Читать книгу Потоп - Генрик Сенкевич - Страница 4

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
III

Оглавление

В течение нескольких следующих дней Кмициц ежедневно навещал свою невесту и каждый раз возвращался все более влюбленным. Он до небес превозносил свою милую перед товарищами, а в один прекрасный день сказал им:

– Мои милые овечки, сегодня я вас представлю своей возлюбленной, а оттуда мы с нею уговорились ехать вместе с вами в Митруны, чтобы осмотреть и это имение. Она примет нас очень любезно, но смотрите, ведите себя прилично, а если кто-нибудь подведет меня, я из него котлету сделаю.

Все стали торопливо собираться, и вскоре четверо саней везли веселую молодежь в Водокты. Кмициц ехал в первых, очень красивых санях, сделанных наподобие серебристого медведя. Запряжены они были тройкой калмыцких лошадей, украшенных пестрою упряжью, лентами и павлиньими перьями, по смоленскому обычаю, который смоляне переняли от своих далеких соседей. Кучер помещался в медвежьей шее. Кмициц был одет в зеленый бархатный на соболях кафтан, с золотыми застежками, и в соболью шапку. Он был очень весел и обратился к сидевшему с ним Кокосинскому со следующими словами:

– Слушай, Кокошка! Мы чересчур уж шалили в эти два вечера, особенно в день моего приезда, когда и портретам досталось. Но хуже всего история с девушками. Всегда этот дьявол Зенд подобьет, а потом кто отвечает? Я боюсь, как бы люди не разболтали, ведь тут замешана моя репутация.

– Повесься же на своей репутации, она ни на что более не пригодна, так же как и наша.

– А кто в этом виноват, как не вы? Тебе ведь известно, что и в Оршанском меня считали благодаря вам каким-то мятежным духом и точили об меня языки, как бритвы об оселке.

– А кто пана Тумграта гнал привязанным к лошади по морозу? Кто зарубил того поляка, что спрашивал, ходят ли в Оршанском на двух ногах или на четырех? Кто истязал Вызинских – отца и сына? Кто разогнал последний сеймик?

– Сеймик я разогнал в Оршанах, а не где-нибудь в другом месте, – значит, это дело семейное. Тумграт простил меня, умирая; а что касается остального, то не упрекай меня в этом, так как и самый скромный человек может убить на поединке.

– Я всего и не пересчитал, я, например, умолчал о военных инквизициях, которые тебя ожидают в лагере.

– Не меня, а вас. Я виноват только в том, что разрешил вам грабить обывателей. Но не в этом дело. Держи язык за зубами, Кокошка, и не рассказывай панне Александре ни о чем, особенно о стрельбе в портреты и о девушках. Если же это откроется, то всю вину я свалю на вас. Дворню и девушек я уже предупредил, что если они обмолвятся хоть одним словом, то им несдобровать.

– Прикажи себя подковать, Ендрек, если ты так боишься девушки. Не таким ты был в Оршанском. Заранее тебе предсказываю, что ты будешь под башмаком, а это уж ни на что не похоже. Какой-то древний философ сказал: «Если не ты Касю, то Кася тебя». Поймала она тебя в ловушку.

– Дурак ты, Кокошка. А что до панны Александры, то будешь и ты прыгать перед ней, когда ее увидишь: другую такую обходительную и умную девушку трудно встретить. Заметит что-нибудь хорошее – похвалит, а дурное – тоже не промолчит и оценит по достоинству. Обо всем она рассуждает правильно и благородно, – так уж ее воспитал покойный подкоморий. Захочешь перед ней похвастать своей удалью и скажешь, что нарушил закон, она и ответит, что это стыдно, что порядочный человек не должен так поступать, ибо этим он бесчестит свое отечество. Она только скажет, а тебе кажется, будто кто-нибудь тебе пощечину дал, и сам удивляешься, что до сих пор этого не понимал. Стыд, срам! Там мы безобразничали, а теперь стыдно ей в глаза смотреть. Хуже всего – девушки…

– Они вовсе не дурны. Я слышал, что здешние шляхтянки – просто кровь с молоком и не очень недоступны…

– Кто тебе говорил? – спросил с живостью Кмициц.

– Кто говорил? Все тот же Зенд. Объезжая вчера жеребца, он доехал до Волмонтовичей и по дороге встретил девушек, возвращавшихся с вечерни. Я думал, говорит, что упаду с лошади, так все они хороши. Стоило ему на которую-нибудь посмотреть, как та уж скалила зубы. И не странно: вся ихняя молодежь ушла в Россиены, а им одним скучно.

Кмициц толкнул локтем в бок своего товарища:

– Поедем, Кокошка, когда-нибудь вечером, будто случайно… А?

– А твоя репутация?

– К черту ее! Замолчи. Поезжайте одни в таком случае или лучше оставьте их в покое. Без ксендза не обойдешься, а со здешней шляхтой я должен жить в мире, так как покойный подкоморий назначил ее опекунами Оленьки.

– Ты уже говорил мне об этом, но мне не хотелось верить. Откуда такая дружба с этими сермяжниками?

– Он с ними на войну ходил. Да и сам я в Орше от него слыхал, что это все очень честные и благородные люди, ляуданцы. Правду говоря, и мне сначала казалось странным то, что он сделал их как будто моими сторожами.

– Ты должен им представиться и низко поклониться.

– Этого-то они не дождутся. Но лучше замолчи, я и без того зол. Они мне будут кланяться и служить. Коли нужно, это всегда готовый к услугам отряд.

– У них есть другой ротмистр. Зенд мне говорил, что у них гостит какой-то полковник, – забыл его фамилию, кажется, Володыевский. Он командовал ими под Шкловом. Говорят, что храбро сражались, но многие погибли.

– Слышал я о каком-то славном воине Володыевском. Но вот уж видны Водокты.

– Хорошо в этой Жмуди людям живется. Везде образцовый порядок. Старик, должно быть, был прекрасным хозяином. И дом, кажется, не дурен. Здесь их редко жжет неприятель, потому они могут и строиться как следует.

– Думаю, что о наших проделках в Любиче она ничего еще не знает! – пробормотал как бы про себя Кмициц.

Потом обратился к товарищу:

– Милый Кокошка, я прошу тебя еще раз, скажи им, чтобы они держали себя прилично; если кто-нибудь из вас провинится, то, клянусь, изрублю его на куски.

– Ну и оседлали же тебя.

– Оседлали или не оседлали – не твое дело.

– В самом деле, что об этом говорить, – ответил флегматично Кокосинский.

– Щелкни-ка кнутом, – крикнул кучеру Кмициц.

Кучер, стоящий в шее медведя, щелкнул, другие последовали его примеру, и все шумно подъехали к крыльцу.

Выйдя из саней, они прежде всего вошли в огромные, как амбар, небеленые сени, а оттуда Кмициц ввел их в столовую, украшенную, как и в Любиче, головами убитых на охоте зверей. Здесь они остановились и с любопытством поглядывали на дверь, ведущую в соседнюю комнату, откуда должна была выйти панна Александра. Помня предостережение Кмицица, они разговаривали между собой так тихо, как в церкви.

– Ты мастер говорить, – шептал Углик Кокосинскому, – и должен от нашего имени сказать ей приветственное слово.

– Я всю дорогу придумывал, – ответил Кокосинский, – но не знаю, как это выйдет, так как Ендрек не давал мне возможности сосредоточиться.

– Только не робей, и все пойдет хорошо. Она уже идет.

И действительно, вошла панна Александра и остановилась на пороге, точно удивляясь такому многочисленному обществу; Кмициц же, положительно, остолбенел. Он видел ее только по вечерам, днем она показалась ему еще лучше. Глаза василькового цвета, над ними на белом, точно мраморном лбу резко выделялись черные брови, а золотистые волосы сверкали так, как корона на голове королевы. Она смотрела смело, не опуская глаз, как госпожа, принимающая у себя гостей, с ясным, приветливым лицом. На ней было черное, опушенное горностаем платье, и это усиливало белизну ее лица. Такой светской и представительной девушки эта молодежь, проведшая почти всю жизнь на поле брани, еще не встречала; они привыкли к другого рода женщинам, и потому все вытянулись в струнку, как на смотру, а потом стали шаркать ногами, отвешивая низкие поклоны. Кмициц выступил вперед и, поцеловав несколько раз ее руку, сказал;

– Я привез к тебе, мое сокровище, своих товарищей, с которыми ходил на последнюю войну.

– Я считаю высокой для себя честью принимать в своем доме столь достойных кавалеров, о доблестях и обходительности которых я уже много слышала от пана хорунжего.

Сказав это, она чуть-чуть приподняла свое платье и отвесила глубокий поклон. Кмициц закусил губы, но вместе с тем и покраснел, услышав смелую речь своей невесты.

Доблестные кавалеры, не переставая шаркать ногами, подталкивали Кокосинского:

– Ну, начинай.

Кокосинский выступил вперед, откашлялся и начал так:

– Ясновельможная панна подкоможанка.

– Ловчанка, – поправил Кмициц.

– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница, – повторил сконфуженный Яромир, – простите, что я ошибся в вашем титуле.

– Это пустячная ошибка, – ответила панна Александра, – и она нисколько не умаляет вашего красноречия.

– Ясновельможная панна ловчанка и наша милостивая благодетельница. Не знаю, что мне от имени всех оршанцев прославлять более – вашу ли несравненную красоту или счастье нашего ротмистра и товарища, пана Кмицица. Если бы я поднялся к самым облакам, если бы я достиг облаков… самых облаков, говорю…

– Да спустись ты наконец с этих облаков, – крикнул нетерпеливо Кмициц. Услышав это, все разразились громким смехом, но, вспомнив предостережение Кмицица, вдруг замолкли и стали покручивать усы.

Кокосинский окончательно растерялся и, покраснев, сказал:

– Говорите сами, черти, если меня конфузите. Панна опять взялась кончиками пальцев за платье.

– Я не могу соперничать с вами в красноречии, но знаю, что недостойна тех похвал, коими вы польстили мне от имени всех оршанцев.

И снова сделала глубокий реверанс. Оршанские забияки чувствовали себя неловко в присутствии этой светской девушки. Они старались показать себя людьми воспитанными, но им это как-то не удавалось, и они стали покручивать усы, бормотать что-то невнятное, хвататься за сабли, пока Кмициц не сказал:

– Мы приехали, чтобы, по вчерашнему уговору, взять вас и прокатиться вместе в Митруны. Дорога прекрасная, да и морозец изрядный.

– Я уже отправила тетю в Митруны, чтобы она позаботилась о закуске. А теперь попрошу вас обождать несколько минут, пока я оденусь.

С этими словами она повернулась и вышла, а Кмициц подбежал к товарищам.

– Ну что, мои овечки, не княжна?.. А, что, Кокошка? Ты все смеялся, что она меня оседлала, а почему сам стоял перед ней, как школьник? Скажи мне по правде, видел ли ты такую?

– А зачем вы меня сконфузили? Хоть должен сознаться, что не рассчитывал говорить с такой особой.

– Покойный Биллевич всегда бывал с нею при дворе князя-воеводы или у Глебовичей, где она и переняла эти панские манеры. А красота какая? Вы и до сих пор не в состоянии промолвить слова.

– Нечего говорить, недурное мнение она себе о нас составила, – сказал со злостью Раницкий. – Но самым большим дураком должен был показаться ей Кокосинский.

– Ах ты, Иуда! Зачем же ты меня все подталкивал? Нужно было самому выступить с речью, послушали бы мы, что бы ты сказал своим суконным языком.

– Помиритесь, панове, – сказал Кмициц. – Я разрешаю вам восхищаться ее красотой и умом, но не ссориться.

– Я за нее готов в огонь, – воскликнул Рекуц. – Хоть убей меня, а я не откажусь от своих слов.

Но Кмициц не думал на это сердиться, напротив, он самодовольно покручивал усы и победоносно смотрел на своих товарищей. Между тем вошла панна Александра, одетая в шубку и кунью шапочку. Все вышли на крыльцо.

– Мы в этих санях поедем? – спросила молодая девушка, указывая на серебристого медведя. – Я еще в жизни своей не видела таких красивых и диковинных саней.

– Кто прежде в них ездил, я не знаю, но теперь будем ездить мы. Они подходят мне тем более, что в моем гербе тоже есть девушка, сидящая на медведе. Есть еще другие Кмицицы, у тех в гербе знамя, но они происходят от Филона Кмиты Чернобыльского, и мы не принадлежим к их дому.

– А где же вы приобрели этого медвежонка?

– Недавно, во время последней войны. Мы, изгнанники, потерявшие все состояние, имеем только то, что нам дает война, а так как я этой пани служил верой и правдой, то она меня и наградила.

– Послал бы Господь более счастливую войну, ибо эта одного наградила, а всю нашу дорогую отчизну сделала несчастной.

– С Божьей и гетманской помощью все изменится к лучшему.

Говоря это, Кмициц закутывал молодую девушку белой суконной, подбитой белыми волками полостью, потом сел сам, крикнул кучеру: «Трогай» – и лошади понеслись.

Холодный воздух пахнул им в лицо, они замолчали, и слышен был только скрип мерзлого снега под полозьями, фырканье лошадей, звук колокольчиков и крики кучера.

Наконец Кмициц нагнулся к Оленьке и спросил ее:

– Хорошо тебе?

– Хорошо, – ответила она, закрывая лицо муфтой.

Сани мчались, как вихрь. День был ясный, морозный. Снег сверкал и искрился, с белых крыш подымался вверх розоватый дым. Стаи ворон летели впереди саней, среди голых деревьев, с громким карканьем. Отъехав версты две от Водокт, они выехали на широкую дорогу, в темный, безмолвный лес, что спал еще под толстым покровом снега. Деревья мелькали перед глазами и точно убегали куда-то за сани, а они неслись все быстрее и быстрее, точно на крыльях. От такой езды кружилась голова, и было в ней какое-то упоение… Откинувшись назад, панна Александра закрыла глаза и вдруг почувствовала приятную томность: ей казалось, что оршанский боярин схватил ее и мчится, как вихрь, а она не в силах ни сопротивляться, ни кричать. Они летят все быстрее и быстрее… Она чувствует, что ее обнимают чьи-то руки… чувствует на щеках что-то жгучее… но не может открыть глаз, точно во сне. Они мчатся и мчатся… Вдруг ее разбудил чей-то голос, который спрашивал:

– Любишь ли ты меня?

– Как собственную душу.

– А я – на жизнь и на смерть.

И снова соболья шапка Кмицица наклонилась к куньей шапке Оленьки. Она сама теперь не знала, что доставляет ей больше наслаждения: поцелуи или эта бешеная езда?

Они мчались все дальше, все через лес. Деревья перед ними убегали, снег скрипел, лошади фыркали, и они были счастливы.

– Я хотел бы так ехать до скончания веков, – воскликнул Кмициц.

– Да ведь то, что мы делаем, грешно, – прошептала Оленька.

– Какой грех. Позволь еще грешить.

– Нельзя, Митруны близко.

– Близко, далеко, не все ли равно.

И Кмициц встал, вытянул вверх руки и стал кричать, точно выплескивая из груди избыток счастья:

– Гей, га, гей!

– Гей, гоп, гоп! – отозвались товарищи.

– Чего вы так кричите? – спросила девушка.

– Так, от радости! Крикните и вы.

– Гей! – раздался тонкий мелодичный голосок.

– Королева ты моя! Я готов сейчас упасть к твоим ногам.

И ими овладело какое-то безумное веселье. Кмициц стал петь, а молодая девушка долго слушала его со вниманием и наконец спросила:

– Кто вас выучил таким прекрасным песням?

– Война, Оленька. Мы так пели от скуки.

Дальнейший разговор прервали товарищи, кричавшие изо всех сил: «Стой, стой».

Кмициц повернулся к ним, разозлившись и удивившись тому, что они осмелились его останавливать; вдруг на расстоянии нескольких десятков шагов он увидел мчавшегося к нему во весь опор верхового.

– Да ведь это мой вахмистр Сорока, – должно быть, что-нибудь случилось! – воскликнул Кмициц.

В это время вахмистр подъехал и с такой силой осадил коня, что тот присел на задние ноги; затем он проговорил, задыхаясь:

– Пане ротмистр!

– Что случилось, Сорока?

– Упита горит; дерутся!

– Иезус, Мария! – воскликнула Оленька.

– Не бойся, дорогая. Кто дерется?

– Солдаты с мещанами. На рынке пожар. Мещане послали за помощью в Поневеж, а я примчался к вашей милости. Все еще отдышаться не могу.

Во время этого разговора подъехали задние сани, и Кокосинский, Раницкий, Кульвец, Углик, Рекуц и Зенд, выскочив на снег, окружили разговаривающих.

– Из-за чего это произошло? – спросил Кмициц.

– Мещане не хотели давать без денег припасов ни людям, ни лошадям. Мы окружили бургомистра и всех, кто заперся в рынке; потом подожгли два дома; поднялась страшная суматоха, стали бить в колокол.

Глаза Кмицица метали искры гнева.

– Значит, и нам нужно идти на помощь! – крикнул Кокосинский.

– Лапотники войску сопротивляются! – кричал Раницкий, и все его лицо покрылось белыми и багровыми пятнами. – Шах, шах, Панове!

Зенд засмеялся так громко, что лошади испугались, а Рекуц закатил глаза и пищал:

– Бей, кто в Бога верует! Поджечь этих лапотников!

– Молчать, – крикнул Кмициц так, что лес дрогнул, а стоявший ближе других Зенд покачнулся, как пьяный. – Вы там не нужны. Садитесь все в сани и поезжайте в Любич, а третьи оставьте мне. Там и ждите моих распоряжений.

– Как же так? – возразил Раницкий.

Но Кмициц положил ему руку на плечо, и глаза его еще больше засверкали.

– Ни слова! – сказал он грозно.

Все замолчали; его, видно, боялись, хотя обыкновенно обращались с ним очень фамильярно.

– Возвращайся, Оленька, в Водокты, – сказал Кмициц, – или поезжай за теткой в Митруны. Не удалось нам катание. Я знал, что они там не усидят спокойно. Но сейчас все успокоится, только несколько голов слетит. Будь здорова и покойна, я постараюсь вернуться как можно скорее.

Сказав это, он поцеловал ей руку, окутал полостью, потом сел в другие сани и крикнул кучеру:

– В Упиту!

Потоп

Подняться наверх