Читать книгу Бедолага - Георгий Баженов - Страница 4
Часть первая
Жизнь и похождения Глеба Парамонова
Глава 4
Когда вырасту, буду буянить
ОглавлениеДомой Николаю идти не хотелось.
Сидел в диспетчерской ОТК, копался в накладных, которые давно были подписаны; тонкостенные трубы, проверенные и на качество, и на диаметр, лежали на заводских площадках штабелями, ждали погрузки в вагоны. А вагонов не было.
– Чего сидишь, домой не идешь? – В диспетчерскую, хмурый и злой, заглянул бригадир Повилюк.
– Да вот, накладные… – показал Николай.
– Там все в порядке, – буркнул Повилюк. – Слушай, у меня к тебе просьба. Домой пойдешь – загляни к моим.
– А что такое?
– Да скажешь: задержусь тут в ночную смену. Вагоны обещали. А то Маша нервничать будет.
– Ладно, зайду.
Теперь у Николая было дело помимо того, что надо было идти домой, и он наконец собрался уходить.
– А ты чего хмурый такой? Смотрю: последнее время совсем почернел. Жена загуляла? – спросил Повилюк.
– Да дочка приболела, Надюшка, – соврал Николай.
– А то, если жена загуляла, у меня одно верное средство есть. – Повилюк подмигнул Николаю, расстегнул телогрейку, снял фуражку с головы, с которой клубами повалил горячий пар. Повилюк несколько раз протер лысину платком – резкими, широкими движениями. – Уф ты!..
– А какое средство-то? – будто так просто, подыгрывая бригадиру, поинтересовался Николай Пустынный.
– Средство простое. Убей ее хахаля – и все! – Довольный своей шуткой, Повилюк громко захохотал.
Николай кисло улыбнулся:
– Все бы вам шутить, Иван Алексеевич.
– А если серьезно, что у тебя с дочкой? – просмеявшись, спросил Повилюк.
– Да простыла, – соврал и дальше Николай.
– Все понятно. К Маше моей придешь – попроси алоэ. Перемешаешь с медом, водки немного добавишь, протрешь девчонку – к утру как птенчик будет!
– Спасибо.
– Спасибо не мне, Маше скажешь. Так не забудь – алоэ.
– Ясно, понял. Ну, я пошел?
– Давай.
Николай выбрался из цеха, хотел поначалу сесть на автобус, но раздумал: решил пройтись пешком. Отсюда, с небольшой высотки, поселок открывался как на ладони. Не весь, конечно, а только южной своей половиной: частные домики с огородами и садами то тут, то там перемежались трех-, четырехэтажными зданиями, и люди в поселке жили двоякой жизнью: одни – как горожане, другие – как сельские жители, со своей землей, сеновалами и конюшнями, огородами и палисадниками. Деревянный дом, к примеру, был у тещи Пустынного – Евдокии Григорьевны, свой дом имел и бригадир Повилюк, а вот Николай с Шурой получили от завода благоустроенную двухкомнатную квартиру. Как они радовались, когда въехали в пахнущую краской и линолеумом новую квартиру, сколько счастливых планов строили! А вот теперь и идти домой не хочется…
В поселке Николай выбрался на тихую улочку, которая вела к берегу пруда; вышел к воде, постоял здесь немного, посмотрел на умиротворенную вечернюю гладь, над которой зависло уставшее за день багровое солнце. Несколько лодчонок уткнулось в камыш у противоположного берега; там, видать, хорошо брал сейчас окунь. Изредка, видел Николай, то один, то другой рыбак взмахивал удочкой – значит, и в самом деле клевало. Николай не был заядлым рыбаком, но все мечтал, что когда-нибудь заведет собственную лодку и в выходные дни, а особенно – во время отпусков будет рыбачить на лавах, на крутояре, на глубине: там, говорят, лещ берет до полутора килограммов. А можно и с ночевкой уплывать, к истокам Северушки, устраивать на берегу шалаш, брать с собой Шуру с Надюшкой, ранним предбудным часом они будут крепко спать, видеть тридесятые сны, а Николай потихоньку выберется на лодке к зарослям кувшинок, наставит в сизой предутренней мгле побольше жерлиц, и уж к утру-то, к молодому костерку, обязательно возьмет какая-нибудь щукенция… То-то будет радости и восторга у Шуры с Надюшкой, когда они проснутся!
Стоя у кромки пруда, на прибрежной крупнобокой гальке, Николай и не заметил, как размечтался… А очнулся – нахмурился. Что и говорить – немало он мечтал в жизни. А надо идти к жене Повилюка, вот это надо – передать ей просьбу бригадира. И он, ругая себя, направился вдоль берега пруда к той улочке, которая в поселке называлась «Четвертой далекой». Там и жила семья Повилюка.
И в самом деле, немало мечтал и перемечтал в жизни Николай! То ему думалось: хорошо бы купить машину и объездить все мыслимые и немыслимые города страны. И чтоб это были старинные, знаменитые города, связанные жизнью с особыми, поворотными моментами российской истории. А то начинал мечтать о том, что хорошо бы не на заводе работать, а проводником в поезде – сколько можно прекрасных мест увидеть. Или вот, говорят, можно стюардом на международные рейсы устроиться. Там мужчин очень даже охотно берут: здоровье у них покрепче да и выдержка посильней – мало ли какие бывают ситуации в международной жизни. А уж сколько можно было бы посмотреть стран, на какие чудеса насмотреться! Больше всего почему-то хотелось увидеть три чуда: пирамиды Хеопса, индийский дворец Тадж-Махал и домик Колумба в Генуе. Выбор, конечно, был странный, произвольный, но сам-то Николай его понимал: пирамиды – это практическое устремление к вечности, индийский дворец – символ величия человеческого духа, а неистовый Колумб – пример простого смертного, ставшего в истории открытий человечества бессмертным.
Вот какие дали манили Николая Пустынного!
…Очнувшись, он понял – ноги сами вывели его на нужную улицу. Вон и домик Повилюка, а у ворот, прикрыв ладонью глаза, всматривается в него жена бригадира Маша: кто это незнакомый идет по улице? Когда Николай приблизился, узнала его.
– С Иваном чего-нибудь? – испуганно встрепенулась.
– Нет, с Иваном Алексеевичем все нормально, – успокоил Николай. – Просил передать – задержится в ночную. Запарка с вагонами.
– Ну да, у вас всегда запарка! – пошла она, как в штыковую атаку, на Николая. – А дома, конечно, делать нечего! Скотина не кормлена, навоз не убран, картошка не окучена, ребятишки без присмотра – это ничего… Это можно! Иди и передай своему Ивану Алексеевичу – пусть сгниет там. А здесь чтоб ноги его больше не было!
– Да я в цех не пойду. Я домой… – начал было Николай.
– А, вишь как! – перебила она его. – Кому-то домой, а тот из-за лоботрясов должен день и ночь в цехе торчать?!
– Хотите, картошку вам окучу?
– Что-о?.. – удивилась Маша.
– Картошку, – повторил он. – Я это дело умею…
Жена бригадира какое-то время с оторопью смотрела на Николая, потом замахала руками, будто от комаров отбиваясь:
– Так-то вы домой торопитесь, кобели несчастные?! Его дома жена ждет, а он у чужой бабы огород пахать будет. Ну бесстыжие, ну ненормальные!
– Да это я так, по-дружески, – забормотал Николай. – Мне Иван Алексеевич про алоэ говорил, так мне не надо, отпала надобность…
– Чего это он еще там плел? Выпили небось, теперь про лекарства вспомнили. Ну-ка, дыхни!
– Я не пью, – оправдываясь, произнес Николай и покорно дыхнул на жену бригадира.
– Не пьет он… а чем тогда в свободное время занимаешься?
– Мало ли хороших дел. Вышиваю, например, – признался Николай, в чем обычно никогда никому не признавался.
Жена бригадира, Маша, обомлела: не знала, то ли смеяться начать, то ли ругаться. А потом всмотрелась повнимательней в Николая: мужик-то того, кажется, не в себе…
– Квас у меня есть, – сказала она добрым, потеплевшим голосом. – Выпьешь кваску?.. Тебя, извини, Николаем, кажется, зовут?
– Ага, Николаем. А квасу выпью, спасибо за предложение.
Провела она Николая в сад, усадила за стол под яблоней. Через минуту сама появилась – квас в крынке принесла, холодный, из погреба. «А глаза-то у него, Господи, – подумалось ей, – прямо дымные какие-то… Будто с неба свалился!»
– Ты чей же будешь?
– Пустынный моя фамилия. Отец у меня металлургом был, мать учительница. На Малаховой горе жили. Может, слыхали про такого – Григория Петровича Пустынного? Отец мой. Вместе с директором завода Вершининым начинал он тут.
– Нет, не слыхала.
– Умер лет десять назад. А мать недавно, три года. Живу теперь с женой, дочка есть. Квартира хорошая, двухкомнатная.
– А про вышиванье – это ты серьезно?
– Да нет, так, соврал! – залихватски улыбнулся Николай. – Но вообще, если вы вышивать умеете, я толк знаю. Мама у меня вышивала. Тут есть два полезных начала: душу успокаивает, а второе – художественный вкус развивает. Вот такие фокусы.
– Ясно, – произнесла жена бригадира и нахмурилась, чтоб не улыбнуться.
– Так я пойду? – произнес Николай, как бы спрашивая разрешения.
– Ага, Николай, иди. Ты извини, накричала на тебя… Муж у меня – заполошный. День и ночь на заводе. Вот и сорвалась…
– Муж у вас – самый прекрасный человек, каких я знаю.
– Ну уж прекрасный, – покраснела Маша.
– Да-да, точно вам говорю. А вот скажите: у людей, которые любят, бывает, что им умереть хочется?
– Не пойму что-то…
– Да это я так. Задачка такая есть. Никак решить не могу. До свиданья!
– До свиданья, Николай. – И стала смотреть ему вслед, будто на фронт мужика провожала, – с жалостью и болью.
Покружил, покружил Николай, да делать нечего – пошел домой. Там, конечно, Глеб сидел. Шура кормила его на кухне борщом, настойкой угощала. С некоторых пор Шура перестала смотреть Николаю в глаза, зато в движениях ее появилась резкость, грубость – так бы, кажется, и толканула мужа, чтоб не вертелся под ногами. Странно…
– Надюшка где? – тихо поинтересовался Николай.
– Где ей быть? У бабушки, – отрезала Шура.
– Выпьешь пару капель, щегол? – усмехнулся Глеб.
Николай не ответил, вышел из кухни. Он ничего не понимал. Он стоял в комнате, в спальне – и голову его будто сдавливало тугим жестким обручем: вот-вот, кажется, разорвется. Он смотрел на разобранную постель, на бесстыдно разбросанные повсюду Шурины вещи: кофточку, блузку, лифчик, чулки, комбинацию, смотрел на грязный, засаленный пиджак Глеба, по-хозяйски висящий на стуле, смотрел на тумбочку, где в тарелке, как в пепельнице, валялись жестко смятые окурки Глебовых папирос, – и ничего не понимал. Не мог! Нет, он все видел, все воспринимал, но разумом отказывался понимать: как такое может происходить? И где – в его собственном доме, в его квартире, в его постели?!
– Шура, – позвал он.
Она не ответила, не откликнулась даже.
– Шура! – взвизгнул он.
– Ну, чего тебе? – появилась она в проеме двери, уперев руки в крутые бедра.
– Это что-о?.. – зашипел Николай, показывая на постель, на разбросанные вещи, на окурки. – Это что-о?.. – продолжал он шипеть, схватив дрожащей рукой пиджак Глеба и бросив его на пол. – Что здесь происходит?! Ты с ума сотпла! Вы с ума сошли! Вы что делаете? Вы осознаете, наконец, что вы делаете?!
– Молчи уж, ты-ы!.. – рассвирепела Шура. – Раньше надо было смотреть. Ишь, расшипелся!
– Что-о?.. – задохнулся Николай.
– А то. Пустил козла в огород, теперь расхлебывай. А по мне – так тварь ты дрожащая, больше никто. Ненавижу!
И тут Николай не выдержал – ударил ее по щеке. Звонко получилось.
В дверях молнией появился Глеб. Прищуренные глаза его налились мрачной, угрожающей насмешливостью, крылья ноздрей затрепетали, одной рукой он вытолкал Шуру из комнаты, захлопнул дверь, а второй рукой, как суслика, поднял Николая за шиворот в воздух:
– У тебя что, щегол, голосок прорезался? Так я могу укоротить его! – Он с силой швырнул Николая в угол. Тот тотчас вскочил на ноги, бросился на Глеба, вслепую в безумии размахивая руками, пытаясь достать, зацепить Глеба.
Глеб дал себя ударить. Стоял не шевелясь, усмехаясь. И вдруг Николай замер, как загипнотизированный, глядя в смеющиеся, наглые глаза Глеба.
– Ну, бей! – попросил Глеб, улыбаясь Николаю. – Бей, щегол!
А тот стоял как вкопанный.
– Бей, паскуда! – приказал Глеб.
Николай не шевелился.
– Так вот, запомни, – многообещающе проговорил Глеб, – еще раз тронешь Шурку пальцем – прибью, как щегла. Зарубил?
Николай продолжал стоять как в гипнозе.
– И вообще, щегол, не путайся под ногами. Я этого не люблю. – Он развернулся, распахнул дверь и вышел.
Бить Николая он не стал. Руки марать неохота.
Постоял Николай около своего дома, посмотрел на ярко освещенные окна в квартире, потоптался у крыльца, на ступеньках которого бренчали на гитаре незнакомые парни, и поплелся куда глаза глядят…
Впрочем, вскоре он понял: ноги сами ведут к дому тещи – Евдокии Григорьевны. Да и куда еще можно было пойти? Ведь и дочь Надюшка тоже там сейчас, у бабушки.
Пришел он к теще – та ни о чем не спросила, усадила за стол, накормила ужином: жаркое из баранины, соленые огурцы и компот из слив. Надюшка вертелась рядом, то к отцу на колени заберется, то к бабушке прильнет, а потом умчалась к телевизору – вечернюю сказку слушать.
Евдокия Григорьевна по-прежнему ни о чем не расспрашивала, только изредка, суетясь у русской печи, посматривала на зятя да украдкой вздыхала.
– Можно, ночевать у вас останусь?
– Да ночуй, ночуй, Коля, какой разговор, что ты… – с радостью согласилась Евдокия Григорьевна.
А хотелось, конечно, Николаю пожаловаться теще, рассказать ей всю правду, да как расскажешь? Что расскажешь-то? Сил не было понять случившееся, тем более – рассказывать…
Была в доме у Евдокии Григорьевны маленькая комната, «малуха», любил там посидеть Николай, когда приходил в гости к теще. Евдокия Григорьевна знала слабость зятя, освободила для него в комоде отдельный ящичек, где зять хранил пяльцы, накрахмаленные кусочки холстин, нитки мулине, иголки. Конечно, по совести, не о таком зяте мечтала теща, хотелось бы, чтобы хозяин он был, мужик, но что поделаешь, раз Николай таким уродился, к хозяйству душой особо не тянется, все что-то думает, мечтает, а то вот и так, за пяльцами сидит, вышивает. Евдокия Григорьевна привыкла, смирилась: другие вон пьют, куролесят, а этот смирный, добрый, покладистый. И поговорить с ним можно, душой открыться. А что странный немного – так кто из нас не странный, если поглубже заглянуть?
– А вот ты знаешь, Коля, что мне Надюша-то сказала? – спросила с улыбкой Евдокия Григорьевна, когда после ужина Николай удобно устроился в «малухе», в тяжелом приземистом кресле, надел очки-кругляши и начал вышивать. В течение нескольких месяцев, бывая у тещи, Николай никак не мог закончить жанровую картину «В сосновом бору».
– Что, Евдокия Григорьевна?
– Сказала: когда вырасту, буду буянить!
– Что-что? – приподнял очки Николай.
– Не знаю, так и сказала, – улыбнулась теща. – Чего это она?
Николая разом окатило стыдом, он покраснел, как маковый лепесток, нахмурился.
– Я ей говорю, – продолжала теща, – да что ты, внучка, разве можно буянить? А вот можно, отвечает, можно. Выгоню из дома дядю Глеба!
Николай пониже опустил голову.
– Какой это еще дядя Глеб? – поинтересовалась Евдокия Григорьевна у зятя.
– Да так, знакомый один у нас…
– В гости к вам ходит? – не унималась теща.
– Ходит иногда. Да.
– Смотри, Коля, Шурка девка бедовая – как бы чего не получилось. Потом локти кусать будешь.
– Вы в Москве бывали? – ни с того ни с сего спросил Николай.
– В Москве? – удивилась теща странному повороту в разговоре. – Нет, не бывала. А что?
– И я не бывал. Вот думаю зимой в Москву съездить. С Надюшкой. Как считаете?
– А Шура одна здесь останется?
– Одна. А что?
– Вот я и говорю, Николай: смотри! Ты что мне зубы заговариваешь? Или, думаешь, я ничего не знаю? Что у вас там происходит? Что ни вечер – Надюшка у меня. Дорогу домой забыла.
– Да у Шуры то учет, то ревизия, то в торг вызывают. А у меня, сами знаете, скользящий график.
Евдокия Григорьевна посмотрела-посмотрела на зятя, почувствовала – не хочет он перед нею открываться, махнула в досаде рукой и вышла.
Николай отложил пяльцы в сторону – руки дрожали. Посидел просто так, в горькой задумчивости, опустошенный.
Закончилась вечерняя сказка, и Надюшка впорхнула в комнату к отцу. Взобралась к нему на колени, обняла за шею, прижалась к лицу. Крепко-крепко прижалась, долго не отпускала.
– Ну, как дела, Найденыш? – улыбнулся Николай. Он давно придумал ей это имя – Найденыш и, когда они были одни, всегда называл ее так.
– Ой, грустно, папа! – вздохнула дочь по-взрослому. А исполнилось ей недавно всего пять лет.
– Что так? – удивился Николай.
– Знаешь, там одна девочка собаку хотела. А папа с мамой не покупали ей.
– Наверное, денег не было?
– Нет, просто не хотели. Тогда девочка из варежки собаку сделала.
– Как из варежки? – удивился Николай.
– А так. Ей когда надо было, она варежку снимала. И та в собаку превращалась.
Вот так они сидели, болтали и дурачились, а у Николая иной раз сердце обливалось леденящим холодом. Когда он пытался соединить в сознании то, что было там, дома, и здесь, у Евдокии Григорьевны, – ничего у него не получалось, никакого соединения. То, что происходило в его собственной квартире, казалось настолко неправдоподобным, нереальным, что он не мог до конца осознать этого. Что случилось? Что произошло? Как могла жизнь в считанные недели перевернуться настолько, что даже подумать о ней, сегодняшней, страшно?!
Он ласкал дочку, гладил ее волосы, прижимался к ней, чувствуя всю ее нежную, хрупкую фигурку, худые топорщащиеся лопатки, будто легкие крылышки, вдыхал детский ее, ни на кого и ни на что не похожий запах, – и думал, думал, содрогаясь в душе: как же быть, что делать, где найти выход, в чем? В нем уже начали бродить и метаться тени тех мыслей, которые в скором времени доведут его до полного душевного изнеможения, а пока он еще сопротивлялся, противился их напору, хотя бы потому сопротивлялся, что вот у него на коленях дочка, самое родное, высшее на свете существо, – и разве можно бросить ее, оставить на поругание, на сиротство в жизни?
Как ему хотелось открыться Евдокии Григорьевне, рассказать ей всю правду, может быть – даже выплакаться у нее на плече, но, как бы он ни был слаб, он все-таки понимал, ясно отдавал себе в этом отчет, что многие люди и так давным-давно не считают его за мужчину, потому что в понимании людей мужчина – это прежде всего покоритель жизни, ее усмиритель и хозяин. А кто такой Николай Пустынный? Тряпка, третьестепенный инженеришка, обыватель, любящий вышивать цветочки, и самое главное – Николай сам это понимал, но в то же время он понимал то, чего не понимали другие: всякий человек имеет право на ту жизнь, которая проживается им в согласии с совестью. Совесть у него была чиста, он знал это, но должна ли быть ценой совести потеря любви и радостей жизни, потеря всего самого дорогого и небесного на земле?
Пришла к ним Евдокия Григорьевна, села потихоньку напротив, полюбовалась ласковой возней зятя с дочкой.
– А кто у нас спать будет, а, Надюшка? – лукаво-игриво поинтересовалась она.
– Бабушка будет спать, – тут же весело ответила внучка.
– А кому завтра в садик рано бежать?
– Бабушке завтра в садик бежать.
– А кто сказку на ночь будет слушать?
– Бабушка бу… Ой, внучка Надюшка будет сказку слушать.
– Ну, пошли, значит? Оп-ля! – подхватила Евдокия Григорьевна девочку на руки и понесла в свою комнату, на широкую пуховую перину.
Николай остался в «малухе» один, но вышивку отложил в сторону – пальцы не слушались, мелко-мелко дрожали.
С того времени жизнь в семье Пустынных потекла по новому руслу. Николай мог приходить домой, а мог не приходить, это никого не интересовало, но и тогда, когда он был дома, в собственной квартире, Глеб не уходил, а оставался ночевать и спал в одной постели с Шурой, в той самой постели, где когда-то в любви и нежности была зачата дочка Пустынных – Надюшка.
По утрам Николай мог столкнуться с Глебом где-нибудь в коридоре, или в ванной, или на кухне, при этом Глеб нередко по-простецки интересовался: «Ну, как, щегол, жизнь? Бьет ключом, а тебя – гаечным?!» – и добродушно посмеивался. Николай прошмыгивал мимо, как мышь, но иногда Глеб успевал схватить его за плечо или, того хуже, за ухо: «Чего не здороваешься, щегол? Как-никак родственники. Обижа-аешь…»
Еще страшней, если Николай сталкивался с Шурой – та бродила по квартире в ночной рубахе, не стыдясь и не стесняясь; Николай задыхался, видя ее, а она окатывала его таким презрительным и насмешливым взглядом, что он готов был провалиться сквозь землю. Но куда он мог деться? Не будешь же все время ночевать у тещи.
А вот Надюшка, дочка, та точно – словно навсегда теперь поселилась у бабушки. Дома и не показывалась.
Как-то раз забрезжила в голове Николая странная и дикая идея. Вспомнились слова Повилюка: «Жена загуляла? Так у меня одно верное средство есть». – «Какое средство?» – поинтересовался тогда как бы между прочим Николай. «А средство простое. Убей ее хахаля – и все дела!»
И вот эта мысль, страшная, дикая – убить Глеба! – занозой засела в сердце Николая Пустынного.
Что бы он ни делал – работал в цехе или ходил по городу, сидел в столовой или направлялся в гости к теще, он думал об одном: убить Глеба!
Но как его убить? Десятки способов и вариантов сидели в голове, но ни один не представлялся верным, окончательным. То Николай мечтал и видел как наяву, будто входит он в собственную спальню, в руках у него двуствольное ружье, они вскакивают с кровати, оба жалкие, трусливые, трясущиеся. Глеб кричит: «Не надо! Не убивай! Я больше не буду!» – но Николай хладнокровно, безжалостно нажимает на курок, и Глеб как рухлядь падает руками вперед замертво. Николай наводит ружье на Шуру, палец держит на спусковом крючке, руки дрожат, и Шура начинает просить: «Коля! Коленька! Не виновата я! Это все он, он! Он меня силой заставил, я не хотела, я больше не буду, прости меня! Я люблю тебя, только тебя, прости!» Николай колеблется, но вот отбрасывает ружье, падает на колени перед Шурой, целует подол ее ночной рубашки, Шура рыдает, слезы капают ему на руки… Он все, все простил! Не надо, не плачь, это все ужасно было, как сон, как наваждение…
Нет, останавливал свои мечты Николай. С ружьем ничего не выйдет. Где я его возьму? Украду? Но где? У кого? И потом – пока я наставлю на него ружье, Глеб может выхватить его у меня из рук, он же бандит, хулиган, у него это запросто, и тогда он весь заряд всадит в меня, а потом, чего доброго, и Шуру застрелит…
Нет, лучше отравить его! Достать цианистого калия и всыпать в настойку. Этот подонок день и ночь пьет, потихоньку подсыпать ему в стакан – и все, сразу на тот свет… Но где взять цианистый калий! Разве его продадут в аптеке? Где его вообще достают? Вон все говорят: цианистый калий, цианистый калий, а поди попробуй найди его… Нет, с этим делом ничего не выйдет. Надо что-то другое.
А что? Может, ночью наброситься на него, придавить подушкой и удушить? Но попробуй такого бугая придавить подушкой! Скорей он тебя самого придавит, сбросит на пол и как щенка прихлопнет, только и всего…
А что еще? Может, нанять каких-нибудь ребят, похлеще да понаглей? Вон их сколько по подъездам шатается, выложить всю зарплату: «Нате, ребята, пейте, гуляйте, но чтоб к завтрашнему утру этого подонка не было в живых!» А что – выследят его в темном закутке, отделают так, что… Куда ему справиться с пятью-шестью молодцами? Вот только кто согласится? Даже и за деньги? Кому охота убивать, чтобы потом сидеть? А то и того хуже?
Нет, тут никто не согласится.
Так что же тогда?
Что делать?
Ведь жить невозможно дальше! Невозможно жить так дальше, сил нет!..