Читать книгу Яблоко раздора. Уральские хроники - Георгий Баженов - Страница 11
I
Встречи – расставания
Глава вторая
Оглавление– Уйди… не могу я, не могу! – Аня не противилась, не отталкивала его, но сидела как в воду опущенная, полуотвернувшись к окну, низко опустив голову. – Господи, как ты меня мучаешь… и ведь стыдно-то как, сты-ы-ыдно…
Он все понимал и терзался не меньше ее, в то же время ничего нельзя было поделать с собой. Он с трудом оторвал свои губы от пульсирующей на ее исхудавшей шее голубоватой жилки, медленно открыл глаза, с тяжелой тоской выдохнул воздух.
– Не можешь? – потерянно прошептал он, как бы вовсе не спрашивая, а утверждая.
– Не могу, Яша… – Она повернулась к нему, из глаз ее навстречу ему засочились глухая горечь, любовь, мука, он любил эти глаза больше всего на свете, в них светились правда и преданность, в них укором стояла память, проклятая и светлая память.
– Я понимаю, – сказал он. – Я завидую.
Осторожный, нежный ее палец лег ему на губы:
– Не надо…
Он чувствовал губами легкое прикосновение ее пальца, вдыхал горчащий запах шершавой кожи, подрагивая то верхней, то нижней губой, как бы лаская ее палец. На самом деле это пульсировала в надкусанных его губах кровь. Он снова без сил закрыл глаза, ощущая ломящую боль в висках, отчего брови поневоле нахмурились, сдвинулись к переносице, и он чуть покачал головой, словно хотел убаюкать свою боль. Палец ее скользнул с его губ, упал на подбородок, уютно лег в ямочке, поросшей жесткой щетиной, и сдержать себя было для нее сейчас выше их общей муки, она два-три раза провела мягкой округлостью пальца по его ямочке, что-то в нем задрожало и сдвинулось, левой рукой он потянулся к ее собранным на затылке волосам, неощутимо привлек к себе ее голову и смотрел на Аню широко открытыми, молящими о любви глазами. Волна томности нахлынула на нее, палец соскользнул с подбородка, горячая влажная ладонь легла на загорелый, открытый от распахнутой рубахи треугольник его груди, поросший седоватыми колечками волос… Она почувствовала, как пальцы его напряглись и больно вжались в ее затылок, и эта боль не была болью, а была желанна, Аня подалась на его чувство, которое сама только что вызвала в нем, глаза ее слёзно подёрнуло дымкой, и теперь она смотрела на Яшу его же глазами – молящими о любви, о прощении. В какую-то долю секунды она еще видела, как веки его медленно опустились, а губы были уже совсем рядом и были ослаблены, и когда доля этой секунды отлетела в вечность, Аня уже сама была с закрытыми глазами, ощущая пока еще холодными губами горячие губы Яши. Она с силой, с трудом оторвалась от него, когда дышать было совсем нечем, широко открыла рот и быстро-глубоко вдохнула несколько раз воздух; Яша в нетерпении снова поймал ее губы на полувдохе, и опять она отдалась поцелую, с обмирающей в душе покорностью чувствуя, что нет в ее сердце ни стыда, ни защиты от этого наваждения. Он целовал ее такими изнуряюще долгими поцелуями, что вскоре она перестала сознавать, кто она, где она, зачем она, только покой и истома и необоримое желание блаженства, глухое моление Богу: Боже мой, Боже мой, Бо-о… «Бо-о-ольно!» – вдруг тихо вскрикнула она, и этот для нее самой неожиданный крик пронзил ее память так, будто игла вошла в сердце. Яша подергивал ее лифчик, никак не давалась застежка, маленькая и верткая под дрожащими пальцами; застежка больно впилась в тело, Аня вскрикнула, и вместе с этим вскриком жалящая укором мысль пронеслась в ней: «Кольша был не такой. И в ту же секунду ей стало мерзостно от самой себя, от обоюдной этой похоти, страсть схлынула, будто ее и не было.
– Уйди… уйди же! – с решимостью оттолкнула она Яшу двумя руками; он упал на постель навзничь, ошарашенно глядя на нее и почернев в лице от унижения. – Уйди! – повторила она не то что голосом, а злобным шепотом.
Он медленно поднялся с постели, в который раз выругивая себя в душе черным матом, кляня себя за эту прихотливую и постыдно-беспомощную любовь, кляня судьбу за то, что когда-то она свела их всех вместе. «Мать твою и в Бога, и в душу!» – шептали его губы, пока он непослушными руками надевал пиджак, шарф, полушубок, нахлобучивал шапку.
В дверях он замедлил жесткий свой шаг, остановился. И так стоял, дожидаясь, скажет ли она хоть слово, или он так и уйдет, с замутнённой, как прежде и как всегда, душой. Она молчала. Было непосильное искушение обернуться, взглянуть на нее и, если что, пусть даже упасть на колени, лишь бы не чувствовать удушающей сердце вины, которая и не была виной, а была одним лишь обманом. Она молчала. Он резко шибанул рукой дверь и вышел из комнаты, грохоча в передней коваными сапогами.
Она молчала, сидя с поникшей головой, уронив отяжелевшие руки между колен, и напряженно вслушивалась почти с умалишенным выражением на лице, как удаляется грохот его сапог. Каждый раз исступленно казалось, что это конец, что это даже больше, чем конец – это, быть может, начало выздоровления, уход от муки и любви, приход к освобождению и надежде. Но и этого ничего не было никогда и никогда не будет. С этой мыслью, которая гнетом сдавливала и без того отяжелевшее сердце, она как подкошенная упала на постель, уткнулась лицом в подушку, так и не освобождая стиснутых между колен рук, и, вовсе не замечая ни неудобства, ни боли в напряженных предплечьях, громко зарыдала. Голова ее сотрясалась, как сотрясается повозка на булыжной мостовой – безжалостно, остервенело, вкривь-вкось; отчаянное рыдание, ударяясь о подушку, опахивало ее лицо горячей одурью, а слезы и рыдания все больше безумили ее, застилали сознание, и нельзя было даже самой понять сейчас до конца, отчего так горячо она плачет – тут одно на одно, накопленное, наслоившееся, истерзавшее душу и сердце.
Нет, не о жизни она сейчас рыдала, а в который уже раз оплакивала то, что должно было быть ее жизнью и что стало пропастью и тяжелым сном. Она знала, она давно поняла, что все былое – не суд ей и не судья и никак не может вершить всю судьбу женскую – от начала и до конца, и все же пока что именно былое решало ее жизнь. И через это безумие она не в силах была перешагнуть, память была ее мукой, но мука эта была ее совестью, а совесть и есть весь человек во всей его подлинности. И она рыдала сейчас с таким безысходным надрывом, столько муки и отчаяния выплескивала наружу вместе с плачем, что вскоре совсем обессилела и неожиданно, будто нырнув в небытие, провалилась в сон, взявший ее глубоко и крепко. Яркий до болезненности румянец проступил пятнами на ее щеках и висках, в правом уголке губ натянулась тонкой глянцевитой паутинкой запекшаяся слюна, изъеденные слезами веки грузно отяжелели, старчески сморщенно нависнув над дымными под глазами полукружьями теней… Через минуту-две Аня уже крепко спала…
На вахту она ехала ни с кем не разговаривая. Это бывало с ней, находило такое – как сыч замыкалась в себе, хмуро глядя исподлобья в одну какую-нибудь нацеленную точку. Ребята привыкли, хотя помнили ее и другой – веселой, беспощадной на расправу, если уж попался ей на язычок. Но это еще когда был жив Кольша…
Вахту Яша принял с мрачной сосредоточенностью: на Аню даже не взглянул, когда она, проседая в снегу, отправилась по сугробам в свою котельную.
– Врубились! – с той же мрачной, почти даже злобной сосредоточенностью, с ходу скомандовал Яша.
«Будет сегодня!» – переглянулись Базиль с Ерохиным.
Ревет электропривод… Надсадно скрежещет трос лебедки, многотонным камнем ахает вниз элеватор, бряцают запоры замков, звенит как будто выстреленная вверх свеча, с бешенством набрасывается на тело свечи автоматический ключ, сотрясая глубинное нутро буровой вышки – шум, грохот, скрежет, звон, рев моторов, сипение пара, бряцание замков и цепей, безжалостный северный морозец, жгучие нахлесты ветра – и темп, безостановочный темп, ускоряющийся темп работы… Под ногами надоедливо взрастает наледь, Яша с остервенением бьет каблуками кирзы по обкатистому нахолмию – летят по сторонам брызги льда. Ноги сейчас как бы живут отдельно от бурильщика, им надо – они и следят, скользко или твердо на рабочей площадке; самое главное – твои руки и твои глаза: руки и глаза бурильщика – его судьба.
– Спуск-подъем! Врубились!
Полувзгляд первого помбура: «Базиль вас понял». Разудалая улыбка третьего помбура Сашки Ерохина, жест Вовчика на «полатях» – вахта готова к подъему инструмента, много слов не надо.
Яша врубает рычаг – болванка элеватора стремительно несется вниз; легкие довороты рычага – усмиряется бешеный танец скорости, элеватор плавно наплывает на торчащую из скважины свечу. Базиль с Сашкой толкают замок на тело свечи – щелкают затворы, свеча захвачена. Новый поворот рычага – со скрежетом и стоном потянул элеватор из чрева земли громадину двухтысячеметровой колонны, вытянул на длину одной свечи – на двадцать четыре с хвостиком метра, – и тут уж стоп, родная, Яша дожимает тормоз до упора. Только еще содрогнулась свеча от резкого толчка остановки, а уж Базиль на своем пульте дает ход автоматическому ключу, со змеиной стремительностью бросается ключ к свече, железными челюстями перехватывает ее горло и ловко, вертко, как лампу из патрона, выкручивает свечу из колонны. А уж там, наверху, на «полатях», Вовчик захлестнул свечу жгутом, будто аркан на нее набросил. Поднялась малость свеча наверх, нижний ее ок-рай обхватили Базиль с Сашкой и, налегая телом, прижимаясь брезентухой к синюшной, в потеках раствора, родной свечечке, загнали торец в свободный угол площадки. Еще дожим рычага – свеча плюхается на свое законное место, а вверху, на «полатях», Вовчик подтягивает уже верхний окрай к себе и пристраивает его вдоль «пальца». Одна свеча на месте.
Свеча за свечой, минута за минутой, час за часом, без отдыха, без перерыва на обед, в задубевших брезентухах, чумазые, с паутинцей морозного инея на бровях и ресницах, обожженные ветром, с растекающейся ватностью в мышцах, ребята выдают на-гора всю многотонную громаду разъемного в свечи инструмента, пока не проклевывается из зева скважины долгожданное долото…
– Базиль, новое!
Открутили старое долото – а новое не подходит. Яша попробовал резьбу на ощупь.
– Резьба дрянь. Меняем переводник.
Сменили.
– Спуск, ребята. Врубились!
Девяносто свечей, громада метров и металла, девяносто сигарообразных спаренных труб нетерпеливо ожидали, когда их одна за одной вгонят в глубинное чрево скважины. Ничего не поделаешь – через каждую сотню метров приходится поднимать и опускать инструмент – менять долото. Не заменишь – не забуришься дальше, заменишь – продвинешься внутрь земли на сотнягу метров.
Яша «стреляет» элеватором ввысь, Вовчик наверху загоняет свечу в мертвый по хватке замок, Яша легонько вирает свечу, а в это время Базиль с Сашкой накатывают свечу на резьбу турбобура. Яша врубает ключ – свеча, как будто намасленная внутри, прокручивается в замке.
– Не берет! Мать твою… – ругнулся Базиль.
Яша вывел ключ в сторону, захлестнул инструмент в скважине пневмоклиньями.
– Проверь «сухарики»! – показал Базилю. – Да не так, не так… – пробурчал недовольно и сам шагнул к автоматическому ключу и вдруг неловко поскользнулся, задев рукой трос…
Слабо закрепленный в проушине, боковой крюк резко сорвался и с лету ударил его по голове, чуть ниже каски; веером брызнула кровь.
– Сука-а… – захлебнулся стоном Яша, горестно сморщившись, не понимая еще, что с ним случилось. И тут же, как подкошенный, повалился на колени; тело его обмякло, повиснув на инструменте.
– Чего стоишь, дура! – заорал Базиль на осоловевшего от страха Ерохина. – А ну, держи… – Подхватив Яшу под руки, они стащили его с инструмента и положили прямо на залитую раствором площадку.
– Платок! Ну! Или… чего там…
Базиль сдернул с Яши каску, кровь, казалось, хлестанула из раны ручьем.
– Живей, ну… копаешься-а-а!..
Сашка скинул с себя робу, дерганул с головы свитер, рубаху, взялся за майку…
– Рубаху… давай рубаху!
Базиль распластал рубаху на длинные лоскуты и, как мог, обмотал Яше голову.
– Братцы, чего такое?! – По лесенке, с «полатей», как кошка, свалился на площадку Вовчик.
– Тихо, не ори… не видишь?! – прикрикнул Базиль. – А ну, взяли… Стоп! – Сам себя остановил Базиль. – Сашка, дуй к Ане. Скажи… понял?..
Сашка кивнул и кубарем скатился вниз, побежал к котельной.
Базиль с Вовчиком подхватили Яшу и осторожно понесли с вышки; верхняя губа у Вовчика прыгала.
Они еще только подносили Яшу к будке, когда увидели, как из котельной, перемахивая сугробы, в расстегнутой настежь телогрейке, без шапки, бежала к ним Аня.
Она налетела на них как коршун, вцепилась в Яшу, им стало не под силу, и они опустили его на землю, на снег.
Аня упала с ним рядом, на колени, так и не выпуская из окостеневших рук брезентухи Яши, впиваясь взглядом в серо-мглистое лицо, словно пронзая его мольбой: «Что такое, что случи-и-илось, что-о?!.»
Наконец, когда ее прорвало, и она дико закричала:
– Не хочу, не хочу-у!.. – они, не обращая на нее внимания, разом подняли Яшу и понесли в будку.
– Вызывай машину! – Базиль жестом показал Сашке Ерохину на «Теслу». – Скажи: так и так…
– Ага, понял… – Руки у Сашки дрожали.
* * *
– Я думала, это все… конец… Я бы умерла.
– Ну что ты… – Он благодарно, ласково гладил ее тяжелой ослабевшей рукой. – Ну, ударило разок… бывает.
– Ты не видел себя… Как смерть был.
– Скажешь тоже, – улыбнулся Яша какой-то детски недоверчивой, удивленной улыбкой: он как-то не представлял себя мертвым. – Ну, потерял сознание… а вы уж… навыдумывали…
– Ты не понимаешь… Я… я бы не выдержала… я не знаю, что бы с собой сделала. Я не хочу больше, не хочу, не хочу! – На кончиках ее ресниц задрожали слезы.
– Глупая… Ну, я же живой? Ну и вот… и не надо плакать, не надо расстраиваться, моя родная.
– Господи, если бы ты знал… вся душа перевернулась во мне. Так и пронзило: «Что же я наделала?! Это я, я! Он из-за меня… я замучила его…»
– Ну, вот еще… случайно вышло, поскользнулся… сам виноват, крюк не закрепили.
– Ничего ты не понимаешь. Ничего…
Он гладил рукой ее волосы, а она с каким-то тайным испугом и одновременно с прорвавшейся наконец открытой нежностью в глазах вглядывалась в его лицо, как бы не до конца еще веря, что все обошлось. Ну, полежит день, другой… а там выйдет снова на работу, рана неглубокая; крови немало потерял, ослаб, а в остальном все такой же, как будто и не случилось с ним ничего. Яша, Яша…
– Я хотел тебе сказать…
И как прежде, как совсем недавно, осторожный нежный ее палец лег на его губы:
– Не надо…
Он вдруг разом, глубоко задохнулся от этого тихого, ослабевающего на излете шепота, потянулся рукой к ее горячей, истонченной муками последних месяцев шее, обвил ее крепко, желанно, и она приняла его ласку, склонилась к нему, улыбаясь, как в тумане, плавающей, плывущей перед его глазами улыбкой, смотрела на него как на маленького ребенка, заранее прощая ему все его глупости из-за безмерности своей любви, и взгляд ее был полон не только нежности, но и как бы легкой усмешки, небольшого подтрунивания, но вскоре все это расплылось, растаяло, как только она почувствовала вначале слабый, а затем все более забирающий ее озноб, губы их слились, и ничего уже нельзя было понять и осознать…
В эту ночь она так и не смогла уйти от него.
А дома ее ожидало письмо, которое она распечатывала утром с виновато сжавшимся сердцем:
«Здравствуй, милая наша Анечка. Сил нету больше сдерживаться, потому пишу тебе все как есть. Ты не подумай, што у нас тут што плохо, наоборот, мы живем с Алешкой в веселости и довольны премного, хужее другое, сны мне разные с ужастями снятся, токо не об том сейчас и речь, раз-болталася… язык, недаром люди говорят, он без костей у нас. Приходил к нам мужчина милиционер, и после сама я была у начальницы в жэке, которая по ордерам, заладили в один голос, штоб мне из квартиры, Анечка, уйти, а как ты приедешь, скажешь, как, мол, мама, ты уехала, об том они не думают и не печалятся. Еще побывала у Лиды, ты не обидишься, кто старое помянет, тому, говорят, глаз вон, она посоветовала, пиши скорей Ане, а срок ее кончится, пускай приезжает, а то будто бы квартиру вовсе отберут, а твои слова, што ты здеся родилась и никуда отсюдова не съедешь, умрешь тут, как твои отец с мамкой, хотя не дай Бог, такие слова твои я сроду помню и потому пишу тебе, штоб ты все знала и решила б, как тут надо. А кабы приехала, то и Алешка был бы рад несказанно, потому, когда Марья Ивановна, учительша, говорит, завтра-де, детки, родительское собрание, очинно ему хочется, раз папки его дорогого нету, штоб хотя мамка посидела за партой с другими всеми родителями. Учиться он шибко старательный, но много разных мыслей в голове, от которых хмурится, а мне, старой, догадаться чаще невдомек, получается, живем хорошо, а будто и плохо. Измучился он душой по тебе, одно слово. А меня наискось слушается, говорит, ты, бабушка, прожила без арихметики, я тоже проживу. Нетто нынче так можно рассуждать. А в другом во всем у нас тишь и порядок, ждусь не дождуся весны, охота по земле потоптаться, кожа на ногах зудит – просится по земле-матушке пройтиться… Вот хотя и то, куды без огорода я буду, и Алешке без него тоже некуда, с мальства это куда как худо, а в другом месте и без земли остануся, хотя не знаю, как это и можно. Много не надо, а без немногу нельзя, хотя бы штобы с крылечка повидать, как зацветает по лету картошка. Так што Лида говорит, Аня пускай долго не думает, а то тута квартир как повсюду не хватает, могут враз забрать, ино не заявится, а мне тогда уйти придется беспременно, хотя куда уходить, сама знаешь, без вас мне как без белу свету. На этом кончаю, крепко целуем и с большим душевным приветом к тебе – мама с Алешкой».