!» – писал Януш Радзивилл.

«Если бы опасность не грозила с этой стороны, то зачем бы и послов посылать? – говорили другие. – Давно ли вернулся из Стокгольма прежний посол Каназиль; но, видно, он ничего не мог сделать, если послали туда новых сенаторов».

Но более благоразумные люди еще не верили в возможность войны.

«Ведь Речь Посполитая не подала никакого повода к этому, – говорили они, – следовательно, перемирие должно оставаться в силе. Не может быть, чтобы шведы нарушили клятву и, как разбойники, напали на соседа. Кроме того, Швеция, верно, еще помнит раны, нанесенные ей польской саблей под Кирхгольмом. Ведь и Густав-Адольф, который во всей Европе не находил себе достойного соперника, был несколько раз побежден Конецпольским. Шведы не решатся рисковать своей славой, добытой с таким трудом в войне с противником, который их всегда побеждал. Правда, что Речь Посполитая теперь обессилена войнами, но одной Пруссии и Великопольши хватит, чтобы прогнать этот голодный народ за моря, до бесплодных скал. Не будет войны».

На это более опасливые люди отвечали, что в Гродне, еще перед варшавским сеймом, советовали укрепить великопольские границы, что после этого налагались новые подати, вербовались солдаты, а этого бы, конечно, не Делали, если бы никакой опасности не было…

Так колебались умы между опасением и надеждой, пока всему этому не положило конец воззвание Богуслава Лещинского, генерала великопольского, призывающее всеобщее ополчение шляхты Калишского и Познанского воеводств для защиты границ от шведского нашествия.

Всякое сомнение исчезло. Слово «война» раздавалось по всей Великопольше и во всех землях Речи Посполитой.

Это была не только война, это была новая война. Хмельницкий, поддерживаемый Бутурлиным, свирепствовал на юге и востоке; Хованский и Трубецкой – на севере и востоке, а шведы приближались с запада. Огненная лента превращалась в огненное кольцо.

Страна была похожа на осажденный лагерь.

В самом лагере было тоже неблагополучно. Один изменник, Радзейовский, уже бежал из этого лагеря к неприятелю, указал врагам на слабые стороны польских войск и склонял пограничные отряды к измене. Кроме того, не было недостатка и в магнатах, которые из-за личной вражды и честолюбия, из недовольства королем готовы были принести в жертву даже отчизну; немало было диссидентов, готовых праздновать свою победу хоть на могиле отчизны, но больше всего было лентяев, бездельников, заботившихся только о своих удовольствиях и богатствах. Но все же богатая и не изнуренная войнами Великопольша не жалела денег на защиту. Города и деревни доставили необходимое количество пехоты; за нею двинулась шляхта, за которой тянулись полки полевых войск во главе с полковниками, назначенными сеймиками, из числа людей опытных в военном деле.

Познанскую пехоту вел пан Станислав Дембинский, костянскую – Владислав Влостовский, а валецкой предводительствовал Гольц, славный солдат и инженер; калишскими крестьянами командовал ротмистр – пан Станислав Скшетуский, двоюродный брат Яна Скшетуского, збаражского героя. Пан Каспер Жихлинский вел конинских мельников и сотских. Из-под Пыздров шел пан Станислав Ярачевский, из Кцыни – пан Петр Скорашевский и Кослецкий – из Накла. Но опытнее всех в военном деле был Владислав Скорашевский; его советов слушали даже генералы и воеводы.

Заняв позицию в трех местах под Пилой, Устьем и Велюнем, ротмистры начали поджидать шляхту – ополченцев. В ожидании конницы пехота с утра до вечера возводила окопы и шанцы.

Между тем приехал первый из сановников, пан Андрей Грудзинский, воевода калишский, и остановился в доме бургомистра, с многочисленной свитой, одетой в голубые и белые цвета. Он рассчитывал, что его сейчас же окружит калишская шляхта, но так как никто не являлся, то он послал за ротмистром Станиславом Скшетуским, занятым устройством шанцев над рекой.

– А где же мои люди? – спросил он после первых же приветствий у ротмистра, которого знал еще с детства.

– Какие люди? – спросил пан Скшетуский.

– А всеобщее ополчение калишское?

Полупрезрительная-полускорбная улыбка показалась на смуглом лице ротмистра.

– Ясновельможный воевода, – ответил он, – ведь теперь идет стрижка овец, а плохо вымытую шерсть в Гданьске не покупают. Все они теперь на прудах за промывкой руна, справедливо полагая, что шведы не убегут.

– Как же это? – воскликнул смущенный воевода. – Неужели никого еще нет?

– Ни единой души, кроме полевой пехоты. А там и жатва близка… Хороший хозяин не уезжает из дому в такую пору.

– Что вы мне говорите?

– Шведы не убегут, а подойдут к нам еще ближе, – повторил ротмистр.

Рябое лицо воеводы побагровело.

– Что мне шведы? Мне будет стыдно перед другими, если я останусь один как перст!

Скшетуский снова улыбнулся.

– Позвольте сказать вашей милости, – возразил он, – что главное все же – шведы, а стыд – это уж не так важно. Впрочем, стыдиться вам не придется, нет не только калишской, но и никакой другой шляхты.

– Да они с ума сошли! – воскликнул Грудзинский.

– Нет, они только уверены, что если сами не пойдут на шведов, то шведы пойдут на них.

– Погодите, – сказал воевода.

И, позвав слугу, он велел принести перо и бумагу, а затем сел и стал что-то писать.

Спустя полчаса он посыпал письмо песком и, хлопнув по бумаге рукой, сказал:

– Посылаю второе воззвание – собраться не позднее двадцать седьмого, и надеюсь, что на этот раз они явятся к сроку на помощь отчизне. А теперь скажите, есть какие-нибудь известия о неприятеле.

– Есть. Виттенберг обучает свои войска под Дамой.

– Много их?

– Одни говорят, что семнадцать тысяч, другие – что больше.

– Гм! Нас столько не будет. Как вы думаете, справимся мы с ними?

– Если шляхта не явится, то не о чем и говорить.

– Конечно, явится. Ополченцы всегда мешкают! А со шляхтой мы, без сомнения, справимся.

– Нет, – ответил Скшетуский, – ясновельможный пан воевода, у нас совсем нет солдат.

– Как нет солдат?

– Вашей милости, как и мне, известно, что все наши войска на Украине. Нам оттуда не прислали ни одного полка, хотя неизвестно, какая сила грознее.

– Но… пехота… всеобщее ополчение…

– Из двадцати мужиков едва ли один видел войну, а из десяти вряд ли один умеет держать ружье в руках. Что же касается ополченцев, то спросите, ваша милость, всякого, кто понимает военное дело, можно ли ополчение сравнивать с регулярными войсками, да еще такими, как шведские, – с ветеранами, привыкшими к победам.

– Вот вы как превозносите шведские войска!

– Нисколько не превозношу, если бы у нас было хоть пятнадцать тысяч таких солдат, какие были под Збаражем, тогда бы я шведов не боялся, но с этими мы вряд ли что-нибудь сделаем.

Воевода опустил руки на колени и пытливо посмотрел Скшетускому в глаза, точно желал прочесть в них какую-то скрытую мысль.

– Так зачем же мы сюда пришли? Уж не думаете ли вы, что лучше просто сдаться?

На это Скшетуский, вспыхнув, ответил:

– Если бы у меня в голове зародилась такая мысль, я просил бы вас посадить меня на кол. На вопрос, верю ли я в победу, я отвечаю как солдат: «Не верю!» А зачем мы сюда пришли – это другой вопрос, на который я отвечаю как гражданин: «Мы пришли сюда затем, чтобы хоть на время задержать неприятеля и дать время народу опомниться; мы пришли затем, чтобы удержать неприятеля, пока не падем все до последнего».

– Похвальное намерение, – ответил холодно воевода, – но вам, солдатам, легче говорить о смерти, нежели тем, на которых падет ответственность за напрасно пролитую шляхетскую кровь.

– На то и кровь у шляхты, чтобы ее проливать!

– Так-то так! Все мы готовы головы сложить, но это, впрочем, и легче всего. Но, во всяком случае, на нас, начальниках, лежит долг не только искать славы, но и приносить пользу. Война почти что начата, но ведь Карл-Густав родственник нашего государя, и я должен об этом помнить. А потому нам надо начать переговоры! Иногда словом можно сделать больше, чем оружием.

– Это меня не касается, – ответил сухо пан Скшетуский.

Воевода, очевидно, с этим согласился, потому что в знак прощания кивнул ротмистру.

Но Скшетуский был прав лишь наполовину, говоря о медлительности шляхты, призванной в ополчение. Действительно, до окончания стрижки овец их явилось очень мало, но к сроку, назначенному во вторичном воззвании, ополченцы стали шумно съезжаться в большом количестве, со съестными припасами, с оружием, начиная с копий, ружей и сабель и кончая вышедшими из употребления молотками для разбивания доспехов.

Странное войско представляли собой эти люди – и начальники ладили с ними не легко. Приезжал, например, шляхтич с копьем в девятнадцать футов, с панцирем на груди и в соломенной шляпе «от жары». Одни из них во время учения жаловались на жару, зевали, другие звали слуг, третьи ели и пили и все считали возможным говорить в строю так громко, что не слышно было команды. И трудно было ввести в таком войске дисциплину: дисциплина оскорбляла шляхетское самолюбие. Правда, объявлены были правила, но их никто не соблюдал. Войско это до невероятности было обременено целым табором возов, запасных лошадей, скота, а главное, слуг, присматривавших за хозяйским добром и вечно поднимавших ссоры и драки.

И против такого войска со стороны Штеттина шел Арвид Виттенберг, старый вождь, проведший свою молодость в Тридцатилетней войне, и вел с собой семнадцать тысяч ветеранов, привыкших к железной дисциплине.

С одной стороны отряд стоял беспорядочный, шумный, похожий на ярмарочное скопише – польский лагерь, где все ссорились, спорили, критиковали распоряжения начальников, выражали неудовольствие; лагерь, состоявший из простых крестьян, наскоро превращенных в пехоту, и из панов шляхты, оторванной прямо от стрижки овец; с другой – грозные, молчаливые каре, превращавшиеся по мановению вождей в линии и полукруги; войско, состоявшее из солдат, вооруженных ружьями и копьями, настоящих мужей войны, холодных, спокойных, достигших в своем ремесле совершенства. Кто же из сведущих людей мог сомневаться относительно того, на чьей стороне будет победа?

Между тем шляхты прибывало все больше, но еще раньше съехались сановники из Великопольши и других провинций, с отрядами войска и слуг. Вскоре после Грудзинского прибыл в Пилу могущественный познанский воевода, пан Криштоф Опалинский. Впереди его кареты шло триста гайдуков, одетых в желтые с красным наряды; толпа придворных и шляхты окружала его высокую особу; за ними в боевом порядке тянулись рейтары, одетые в мундиры тех же цветов, как и гайдуки; сам воевода ехал в карете со своим шутом Стахом Острожкой, на обязанности которого лежало развлекать в дороге своего мрачного пана.

Въезд такого знаменитого сановника ободрил всех; и всем, кто с благоговением смотрел на его почти монаршее величие, на его величественное лицо, на его высокий лоб, из-под которого светились умные и суровые глаза, на его властную осанку, даже в голову не могло прийти, чтобы кто-нибудь устоял перед его могуществом.

Людям, привыкшим к почитанию чинов и местничеству, казалось, что шведы даже не осмелятся поднять руку на особу такого магната. Трусы чувствовали себя под его крыльями в безопасности. И все приветствовали его с пламенной радостью; крики раздавались по всей улице, по которой шествие подвигалось к дому бургомистра. Все склоняли головы перед воеводой, видневшимся в окнах кареты; на эти поклоны вместе с ним отвечал Острожка с таким достоинством, как будто они предназначались исключительно ему.

Едва улеглась пыль после приезда воеводы познанского, как прибежали гонцы с известием, что едет его двоюродный брат, воевода полесский – Петр Опалинский со своим зятем, Яковом Роздражевским, воеводой иновроцлавским. Каждый из них привел с собой по сто пятьдесят вооруженных солдат кроме придворных и челяди. А потом дня не проходило, чтобы не приезжали новые сановники: Сендзивой Чарнковский, зять Опалинского, каштелян калишский, Максимилиан Мясковский и Павел Гембицкий. Город был так переполнен людьми, что не хватило домов для одних только придворных. Соседние луга пестрели палатками ополченцев.

Всюду мелькали красный, зеленый, голубой, синий и белый цвета, ибо кроме шляхты и ополченцев, из которых все одевались по-разному, кроме слуг и сановников пехота каждого повета имела свои отдельные цвета.

Приехали, наконец, и торговцы, построили шалаши поблизости от города и начали продавать оружие, одежду и напитки. Полевые кухни дымились днем и ночью. Перед шалашами толпилась шляхта, вооруженная не только саблями, но и ложками, ела, пила, рассуждала то о неприятеле, которого еще не было видно, то о приезжих магнатах.

Между этими группами важно прохаживался Острожка, одетый в наряд из пестрых лоскутков, с жезлом в руке, увешанным колокольчиками. Где он ни появлялся, его тотчас же окружала толпа шляхты, а он подливал масла в огонь, острил насчет сановников и задавал такие язвительные загадки, от которых все покатывались со смеху.

Однажды в полдень по базару проходил сам воевода познанский и, смешавшись со шляхтой, заговаривал милостиво то с тем, то с другим, жалуясь на короля, что, несмотря на нашествие такого многочисленного неприятеля, он не прислал им ни одного регулярного полка.

– Видно, о нас там не думают, мосци-панове, и без помощи оставляют! В Варшаве говорят, что на Украине и так войска мало и что гетманы не могут справиться с Хмельницким. Ничего не поделаешь! Видно, Украина милее Великопольши. Мы в немилости, мосци-панове! Нас прислали сюда на убой.

– А кто виноват? – спросил пан Шлихтинг, веховский судья.

– Кто виноват во всех несчастьях Речи Посполитой? – спросил воевода. – Конечно, не мы, шляхта, защищающая ее грудью!

Шляхте было очень лестно то, что «граф на Бнине и Опаленице» сравнивает себя с нею, поэтому пан Кошутский тотчас же ответил:

– Ясновельможный воевода! Если бы у короля было больше таких советников, как ваша милость, то, наверно, нас бы не пригнали сюда на убой… Но там, по-видимому, правят те, кто низко кланяется…

– Спасибо вам, Панове братья, за доброе слово! Виноват и тот, кто слушает таких советников. Им наша свобода костью в горле стала. Чем больше погибнет шляхты, тем легче им будет провести свое «absolutum dominium»[9].

– Так неужели мы должны гибнуть только затем, чтобы наши дети были рабами?

Воевода ничего не ответил, а шляхта стала с недоумением поглядывать друг на друга.

– Так вот как! – кричали многочисленные голоса. – Вот зачем нас сюда призвали! Уж давно говорят об этом «absolutum dominium». Но если на то пошло, то и мы сумеем постоять за себя…

– И за наших детей!

– И за наше достояние, которое неприятель будет уничтожать огнем и мечом!

Воевода молчал. Странное средство избрал он для подбодрения солдат!

– Король во всем виноват! – кричала шляхта.

– А помните ли вы, Панове, деяния Яна Ольбрахта? – спросил воевода.

– При короле Ольбрахте погибла шляхта! Измена, Панове, измена!

– Король, король изменник! – раздался чей-то голос. Воевода молчал.

Вдруг Острожка, стоявший близ воеводы, захлопал в ладоши и закричал петухом так пронзительно, что глаза всех обратились на него.

– Панове, – крикнул он, – братцы родные, послушайте мою загадку!

С истинной изменчивостью весенней погоды возмущение ополченцев сменилось любопытством и желанием услышать от шута какую-нибудь новую остроту.

– Слушаем, слушаем, – отозвалось несколько голосов.

Шут заморгал глазами, как обезьяна, и продекламировал пискливо:

Подканцлера прогнав, известен тем стране,

Что сам подканцлер он – лишь при чужой жене.


– Король, король! Как есть Ян Казимир! – раздалось со всех сторон.

И смех, как гром, прокатился в толпе.

– Черт его возьми, как он это ловко сочинил! – кричала шляхта.

Воевода смеялся вместе с другими, а когда все стихли, сказал серьезно:

– И за это мы должны отвечать своей кровью! Вот до чего дошло… А ты, шут, получай червонец за хорошую загадку, – обратился он к шуту.

И оба удалились.

Воевода отправился на военный совет и занял на нем председательское место. Это был совсем особенный совет. В нем принимали участие только те сановники, которые не имели никакого понятия о войне. Великопольские магнаты и не могли следовать примеру литовских и украинских «королевичей», которые всю жизнь проводили в постоянных войнах. Там – канцлер ли, воевода ли, – все были рыцари, у которых на груди не сходили рубцы от погнутого панциря, вся молодость которых проходила в степи, в лесах, среди засад, стычек, битв… Здесь собрались сановники, знавшие войну только в теории, и хотя они, в случае нужды, становились в ряды всеобщего ополчения, но никогда во время войны не занимали ответственных должностей. Глубокое спокойствие в стране усыпило воинственный дух этих потомков рыцарей, перед железной силой которых не могли устоять некогда ряды крестоносцев: они превратились в дипломатов, ученых и литераторов. И только суровая шведская школа научила их потом тому, что они забыли.

Между тем собравшиеся сановники посматривали друг на друга, никто не решался заговорить первым, все ждали, что скажет «Агамемнон», воевода познанский.

«Агамемнон» же попросту не имел ни малейшего понятия о военном деле и начал свою речь упреками королю за то, что тот, не задумываясь, послал их на убой. Но зато как он был красноречив! Как напоминал римского сенатора: голова была высоко поднята, черные глаза метали молнии, уста – громы, а седеющая борода дрожала от волнения, когда он рисовал будущие несчастья отчизны.

– Если страдают дети отчизны, то страдает и она сама… а мы прежде всех пострадаем! По нашей земле, по нашим имениям, добытым заслугами и кровью наших предков, пройдет прежде всего нога того неприятеля, который теперь приближается, подобно буре, с моря. И за что мы страдаем? За что захватят наши стада, вытопчут наши поля, сожгут деревни, приобретенные нашими трудами? Разве мы виноваты, что невинно осужденный и преследуемый, как преступник, Радзейовский должен был искать защиты у чужих? Разве мы настаиваем на том, чтобы пустой титул короля шведского, который стоил уже столько крови, был присоединен к подписи нашего Яна Казимира? Две войны уже охватили пожаром наши границы, зачем же нам еще третья? Кто виноват в этом, пусть его Бог судит, а мы умываем руки, ибо мы неповинны в той крови, которая будет несправедливо пролита.

Воевода продолжал свою громовую речь, но когда пришлось коснуться дела, то не мог дать никакого совета.

Поэтому решили послать за ротмистрами полевой пехоты, а главным образом, за паном Владиславом Скорашевским, славным и несравненным рыцарем, знающим военное искусство как свои пять пальцев. Его советов слушались даже и опытные полководцы, тем необходимее они были теперь.

Пан Скорашевский советовал разделить войско на три отряда и расставить их под Пилой, Велюнем и Устьем неподалеку друг от друга, чтобы, в случае нападения, они могли соединиться, советовал построить окопы и траншеи вдоль всего побережья и занять главные переправы.

– Когда мы узнаем, где неприятель намерен устроить переправу, мы двинем туда все три отряда, – говорил Скорашевский, – и дадим ему сильный отпор. Тем временем я, с вашего разрешения, пройду с небольшим отрядом к Чаплинке, чтобы оттуда следить за неприятелем.

Было начало июля: дни были погожие и жаркие. Солнце пекло так сильно, что шляхта попряталась в лесах; там под тенью деревьев разбивали шатры и задавали шумные пиры. Еще больше шумела прислуга, сгонявшая три раза в день по нескольку тысяч лошадей на водопой к Нотеце и Брде и затевавшая там драки за лучшие места у берега.

Воинственный дух, несмотря на то что воевода познанский своими действиями только ослаблял его, не падал. Если бы Виттенберг подошел в первых числах июля, то, несомненно, встретил бы сильный отпор, который во время битвы превратился бы в неодолимую ярость, как тому бывали примеры и раньше. Ведь в жилах этих людей, хоть и отвыкших от войны, все же текла рыцарская кровь. Кто знает, не нашелся ли бы второй Еремия Вишневецкий, который превратил бы Устье в другой Збараж и покрыл бы себя славой. Но, к несчастью, воевода познанский умел только владеть пером.

Виттенберг, знавший не только военное дело, но и людей, может быть, нарочно не спешил. Долголетний опыт научил его, что солдат из новобранцев опаснее всего в первую минуту и что часто у него недостает не храбрости, а военной выдержки, которую вырабатывает практика. Он может, как ураган, налететь на самые опытные полки и пройти по их трупам. Это то же, что железо, которое дрожит, живет и сыплет искрами и жжет до тех пор, пока оно красно, а когда остынет, то превратится в мертвую глыбу.

И когда прошла неделя, другая, стала проходить и третья, продолжительная бездеятельность начала уже тяготить ополченцев. Жара все усиливалась. Шляхта отказывалась ходить на учение, оправдываясь тем, что «лошади от укусов оводов не могут устоять на месте и в этой болотистой местности нет никакого спасения от комаров».

Слуги стали еще больше ссориться из-за тенистых мест, отчего и среди панов дело нередко доходило до поединков. Случалось, что некоторые, свернув вечером к реке, уезжали из лагеря с тем, чтобы более не возвращаться. Не было недостатка в дурных примерах и свыше.

Пан Скорашевский только что дал знать, что шведы уже близко; в это же время на военном совете решено было отпустить домой пана Зигмунта Грудзинского, старосту средзинского, о чем хлопотал его дядя, воевода калишский.

– Если я сложу здесь голову, – сказал он, – то пусть хоть племянник мой наследует после меня славу и память, чтобы мои заслуги не пропали даром.

Тут он стал говорить о молодости, о добродетелях племянника, о его щедрости, с которой он предоставил в распоряжение Речи Посполитой сто человек прекрасной пехоты. Военный совет согласился удовлетворить просьбу дяди.

Утром шестнадцатого июля, накануне осады и битвы, пан староста в сопровождении нескольких слуг открыто уезжал из лагеря. Толпа шляхты провожала его насмешками за лагерь, во главе ее шел Острожка и кричал ему вслед:

– Мосци-пане староста, я милостиво присоединяю к вашему гербу и фамилии прозвище «Deest»[10].

– Да здравствует Deest-Грудзинский! – кричала шляхта.

– Да не оплакивай дядю, – продолжал кричать Острожка, – он так же не любит шведов, как и ты, и пусть только шведы покажутся, он, наверно, тотчас покажет им спину.

У молодого магната кровь бросилась к лицу, но он сделал вид, что не слышит оскорблений, и лишь пришпорил лошадь, чтобы поскорее очутиться вне лагеря и освободиться от своих преследователей, которые в конце концов, не обращая внимания на происхождение и сан отъезжающего, стали бросать в него комьями земли и кричать: «Ату его! Ату!»

Поднялась такая свалка, что воевода познанский прибежал с несколькими ротмистрами успокаивать шляхту, уверяя, что староста взял отпуск только на неделю по очень важным делам.

Но дурной пример подействовал; и в тот же день нашлось несколько сот человек шляхты, которые не захотели быть хуже старосты, хотя и удирали с меньшей свитой и тайком. Пан Станислав Скшетуский, ротмистр калишский, рвал на себе волосы, так как и его пехота, следуя примеру товарищей, стала удирать из лагеря. Опять собрали совет, в котором толпы шляхты обязательно хотели принять участие. Настала бурная ночь, полная криков и споров. Все подозревали друг друга в намерении сбежать. Восклицания: «Все или никто!» – переходили из уст в уста.

Поминутно возникали слухи о намерении воевод бежать, и в лагере поднялось такое волнение, что воеводы принуждены были несколько раз показываться вооруженной толпе. Наутро несколько тысяч человек сидело на конях, а между ними ездил воевода познанский с открытой головой, похожий на римского сенатора, и повторял торжественным тоном:

– С вами, мосци-панове, жить и умирать!

В некоторых местах его встречали радостными криками, в других – насмешками; он, едва успокоив толпу, возвратился на совет, уставший, охрипший, упоенный собственными словами и уверенный, что в эту ночь он оказал отечеству огромные услуги.

Но на совете он не находил слов, а в отчаянии хватался за голову и кричал:

– Советуйте, Панове, если умеете… а я умываю руки, потому что с такими солдатами невозможно защищаться!

– Ясновельможный воевода, – ответил пан Станислав Скшетуский, – сам неприятель усмирит эти волнения. Пусть только запоют пушки, пусть только начнется осада – каждый в интересах собственной жизни будет стоять на валах, а не безобразничать в лагере. Так уж не раз было!

– Да чем защищаться? У нас нет пушек, кроме двух «виватувок», из которых можно стрелять во время пиров.

– У Хмельницкого под Збаражем было семьдесят орудий, а у князя Еремии только несколько октав да гранатников.

– Но у него было войско, а не ополченцы; известные во всем мире полки, а не то что их милости, шляхта, которая только и умеет, что баранов стричь.

– Послать за паном Владиславом Скорашевским, – сказал познанский каштелян, пан Сендзивой Чарнковский, – и назначить его обозным. Он пользуется расположением шляхты и сумеет ее сдержать.

– Послать за Скорашевским! – повторил Андрей Грудзинский, воевода калишский. – Чего ему сидеть в Чаплинке!

И послали гонца за Скорашевским.

Других постановлений на совете сделано не было, зато все жаловались и сетовали на короля, на королеву, на недостаток в войске. Следующее утро принесло мало утешительного. Кто-то вдруг пустил слух, что иноверцы, а именно кальвинисты, сочувствуют шведам и при первом удобном случае намерены перейти на их сторону. Но главное, ни Шлихтинг, ни Курнатовские, Эдмунд и Яцек, которые были кальвинистами, не старались опровергнуть этого слуха, хотя были преданы отчизне. Напротив, они подтверждали, что иноверцы составили особый кружок под председательством пана Рея, который некогда служил в немецком войске и был другом шведов. Едва распространилась эта весть, как несколько тысяч человек обнажили сабли, и началась настоящая буря.

– Мы кормим изменников! Мы кормим змей, которые готовы жалить лоно матери! – кричала шляхта.

– Давайте их сюда!

– Вырезать их до одного! Измена заразительна, мосци-панове! Вырвать зло с корнем, иначе все мы погибнем!

Воеводам и ротмистрам пришлось снова успокаивать толпу, но это было еще труднее, чем вчера. Сами они были убеждены, что Рей может открыто изменить отчизне, так как это был иностранец, в котором, кроме речи, не было ничего польского. Решено было выслать его из лагеря, что сразу несколько успокоило взволнованную толпу. Но долго еще раздавались крики:

– Давайте его сюда! Измена! Измена!

Странное настроение воцарилось под конец в лагере. Одни пали духом и погрузились в печаль, другие молча ходили вдоль валов, бросая тревожные взгляды на равнины, где должен был показаться неприятель, или шепотом передавали друг другу все худшие новости. Некоторыми овладевало бешеное веселье и готовность умереть, и они устраивали пиры, чтобы весело провести остаток дней. Некоторые думали о спасении души и ночи проводили в молитвах. Никто не рассчитывал на победу, несмотря на то что силы неприятеля ничуть не превышали сил поляков; у них только было больше орудий, дисциплинированные солдаты и полководец, знавший толк в войне.

Пока польский лагерь шумел, волновался, пировал, бурлил и успокаивался, как море под ветром, пока посполитое рушенье совещалось, точно перед выборами короля, по отлогим зеленым лугам спокойно подвигались полчища шведов.

Впереди всех шла бригада королевской гвардии; вел ее Бенедикт Горн, имя которого немцы произносили со страхом. Рослые, здоровые солдаты его были одеты в гребенчатые шлемы, в желтые кожаные кафтаны и вооружены рапирами и мушкетами.

Немец Карл Шеддинг вел следующую, вестготландскую, бригаду, состоявшую из двух полков пехоты и одного полка тяжелых рейтар, одетых в панцири без наплечников; у половины пехоты были мушкеты, а у другой – копья. В начале битвы мушкетеры выступали вперед, а в случае атаки их заменяли копейщики, которые, укрепив один конец копья в землю, другой подставляли навстречу коннице. Во времена Сигизмунда III под Тжцянной один полк гусар разнес саблями и лошадиными копытами эту самую вестготландскую бригаду, в которой служили, главным образом, немцы.

Две смаландские бригады вел Ирвин, прозванный Безруким, так как потерял правую руку, защищая знамя, зато в левой у него была такая сила, что одним взмахом он мог отрубить лошади голову. Это был мрачный солдат, любящий войну и кровопролитие, суровый как к себе, так и к солдатам. В то время как другие капитаны благодаря частым войнам превратились в ремесленников, он оставался фанатиком и убивал людей, распевая священные псалмы.

Вестмаландская бригада шла под командой Дракенборга, а гельсингерская, состоявшая из известнейших в мире стрелков, – под командой Густава Оксенстьерна, родственника известного канцлера, еще молодого воина, подающего большие надежды. Во главе эстготландской бригады стоял полковник Ферзен, а нерикскую и вермландскую вел сам Виттенберг, который вместе с тем был главнокомандующим всей армии.

Семьдесят два орудия взрывали борозды по сырым лугам; всего войска было семнадцать тысяч солдат, с которыми могла сравниться разве лишь французская королевская гвардия.

Лес копий торчал над массой голов, шлемов и шляп, а среди них над этим лесом развевались белые знамена с голубыми крестами посредине.

С каждым днем уменьшалось расстояние, разделявшее два войска.

Наконец двадцать седьмого июля в лесу, близ деревушки Гейнрихсдорф, шведы увидели польский пограничный столб. При виде его раздался восторженный крик; загремели трубы, загудели котлы и барабаны, развернулись все знамена; Виттенберг, окруженный великолепным штабом, выехал вперед; перед ним проходили полки, отдавая честь. Был полдень, дивная погода. Лесной воздух пахнул смолой.

Серая, залитая солнечными лучами дорога, по которой проходили шведские полки, выходя из гейнрихсдорфского леса, терялась в отдалении. Когда войска миновали лес, глазам их представились желтеющие поля, группы деревьев, зеленые луга. Там, где на лугах просвечивала вода, важно расхаживали аисты.

Какая-то тишина и сладость были разлиты по этой стране, текущей млеком и медом. Казалось, что она широко раскрывает свои объятия навстречу дорогим гостям, а не врагам.

При виде этой картины новый крик вырвался из груди этих солдат, особенно природных шведов, привыкших к дикой, бедной природе родного края. В сердцах этого хищного, бедного народа вспыхнула жажда обладания этими богатствами, которые открывались перед их глазами.

Но солдаты, закаленные в боях Тридцатилетней войны, знали, что им этого нелегко достигнуть, ибо эту благодатную страну населял храбрый народ, который умел ее защищать. Шведы еще не забыли страшного разгрома под Кирхгольмом, где три тысячи гусар под командой Ходкевича уничтожили дотла восемнадцать тысяч лучшего шведского войска. В деревнях Вестготланда, Смаланда и Далекарлии рассказывали об этих крылатых рыцарях, как о великанах из саги… Свежо еще было воспоминание о войнах Густава-Адольфа, ибо не вымерли еще люди, принимавшие в них участие. Скандинавский орел дважды поломал свои когти о войска Конецпольского.

Поэтому к радости примешивалась в шведских сердцах и некоторая доля страха, которого не был чужд и сам вождь, Виттенберг. Он смотрел на проходившие полки пехоты, как пастырь на своих овец, затем обратился к толстому человеку в шляпе с пером и в светлом парике, локоны которого спадали ему на плечи…

– Вы уверены, сударь, – сказал он, – что с этими силами можно победить войска, стоящие под Устьем?

Человек в светлом парике улыбнулся:

– Ваша милость может быть вполне спокойна. Если бы под Устьем были регулярные войска и кто-нибудь из гетманов, я первый бы посоветовал подождать, пока его королевское величество не подоспеет с армией, но против ополченцев и этих панов войска нашего более чем достаточно.

– А не пришлют ли им какого-нибудь подкрепления?

– Не пришлют по двум причинам: во-первых, потому, что все войска, которых вообще немного, заняты в Литве и на Украине; во-вторых, потому, что в Варшаве ни король Ян Казимир, ни его канцлеры, ни сенат не хотят до сих пор верить, что его королевское величество, король Карл-Густав, несмотря на перемирие и последнее посольство, начнет войну. Они надеются заключить мир, хотя бы в последнюю минуту.

Толстяк, сняв шляпу, вытер пот с красного лица, а затем прибавил:

– Трубецкой и Долгорукий на Литве, Хмельницкий на Украине, а мы входим в Великопольшу… Вот к чему привело правление Яна Казимира!

Виттенберг посмотрел на него странным взглядом и, помолчав, спросил:

– А вас это радует?

– А меня радует, что будут отомщены мои обиды и мое невинное осуждение; кроме того, я вижу как на ладони, что сабля вашей милости и мои советы возденут эту прекраснейшую в мире корону на голову Карла-Густава.

Виттенберг окинул взглядом леса, поля и луга и сказал, помолчав:

– Да, это плодородная и прекрасная страна. Вы можете быть уверены, что по окончании войны его величество никому другому не доверит управления этой страной.

Толстяк снова снял шляпу.

– И я не желаю служить другому государю! – прибавил он, подняв глаза к небу…

Небо бьио чисто и прозрачно; ни одна молния не грянула на голову изменника, который предавал свою отчизну, обремененную и без того двумя войнами, в руки неприятеля. Человек, разговаривавший с Виттенбергом, был не кто иной, как Радзейовский, бывший подканштер коронный, продавшийся шведам.

Некоторое время оба молчали; между тем две последние бригады, нерикская и вермландская, прошли границу, за ними прошла артиллерия; звуки труб, гул котлов и барабанов заглушали шаги солдат и наполняли лес зловещим эхо. Наконец проехал штаб. Радзейовский ехал рядом с Виттенбергом…

– Оксенстьерна не видно, – сказал Виттенберг. – Не случилось ли с ним какого-нибудь несчастья… Хорошо ли я сделал, послав его с письмами в Устье?

– Хорошо, – ответил Радзейовский, – по крайней мере, он узнает положение войск, увидит воевод, выведает их образ мыслей, а с такими поручениями нельзя было послать кого-нибудь.

– А если его узнают?

– Один Рей его знает, а он – наш; впрочем, если бы его и узнали, то ничего не сделают, даже наградят. Я знаю поляков, они готовы на все, лишь бы только в глазах других прослыть обходительным народом; поэтому вы можете быть за Оксенстьерна покойны, ни один волос не спадет у него с головы. А не вернулся он до сих пор, потому что не успел.

– А как вы думаете, принесут ли наши письма какую-нибудь пользу? Радзейовский расхохотался:

– Если вы, ваша милость, позволите мне быть пророком, то я предскажу все, что случится. Воевода познанский – прекрасный дипломат и ученый, поэтому ответит нам любезно. Но так как он любит разыгрывать роль римлянина, то и ответ его будет полон римского величия; во-первых, он ответит, что предпочитает пролить последнюю каплю крови, чем сдаться, что смерть лучше бесславия и что любовь к отчизне повелевает ему лечь костьми на ее границе.

Радзейовский рассмеялся громче прежнего, а мрачное лицо Виттенберга прояснилось.

– А вы не думаете, что он готов сделать так, как пишет? – спросил Виттенберг.

– Он? – ответил Радзейовский. – Правда, он любит отчизну, но любовь эта более тоща, чем его шут, который помогает ему писать стихи. Я уверен, что вслед за римским ответом последуют всякие пожелания, уверения в любви и преданности и, наконец, покорнейшая просьба, чтобы мы пощадили имения его и его родных, за что он, вместе со своими родственниками, будет вечно нам благодарен.

– А каков же будет результат наших писем?

– Тот, что они окончательно упадут духом, а паны сенаторы вступят с нами в переговоры; и затем, после нескольких выстрелов на воздух, мы займем Великопольшу.

– Дай Бог, чтобы вы были правдивым пророком.

– Я уверен, что так будет, ибо знаю этих людей. У меня есть там много сторонников и друзей, и я знаю, как приняться за дело. Я ничего не забуду, порукой в этом – оскорбление, нанесенное мне Яном Казимиром, и любовь к Карлу-Густаву. Наши больше интересуются своими поместьями, чем благом родины. Все эти земли, по которым мы будем проходить, все это поместья Опалинских, Чарнковских и Грудзинских, а они-то и стоят под Устьем и поэтому будут при переговорах покладисты, а что касается шляхты, то она, понятно, пойдет за панами воеводами.

– Своим знанием страны и ее жителей вы, ваша милость, оказываете его королевскому величеству такие услуги, которые не могут остаться без соответственной награды. Из всего вами сказанного я прихожу к заключению, что эта страна уже наша.

– Вполне можете! Вполне! Вполне! – повторил несколько раз Радзейовский.

– А в таком случае я занимаю ее именем его королевского величества Карла-Густава, – произнес серьезно Виттенберг.

Раньше чем шведские войска за Гейнрихсдорфом вступили в великопольскую землю, восемнадцатого июля в Устье прибыл шведский трубач с письмами от Радзейовского и Виттенберга.

Пан Владислав Скорашевский сам повел трубача к воеводе познанскому, а шляхта из ополченцев с удивлением присматривалась к «первому шведу», восхищаясь его выправкой, мужественным лицом и истинно панской осанкой. Толпа провожала его до самого воеводы, знакомые подзывали друг друга, указывая на него пальцами, смеялись над его сапогами с длинными и широкими голенищами и над длинной рапирой (которую прозвали «рожном»), висевшей на расшитом серебром поясе. Швед тоже бросал любопытные взгляды из-под широкой шляпы, как бы стараясь рассмотреть и пересчитать силы поляков, то разглядывал ополченцев, восточные наряды которых были для него новинкой.

Наконец его ввели к воеводе, где находились и все сановники, бывшие в лагере.

После прочтения писем началось совещание; воевода же поручил своим придворным угостить трубача по-солдатски, потом его перехватила шляхта и стала с ним пьянствовать; Скорашевский пристально всматривался в трубача и заподозрил в нем переодетого офицера, вечером он и высказал это подозрение воеводе, но тот все-таки не позволил его арестовать.

– Будь это сам Виттенберг, – сказал он, – все же это посол и должен уехать неприкосновенным. Я прикажу еще дать ему десять червонцев на дорогу.

Трубач между тем болтал на ломаном немецком языке со шляхтой, знавшей этот язык благодаря сношениям с прусскими городами, рассказывал о победах Виттенберга в различных краях, о численности войск, стоящих под Устьем, а особенно о необыкновенных орудиях. Все эти рассказы быстро облетели весь лагерь и взволновали шляхту.

В эту ночь никто почти не спал; во-первых, в полночь пришли отряды, стоящие под Пилой и Велюнем, затем сенаторы до утра совещались о том, как ответить Виттенбергу, а шляхта провела ночь в рассказах о шведском могуществе.

Она с лихорадочным любопытством расспрашивала трубача о шведских начальниках, о вооружении, о состоянии шведских войск. Близость неприятеля возбуждала необыкновенный интерес даже к каждой подробности, и все, что они услышали, не могло их особенно ободрить.

На рассвете приехал пан Станислав Скорашевский с известием, что шведы уже под Валчем и через день могут быть здесь. Шляхта засуетилась; почти все лошади были на пастбище, пришлось за ними посылать. Полки сели наконец на лошадей. Настала самая страшная минута для этих людей, не привыкших к войне: минута перед битвой. Ротмистрам стоило немало труда водворить хоть некоторый порядок. Не было слышно ни слов команды, ни труб, только слышались со всех сторон голоса: «Ян!», «Петр!», «Онуфрий!», «Где ты?», «Давай лошадь!» Если бы в эту минуту раздался хоть один пушечный выстрел, то он вызвал бы полную панику.

Но понемногу полки выстраивались; врожденная наклонность шляхты к войне возместила ее неопытность, и к полудню ополчение приняло вполне боевой вид. Пехота стояла на валах, своими разноцветными одеждами напоминая цветы, а за валами, под защитой орудий, равнина запестрела полками поветовой конницы: ржание лошадей отдавалось эхом в прилегавших лесах и волновало сердца воинов.

Между тем воевода познанский, наградив шведского трубача, отпустил его с ответными письмами, более или менее оправдавшими предсказания Радзейовского; потом он приказал послать отряд на западный берег Нотеци для разведок.

Петр Опалинский, воевода полесский, двинулся во главе отряда драгун под Устье; кроме того, ротмистрам Скорашевскому и Скшетускому приказано было выбрать охотников из шляхты и послать их поближе посмотреть в глаза неприятелю.

Оба ротмистра, объезжая ряды войск, вызывали охотников познакомиться со шведами, но объехали уже большую половину, а никто еще не выходил. Все посматривали друг на друга, как бы говоря: «Если ты пойдешь, то и я».

Ротмистры уже начали выходить из терпения, как вдруг, подъехав к шляхте Гнезненского уезда, они заметили какого-то человека, одетого в пестрый костюм, который выдвинулся вперед и крикнул:

– Панове ополченцы, я иду в охотники, а вы – в шуты!

– Острожка! Острожка! – закричала шляхта.

– Я такой же шляхтич, как и вы! – ответил шут.

– Тьфу, черт! Довольно шутить! – воскликнул судья Росинский. – Я иду!

– И я, и я! – отозвались многочисленные голоса.

– Раз родиться, раз и умереть!

– Найдутся еще кроме вас.

– Никому не запрещено. Нечего перед другими нос задирать!

И как прежде охотников не находилось, так теперь они являлись со всех сторон. В несколько минут из рядов выехало пятьсот охотников-кавалеристов, а новые все выезжали и выезжали. Скорашевский, видя это, рассмеялся своим искренним, добродушным смехом:

– Довольно, довольно, панове! Мы все идти не можем.

Потом он со Скшетуским привел людей в надлежащий порядок, и отряд тронулся.

Воевода полесский тоже присоединился к ним, и вскоре они переправились через Нотец, а затем скрылись на повороте.

Через полчаса воевода познанский велел людям разойтись по палаткам, так как немыслимо было держать их в строю даже теперь, когда неприятель был еще на расстоянии целого дня пути от лагеря. Но на всякий случай была расставлена многочисленная стража; запрещено было выгонять лошадей на пастбище и приказано садиться на коней по первому сигналу трубы.

Кончилось, наконец, ожидание, кончились и ссоры; близость неприятеля, как и предсказывал Скшетуский, вызвала подъем духа. Первое удачное сражение могло бы поднять его очень высоко; вечером произошел случай, предвещавший счастливый исход войны.

Солнце уже садилось, заливая последним ослепительным блеском Нотец и занотецкие леса, как вдруг на другом берегу реки поднялось облако пыли, и среди него задвигались какие-то люди. Все вышли на валы и с нетерпением стали всматриваться в даль. Спустя некоторое время от Грудзинского прибежал гонец с известием, что отряд его возвращается назад.

– Возвращаются назад. Не съели их шведы, – раздались голоса.

Между тем отряд подходил все ближе и, наконец, переправился через Нотец.

Шляхта присматривалась к нему, держа руки над глазами, так как блеск солнца становился все сильнее, и казалось, что весь воздух пропитан пурпуром и золотом.

– Э, да отряд, кажется, увеличился, – воскликнул Шлихтинг.

– Верно, пленных ведут! – крикнул какой-то шляхтич, должно быть трус, не веря своим глазам.

– Пленных ведут, пленных ведут! – прогремело по валам.

Наконец отряд приблизился настолько, что можно было различить лица. Впереди ехал пан Скорашевский, кивая, по обыкновению, головой и весело болтая со Скшетуским; за ними шла конница, окружавшая несколько десятков пехотинцев в круглых шляпах. Это действительно были шведы, взятые в плен. При виде их шляхта побежала навстречу отряду с криком:

– Виват Скорашевский! Виват Скшетуский!

Толпа тотчас же окружила отряд. Одни с любопытством смотрели на пленных, другие расспрашивали солдат, каким образом их захватили, третьи насмехались над шведами.

– А что? Так вам и надо, собачьи дети! С поляками захотелось воевать? Вот вам поляки!

– Давайте их нам! В сабли их! Изрубить!

– Ну что, нехристи, попробовали вы польских сабель?

– Мосци-панове, не кричите, как мальчишки, не то пленные подумают, что война для вас новинка! – сказал Скорашевский. – Это самая обыкновенная вещь, на войне ведь всегда берут в плен!

Охотники, участвовавшие в экспедиции, с гордостью посматривали на шляхту, которая забрасывала их вопросами.

– Ну как? Легко они дались вам или пришлось-таки потрудиться?.. Хорошо дерутся?

– Молодцы, – ответил пан Росинский, – защищались хорошо, но, видно, и они не из железа… Поддались наконец, не выдержали напора.

– Слышите, мосци-панове, не выдержали напора! А что? Напор – первое дело!

– Напор – лучшее средство против шведа! Помните!

Если бы этой шляхте приказали в эту минуту броситься на неприятеля, у нее хватило бы сил и для напора, но неприятеля не было видно, а вместо него около полуночи перед форпостом раздался новый звук трубы. Приехал другой шведский трубач с письмом от Виттенберга, который предлагал шляхте сдаться. Узнав об этом, толпа хотела зарубить посла, но воеводы решили обсудить письмо, хотя содержание его было попросту наглым.

Шведский генерал объявлял, что Карл-Густав посылает войска своему родственнику Яну Казимиру на помощь против казаков, и поэтому великополяки должны сдаться без сопротивления. Грудзинский, читая это письмо, не мог удержаться и стукнул в ярости кулаком по столу, но воевода познанский успокоил его вопросом:

– Вы верите, ваша милость, в победу? Сколько дней мы можем защищаться? Возьмете ли вы на себя ответственность за шляхетскую кровь, которая может завтра пролиться?

После продолжительного совещания воеводы решили не отвечать Виттенбергу, а ждать, что будет дальше. Но ждать пришлось недолго. 24 июля стража дала знать, что шведские войска уже перед Пилой. В лагере зашумело, как в улье.

Шляхта садилась на коней, воеводы проезжали вдоль рядов, отдавая противоречивые приказания; наконец, Скшетуский привел все в порядок и выехал во главе нескольких сот охотников, чтобы затеять стычку с неприятелем. Конница пошла за ним довольно охотно, так как первые стычки состояли обычно из ряда отдельных столкновений и даже поединков, и шляхта, умевшая фехтовать, таких стычек не боялась. Вышли за реку и остановились в виду неприятеля, который подходил все ближе и чернел на горизонте длинной линией. Развертывались пешие и конные полки, занимая все большее пространство. Шляхта думала, что рейтары, увидев поляков, сейчас же бросятся на них, но ошиблась. На возвышенностях, находившихся от них в нескольких сотнях шагов, показались небольшие группы всадников, стоявших на месте; увидев их, Скорашевский скомандовал:

– Налево кругом!

Но не успела прозвучать его команда, как на возвышенности показались белые облака дыма, и пули, словно стая птиц, прожужжали над головами шляхты; послышались крики и стоны раненых.

– Стой! – крикнул пан Скорашевский.

Пули прожужжали во второй и в третий раз, и снова послышались стоны раненых. Шляхта не слушала команды начальника и быстро отступала, крича и взывая о помощи. Скорашевский ругался, но это не помогало.

Прогнав с такой легкостью передовой отряд, Виттенберг подвигался дальше и наконец остановился у Устья, прямо против шанцев, защищаемых калишской шляхтой. Поляки начали стрелять из пушек, но шведы не отвечали. Дым тянулся длинными полосами в прозрачном воздухе, а в промежутках виднелись полки шведской пехоты и конницы, развертывавшиеся с таким спокойствием, точно они были уверены в победе.

Шведы стали устанавливать на возвышенностях пушки, возводить окопы, словом, укрепляться, не обращая никакого внимания на град пуль, которые только взрывали землю перед окопами.

Станислав Скшетуский вывел из окопов два полка калишан, рассчитывая смелой атакой смять шведов; но шляхта шла неохотно, отряд растянулся в бесформенную массу – смельчаки мчались вперед, трусы сдерживали своих лошадей. Виттенберг послал против них два полка рейтар, которые после непродолжительной борьбы прогнали шляхту к лагерю.

Между тем наступили сумерки и закончили бескровный бой.

Но выстрелы из пушек не прекращались до поздней ночи; в польском лагере поднялся такой шум, что его слышно было на другом берегу Нотеци. Вызван он был тем, что несколько сот ополченцев, воспользовавшись темнотой, попытались скрыться из лагеря. Заметив это, шляхта их не пустила. Схватились за сабли. Слова: «Или все, или никто» – снова переходили из уст в уста. Но с каждой минутой становилось вероятнее, что уйдут все. Шляхта выражала свое неудовольствие против вождей. «Нас выслали против пушек с голыми руками», – кричали ополченцы.

Это была страшная ночь: беспорядок и суматоха росли с каждой минутой, никто не слушал приказаний. Воеводы потеряли головы и не пробовали даже водворять порядок. Беспомощность их, как и беспомощность войска, сказывалась во всем. Виттенберг мог бы в эту ночь овладеть лагерем почти без боя.

Рассвело. Бледное утро осветило это хаотическое сборище упавших духом людей, частью пьяных, готовых скорее на позор, чем на борьбу. К довершению всего шведы переправились ночью под Дзембовом на другую сторону Нотеци и окружили польский лагерь.

С этой стороны не было почти никаких окопов, и нельзя было защищаться; следовало немедленно же возвести окопы, о чем и заботились более всего Скорашевский и Скшетуский, но их никто не хотел слушать. У вождей и у шляхты на устах было только одно: «Послать парламентеров!» В ответ на предложение поляков в лагерь прибыл великолепный отряд, во главе которого были генерал Виртц и Радзейовский, оба с зелеными ветвями в руках.

Ехали к дому воеводы познанского. По дороге Радзейовский остановился среди толпы шляхты и, сняв шляпу, здоровался со знакомыми, улыбался и наконец произнес громким голосом:

– Мосци-панове, дорогие мои братья! Не тревожьтесь! Мы приехали сюда не как враги. От вас самих зависит прекратить кровопролитие. Если хотите, вместо тирана, посягающего на вашу свободу, мечтающего об absolutum dominium и приведшего отечество к гибели, если хотите – повторяю – иметь государя доброго, великодушного, воина столь славного, что при одном его имени разбегутся все враги Речи Посполитой, то отдайтесь под покровительство его величества, короля Карла-Густава… Мосци-панове, я везу вам обеспечение вашей свободы и религии, от вас самих зависит ваше спасение. Его величество король Карл обещает успокоить казаков и прекратить литовскую войну[11], и он один сумеет это сделать. Сжальтесь же над несчастной отчизной, если не хотите сжалиться над собою…

Голос изменника дрогнул, точно от слез. Шляхта слушала его с изумлением. Кое-где раздавались голоса: «Виват Радзейовский, наш подканцлер!» Между тем он ехал далее, снова раскланивался со шляхтой, и все раздавался его громкий голос. Наконец оба они с Виртцем и всей свитой скрылись в доме воеводы познанского.

Шляхта столпилась перед домом так тесно, что по головам можно было проехать. Она чувствовала и понимала, что там решается участь не только ее, но и всей отчизны. Вдруг вышли слуги воеводы и стали приглашать более знатных лиц в комнаты; за ними пробралось и несколько человек мелкой шляхты, остальные ожидали у крыльца, теснились к окнам, прикладывали Уши даже к стенам.

Царило глубокое молчание. Стоявшие ближе к окнам слышали порою шум громких голосов; но час проходил за часом, а совещание все еще не кончалось.

Вдруг дверь с треском открылась, и на крыльцо выбежал пан Владислав Скорашевский.

Шляхта попятилась в ужасе.

Человек этот, всегда такой спокойный и ласковый, о котором говорили, что под его рукой заживают раны, был теперь страшен. Глаза его были красны, взгляд безумен, платье расстегнуто на груди; обеими руками он держался за голову и, ворвавшись, как ураган, в толпу шляхты, кричал отчаянным голосом:

– Измена! Позор! Мы уже больше не поляки, а шведы!

И он стал рыдать страшным голосом и рвать на себе волосы, как человек, потерявший рассудок. Гробовое молчание царило вокруг. Всеми овладело какое-то страшное предчувствие. Скорашевский вскочил вдруг и опять начал бегать среди шляхты и кричать голосом, полным отчаяния:

– К оружию, к оружию! Кто в Бога верует!

Тогда в толпе послышался какой-то прерывистый шепот, точно первый порыв ветра перед бурей; люди колебались, а в это время трагический голос не переставал повторять:

– К оружию! К оружию!

Вскоре к нему присоединились и два другие: Скшетуского и ротмистра познанского полка, Клодзинского.

Их окружила толпа шляхты. Поднялся грозный ропот; лица вспыхнули огнем, глаза разгорелись, и некоторые хватались за сабли. Наконец Скорашевский овладел собой и, указывая на дом, в котором происходили переговоры, произнес:

– Слышите, мосци-панове. Они там, как Иуды, предают и позорят отчизну. Знайте, что нет уж Польши… Им мало отдать в руки неприятеля вас всех, войско, орудия, весь лагерь. Они еще подписали от нашего имени, что мы отказываемся от связи с отчизной, отрекаемся от государя, что вся страна, все города и крепости на вечные времена принадлежат Швеции. Что сдается войско – это часто бывает; но кто имеет право отрекаться от своей отчизны, государя?! Кто может присоединять отчизну к чужому народу, отрекаться от родной матери?! Ведь это измена, позор, Панове братья! Кто шляхтич, спасайте отчизну. Пожертвуем своей жизнью, прольем кровь до последней капли, но не будем шведами, нет! Пусть бы лучше не родился тот, кто теперь жалеет свою кровь. Спасем мать-отчизну!

– Измена! – крикнуло несколько голосов. – Измена! Руби их!

– Кто чести не потерял, за мной! – кричал Скшетуский.

– На шведа, на смерть! – прибавил Клодзинский.

И они пошли дальше по лагерю с криком: «За нами, за нами! Измена!» – а за ними пошло несколько сот человек шляхты с обнаженными саблями.

Но большинство осталось на месте, да и те, что пошли, как только заметили, что их мало, начали приостанавливаться и оглядываться на других.

В это время дверь дома открылась снова, и на пороге появился воевода познанский Кристофор Опалинский в сопровождении генерала Виртца и Радзейовского, за ними шли: Андрей Грудзинский, Максимилиан Мясковский, Павел Гембицкий и Андрей Слупский.

Опалинский держал в руке сверток пергамента со свешивающимися печатями; голову он держал высоко, но лицо его было бледно, хотя он старался казаться веселым. Окинув взглядом толпу, среди которой царило мертвое молчание, он отчетливо, слегка хриповатым голосом произнес:

– Мосци-панове, с сегодняшнего дня мы отдаемся под покровительство его величества короля шведского. Да здравствует король Карл-Густав!

Молчание было ему ответом; вдруг загремел чей-то голос:

– Veto![12]

Воевода взглянул туда, откуда раздался голос, и ответил:

– Здесь не сеймик, veto неуместно. Кто хочет перечить, пусть идет под шведские пушки, которые через час превратят лагерь в развалины.

После минутного молчания он спросил:

– Кто сказал «veto»?

Никто не откликнулся.

Воевода продолжал еще более отчетливым голосом:

– Свобода шляхты и духовенства будет сохранена; подати не будут увеличены и будут собираться в том же порядке, как и раньше. Теперь никто уже не будет терпеть ни обид, ни грабежей; войска его величества будут иметь право постоя в шляхетских имениях, но шляхта не обязана их содержать.

Он замолчал и жадно слушал шум голосов в толпе, точно силясь понять его смысл. Потом опять поднял руку:

– Кроме того, мы заручились словом генерала Виттенберга, данным от имени короля, что если вся страна последует нашему примеру, то войска его пойдут на Литву и Украину и будут драться до тех пор, пока все замки не будут возвращены Речи Посполитой. Да здравствует король Карл-Густав!

– Да здравствует король Карл-Густав! – пронеслось по всему лагерю.

Тут, на глазах у всех, воевода стал обниматься с Радзейовском и Виртцем, а затем его примеру последовали другие. Радостные крики огласили воздух. Но воевода познанский просил еще слова:

– Мосци-панове, генерал Виттенберг приглашает нас к себе на пир, чтобы за бокалами вина скрепить братский союз с мужественным народом.

– Да здравствует Виттенберг! Виват! Виват!

– А затем, мосци-панове, мы разойдемся по домам и с Божьей помощью примемся за жатву, с той мыслью, что спасли сегодня нашу отчизну от гибели.

– История воздаст вам должное! – сказал Радзейовский.

– Аминь! – закончил воевода познанский.

Вдруг он заметил, что глаза всех устремлены на что-то над его головой. Обернувшись, он увидел, что его шут, поднявшись на цыпочки и одной рукой держась за дверь, пишет на стене углем: «Мене – Текел – Фарес»[13]. Небо было покрыто тучами; собиралась буря.

9

Абсолютную власть (лат.).

10

Отсутствует; здесь: дезертир (лат.).

11

Т.е. войну Речи Посполитой с Русским государством.

12

Запрещаю! (лат.).

13

Сочтено – взвешено – измерено (халдейск.).

Потоп

Подняться наверх