Читать книгу Бедолага - Георгий Баженов - Страница 2

Часть первая
Жизнь и похождения Глеба Парамонова
Глава 2
Как всё это началось

Оглавление

Вернулся он в поселок, как всегда, неожиданно. Года полтора его черти по свету носили – и вот, объявился. Как снег на голову. Марья Трофимовна возроптала было, но Глеб с порога спросил:

– Мать, слышь, у тебя паяльная лампа где?

– Какая еще лампа? – не поняла Марья Трофимовна.

– А кто вякать будет, того за ноги – и в конюшню. Опалю, как борова.

– Ну, явился не запылился… нехристь… Постыдился бы мать стращать.

– Сама знаешь, ага: сынок для матери – до смерти дитя. Не обижай младенца!

– Обидишь такого, как же… Чего опять прикатил, чего надо?

– Курица на шестке тоже квохчет, а спроси ее: о чем она? Не бери, мать, пример с курицы.

– Тьфу, век бы тебя не видать! – в сердцах сплюнула Марья Трофимовна.

Устроился Глеб, как обычно, в маленькой комнате. Кровать, матрац, подушка. Шкаф матери выставил вон. Вытащил из кладовки магнитофон, пощелкал тумблерами, повозился с отверткой, включил – пошла лента. И песни прежние выжили, вон их сколько – десяток катушек наберется. Прилег Глеб на матрац, не раздеваясь, прямо в ботинках, закурил сигарету, вслушался в музыку… А что, жить можно!

…Лето стояло, горячий июнь. В первый же день отправился Глеб на пруд, к яхтам. Смолоду занимался спортом, тянуло к яхтам и теперь. Воля, вода, скорость, азарт – чего еще надо душе? Многое менялось в его жизни, а тяга к воде, к простору, к риску осталась навсегда. Кое-кто из прежних, из старых знакомых встретился на пруду – затянули в подсобку, где инвентарь хранился, угостили.

– Как жилось в далеких краях? – спросили.

И он рассказывал, похохатывая. С учительницей одной жил, баба ничего, все на месте, конечно, но образованная попалась, взялась за него, перевоспитывать решила. Где это? Да недалеко от Аркалыка, город такой есть, не слыхали? Вот там. Но это что, это цветочки, главное – расстались красиво. Вошел к ней в класс, малолетки притихли, поднял дорогушу на руки: «Целуй – или в окно выброшу!» Она до этого три дня в молчанку играла: или переменишься, Глеб, или больше разговаривать с тобой не буду. Три дня молчала. На четвертый он в класс вошел, на руки поднял дорогую учительницу. Короеды онемели – оглохли, ослепли. «Ну, поцелуй!» Она ему оплеуху. Ага, оплеуху, весело смеется Глеб. Ну – я ее в окно. Школа там деревянная, одноэтажная, падать невысоко. Летела со звоном, стекла брызгали в разные стороны.

– «Спокойно, короеды! – объясняю классу. – Ваша мамка больна. Все по домам!» Их как ветром сдуло, – смеется Глеб.

– И как, ничего, обошлось? – спрашивают.

– Сама дело заминала. Я ведь как у нее жил? Без прописки. И штампа в паспорте нет – ни муж мы, ни жена. А это что? Это разложение общественной морали. А она, не забывай, учительница, чего ей шум поднимать? Позор на всю чучмекскую волость. Самолично в милицию рванула: прошу, умоляю! – смеется Глеб. – Никакого скандала! Он уедет – только чтоб ни шума, ни дела! И вот – уехал. Надоела ее ученость, как тигру пасть. Пускай другого приучает…

Посидели в подсобке хорошо, посмеялись. «А что, Глеб, на яхте хочешь полетать?» – «Ну, еще бы!» И – полетели! На той стороне пруда, у подстанции, задели мачтой высоковольтку. Спасло только то, что заряд стрелой, через мачту, прошил воду – и вылетел куда-то в сторону, в подводные дали. Три человека их было на яхте, каждого так тряхнуло, что метрах в десяти от яхты оказались. Главное, живы – только оглохшие слегка.

Неподалеку лодка плыла: муж, жена, ребенок, – их тоже таким ударом пронзило, что сначала в воздухе несколько раз кувыркнулись, а потом в воду. Глеб, когда вынырнул, слышит: «Спасите!» Женщина надрывается. И барахтается что-то рядом с ней, вопит, в волосы цепляется. Ребенок, девочка. Глеб – к женщине. Еле отодрал от нее девчонку, мать уж пузыри пускала. Подхватил дочку, потянул к берегу. А мужа, видать, так ударило, что тот забыл, где свет, где тьма: не к берегу плывет, а на середину пруда, ничего не соображает. Женщина опять в крик. Короче, пришлось Глебу снова в воду лезть, догонять мужика. Тот, правда, сам вскоре очухался, повернул назад.

Вот так и оказались на берегу: муж, жена, дочка – и Глеб с компанией. Дочка, Надя, воды особенно не наглоталась, но страху натерпелась. И чуть пришла в себя – смеется, колокольчиком заливается. Страшно ей, что рядом со смертью побывала, и радостно, и чудно как-то. Пришлось матери усмирять ее. Тогда Надюшка в другую крайность ударилась – захныкала, заплакала. Одним словом – истерика. Еле успокоили ее.

Муж сидел помятый, пришибленный. Жена, Шура, тоже на счастливую не походила: глаза чумные, бретелька у лифчика надорвалась, грудь оголилась, а Шура и внимания не обращает.

С другого берега, от водной станции, торопливо гребли к ним две шлюпки.

– В суд подавать будете? – спросил один из дружков.

– Какой суд? – не поняла Шура. И лифчик наконец поправила.

– Правильно, – сказал Глеб. – Спасение утопающих – дело рук самих утопающих.

– Да-да, – закивала Шура. – Спасибо вам большое! Мы и не поняли, что случилось… Если бы не вы, – она вымученно улыбнулась Глебу, – не знаю, что и было бы…

– Да, спасибо, мужики! – поддержал Шуру и ее муж, Николай. – Черт знает что за история…

Видать, не очень разобралась эта троица – муж, жена и ребенок, – кто виноват в случившемся. Глеб и забросил наживку:

– На спасибо бутылку не купишь. Горло не промочишь. Надо бы обмыть это дело, а?

– Конечно, конечно, – поспешила Шура. – Приглашаем вас всех в гости. Как приплывем – пожалуйста к нам. Правда, Коля?

– О чем разговор!..


Стал иногда захаживать к ним Глеб. Выпить хочется или, на худой конец, опохмелиться – он к Пустынным в гости. Фамилия такая у Николая была – Пустынный. Глеб при случае посмеивался: «Коля Пустынный – мужик алтынный!» Что хотел сказать этим – никто не знал. Николая, конечно, со временем стали тяготить визиты Глеба, но он молчал. Терпел. Глеб жену спас, дочку – такое грех забывать…

Работал Николай на заводе, контролером ОТК. Работа сменная, по скользящему графику. А Шура, жена, продавцом в продовольственном магазине. Бывает, придет Глеб – Николай на работе, дочка в садике, Шура дома одна. Поначалу она побаивалась Глеба, потом привыкла: руки тот не распускал, хотя на вид был страшноват, конечно. Ну как страшноват? Если посмотреть на него обвыкшимся глазом, то не столько он стар был, сколько потрепан. Лет ему, пожалуй, под сорок, а на лбу – глубокие стариковские морщины, щеки впалые, подбородок заострившийся. Нос крыльями раздувается, когда Глеб злится или просто недоволен. Не любил, чтоб ему поперек говорили: так посмотрит – мурашки по телу побегут. А вообще глаза у него хорошие, вроде как с усмешкой в потаённой глубине, лучистые. Если улыбнется – будто обещание тайное затеплится в глазах, манят они куда-то, зовут, а куда и зачем – пойди разберись… Шуре двадцать пять лет, она быстрая, ловкая, но внутри у нее такое иной раз творится… Сама в себе не разберется. Тошно бывает, что жизнь бежит, будто по давным-давно накатанным рельсам. И не просто бежит эта жизнь, а как бы ускользает, протекает сквозь пальцы, водой в песок – и нет ее. Вон оглянись – где она, прошлая жизнь?

Николай, Шурин муж, любил вышивать. С детства это у него тянулось. Придет с работы и, если нет дел по дому, сядет у телевизора в кресло, пяльцы – в руки, и вышивать. И крестиком мог, и гладью, но крестиком лучше получалось, художественней. В квартире у Пустынных, в обеих комнатах, на всех стенах картины и картинки висели – и не какие-нибудь там вазочки или цветы, а жанровые вещи: «Грачи прилетели», «Три богатыря», «Бурлаки на Волге», пейзаж Левитана, перовские «Охотники на привале». Прямо художественная галерея. Глеб думал – это все Шуриных рук дело, та не отрицала, но и не подтверждала его догадку. Только отворачивалась, когда Глеб на стены смотрел, посмеивался да подшучивал:

– Тебе, пеструха, в Москве надо пёрышки чистить. А ты тут вянешь-пропадаешь… Не я твой мужик, а то бы выпорол тебя да в загривок вон: шагай, пеструха, живи!

«Пеструхой» он ее звал с первого дня – видно, за веснушки на лице. Мужа ее, Николая, по имени тоже не звал. Только – «щегол». К примеру: «Слышь, щегол, плесни-ка пару капель…» Впрочем, щеглами он называл всех мужиков подряд.

Сказать, что Шура тяготилась приходами Глеба, вряд ли справедливо. Было в нем, при всей его грубости и наглости, что-то особое, странное. Шли раз вместе по улице. Ну, какая она, Шура? Крепкая, литая, крутобедрая. Мимо два парня проходили, один вслед бросил: «Видал – кобыла? И ведь не в стойле стоит…» Глеб развернулся и, как кошка, прыгнул вслед парням. Страшней всего – и говорить ничего не стал: схватил того, что ухмыльнулся, огромной пятерней за волосы, повернул к Шуре:

– Щегол, я не ослышался: ты хотел извиниться перед девушкой?

Тут второй парень не долго думая размахнулся – хотел ударить Глеба, но Глеб этого не любил: он резко, беспощадно пнул парня в пах, тот перегнулся пополам, и Глеб потащил первого парня за волосы к Шуре:

– Ну, щегол, пропой нам песенку!

– Извини, не знал… – прохрипел парень.

– Не «извини, не знал»… А – извините, девушка, долгих вам лет и счастья в личной жизни. Ну?!

Глеб развернул парня и, дав хорошего пинка, пихнул его в шею подальше от себя:

– Пошел вон, щегол!

Вся эта сцена произошла в считанные секунды, Шура стояла ни жива ни мертва. Вдруг она развернулась и бросилась бежать… Глеб постоял, подумал, загадочно присвистнул и пошел своей дорогой.

Позже, разбираясь в себе, Шура сделала открытие: как бы там ни было, а ведь ее оскорбили, как оскорбляли уже не раз – и в магазине, и на улице, и на пляже, и она привыкла к этому, не обращала внимания, научилась не обращать внимания, потому что какая может быть защита против этого? И вот, странно, Глеб защитил ее… Дико, грубо, по-звериному, но защитил. Разве Николай решился бы на это? Да он прошел бы мимо, от стыда и бессилия только понурил бы голову – и все. Вступился бы за нее? Ни за что! И она давно свыклась с этим; привыкла, что могут где угодно ни за что ни про что оскорбить, унизить, обматерить – и всем хоть бы что. И ей – в первую очередь… Откуда это? От беззащитности? От слабости тех, кто рядом? От трусости?

Как бы там ни было, но, когда рядом с ней находился Глеб, Шуре становилось поразительно спокойно за себя – она была как в броне, невидимой, но прочной.

В этом смысле муж Николай тускнел в ее глазах, хотя был во сто крат лучше, чище, добрей и работящей, чем Глеб. Да и какое может быть сравнение: Глеб – отребье общества, Николай – нормальный, порядочный человек.


А бывало, спорили они на эту тему, Глеб и Николай. Глеб все посмеивался:

– Такие, как ты, хор-рошая для назёма подкладка!

– Я?! – поражался Николай. – Ну, знаешь!

Хотелось ему крикнуть: «Это ты – бездельник, пьяница, бродяга, алиментщик, ты для назёма удобрение!» – но как крикнешь такое Глебу? Можно и по шее заработать. Отмалчивался Николай, только дышал рассерженно.

– Вон и баба у тебя, – говорил Глеб, – захочется кому – тот и подвалит. А ты рот разинешь.

– Я не сторож, не злая собака, чтоб караулить. Шура сама сознательная, понимает: любовь и семья – свято.

– Ха, любовь! – хохотал Глеб. – Плесни-ка пару капель, щегол. Вот так! Ну, насмешил дядю: любовь! Вытер о нее сапоги – и все дела.

– Чего с тобой говорить! – отмахивался Николай. – Ты давно износился, истаскался, нет для тебя ничего святого.

– Слышь, пеструха, это я износился?! – поворачивался Глеб к Шуре. – Ну-ка, вякни своему щеглу: кто из нас кулик болотный, а кто кукует на суку?

– Слушать вас тошно, – отвечала Шура.

Не раз говорил ей Николай: хватит привечать Глеба, а она руками разводила: я тут при чем?

Не пускать, что ли? Раз попробовали: чуть дверь не вышиб, всех соседей на ноги поставил, Надюшку до смерти напугал: «Так-то вы добро помните, щеглы? Мать вашу размать!» – бесновался Глеб.

Смирились, как с Божьим наказаньем: ведь в самом деле от смерти спас, чего ж теперь…


Надюшка по вечерам, после садика, частенько к бабушке убегала. Николай на работе. Шура дома одна. Что это за жизнь? Почему-то все время ждешь от нее чего-то необычного, чего-то другого, странного…

Вгляделась один раз Шура: сидит Глеб напротив, стакан в руке держит, огурцом хрустит; волосы грязные, свалявшиеся, глаза мутные, лоб не то что в морщинах – будто в бороздах; нос отвис.

– Сколько хоть тебе лет? – спросила Шура.

– Сорок, не знала? – буркнул Глеб.

– А детей сколько? Есть дети?

– Спроси чего полегче! Двое – законных, и так штук пять-шесть по свету болтаются.

– Не врешь?

– Пеструха, не смеши дядю! Дядя врать не любит.

– Странно… – Шура подперла подбородок руками. – Как же ты живешь? Детей не жалко?

– Пусть скажут папочке спасибо, что на свет пустил.

– Так ведь сироты!

– Чего это? – удивился Глеб. – У баб мужики законные есть. Поднимают на ноги моих короедов.

– Совесть в тебе есть?

– Нету.

– Нет совести?

– Нет, пеструха, нету.

– Не может быть! – искренне удивилась Шура. – Не может человек без совести жить.

– Не может, а живет. У кого ты совесть-то видала? Все без совести живут.

– Страшный ты человек… Жалко мне тебя, ох, жалко!

– Жалко, пеструха? – усмехнулся Глеб. – Ты меня не жалей. Себе дороже обойдется.

– Да я не в том смысле…

– Хочешь, байку расскажу? Сволочья, а бабы меня любят. Почему? А им жалеть охота. Натура у них такая. И заметь, пеструха: каждая из меня человека думает сделать. Я ей в морду, а она из меня – человека. Ну, дуры!..

Шура смотрела на него во все глаза. А ведь правда: хотелось ей взять, встряхнуть его хорошенько, надавать пощечин, отмыть, отчистить, поставить на ноги, сказать: смотри, балбес, жизнь прекрасна, жизнь удивительна, а ты!..

– И много у тебя было таких женщин?

– Да пруд пруди, пеструха!

– Ври давай… Кому ты нужен?

– Никому не нужен, точно, а всем охота человека из меня сделать. А из меня человека не сделать. Я – кому хочешь жизнь изломаю, а меня никому не переделать. Горбатого, сама знаешь, одна могила только исправит.

– И мне изломать можешь? – поинтересовалась Шура, и кокетливо это у нее получилось, игриво – сама не ожидала такого.

– И тебе.

– И мне-е?.. – изумилась Шура. – Как же ты это сделаешь?

– Много будешь знать, скоро состаришься, пеструха. Плесни-ка лучше пару капель…

Опять сидели, она смотрела на него, он хрустел огурцом, яснел глазами, отходил от вчерашнего.

– А ты наглец, – задумчиво произнесла Шура.

– Я хам, – поправил ее Глеб.

– Точно, хам, – согласилась она.

– Хам – профессия избранных. Запомни, пеструха, это Глеб Парамонов открыл. Он слов на ветер не бросает…


Вечером Николай накричал на Шуру: я знаю, он тебе нравится, наглец, подонок, сколько можно терпеть его, это ты, ты приваживаешь его, если бы хоть раз сказала твердо: «Не ходи!» – он бы послушался, он бы тебя послушался, он из-за тебя, к тебе ходит, думаешь, я не понимаю? Я все, все понимаю.

Шура, сама того не ожидая, влепила Николаю пощечину:

– А сам молчишь?! Воды в рот набрал?!

На другой день Шура и в самом деле сказала Глебу:

– Не ходи к нам. Все, хватит! Устали мы от тебя.

– Неужто твой щегол раскукарекался?

– Не паясничай!

– Пеструха, а не почистить ли мне ему крылышки? Я это дело могу, за мной не заржавеет. Может, вечерком цирк устроить?

– Хочешь, чтобы я милицию вызвала?

– Ты? Пеструха, не смеши меня. Подумай о здоровье своего щегла!

– Пугаешь? – удивилась Шура.

Глеб подошел к Шуре вплотную, крылья ноздрей его трепетали:

– Хочешь, дам сейчас в морду?

Она видела – он не шутит. И внутри у нее все обмерло от жуткого страха, бессилия, непонимания того, что, в конце концов, происходит в жизни? Как так получается, что этот человек приходит когда вздумается, делает что хочет да еще пугает?

Он сграбастал ее, подхватил на руки.

– Не надо, – еле выговорила она, дрожа от страха побелевшими губами.

– Молчи! – прикрикнул он.

«Где же Коля? Где он?.. – стучало у нее в висках. – Нет его, никогда его нет, когда надо… Ненавижу! Ненавижу!..»

Так началась эта история.

Бедолага

Подняться наверх