Читать книгу Яблоко раздора. Уральские хроники - Георгий Баженов - Страница 12
I
Встречи – расставания
Глава третья
ОглавлениеАня возвращалась от судьи, с трудом, в тяжелый полунаклон снимала с ног боты и, чувствуя себя вконец разбитой, густо дыша от непривычной телесной грузности, осторожно пристраивалась на диван. Еще не знали, кто у них будет, Алешка или кто-то другой, а уж он вовсю давал о себе знать. Аня лежала на диване, распахнув настежь платье-халат, и какое-то время в облегчении ожидала, когда сердце ее само по себе немного успокоится. С каждой секундой дышать становилось полегче, и какая-то как будто истома, но не истома, а томящая изнутри тяжесть наконец оставляла ее. Аня глубоко, порывисто делала два-три полных вдоха, воздух был так плотен, что даже в горле саднило, а через некоторое время все же легчало. Кожа с выступившими на ней капельками пота становилась прохладной, и явственно ощущалось, как она, подсыхая, колюще сжималась и натягивалась на животе. Удивленная до чувства недоверия к видимому, Аня, как и много раз до того, с холодящей тревогой смотрела, как округлый, большой живот вдруг начинал бугристо, волнами ходить, и, что самое странное, каждый раз в другом месте, будто ребенок там внутри крутился и кувыркался, как ему когда нужно. Все-таки до жути странно было и непонятно, что он там давно живой, настоящий, с ручками и с ножками, ест, пьет и спит… и так иной раз чудно и загадочно это представится, что голова вдруг кругом пойдет: надо же, не было никого, никакой жизни, ничего… и вдруг… В такие секунды Аня проникалась особенной нежностью к Кольше, тут было так, словно это он, Кольша, и есть главный виновник чуда. И сейчас, когда она с прежним любопытством вглядывалась, как нетерпеливо бьется в ней ребенок, к всегдашнему ее чувству умиления и нежности прибавлялось ощущение горькой обиды за человеческую жизнь. Неужели он родится только для того, чтобы потом умереть? Господи, как же это обидно…
Ребенок в животе слишком растревожился, требовательно и сильно бил ножками, как будто недовольный чем-то, хотя чем ему быть недовольным? Аня улыбнулась, и в этой ее улыбке было все-таки столько материнского счастья, гордости собой, что, конечно же, никакие мысли о смерти не могли ни смутить, ни замутить ее состояния надолго. Пусть хоть что, хоть как, но что же делать, если она счастлива, если так надо, если так хочется, если без этого она уже и не представляет своей жизни. Аня улыбнулась тихой, умиротворенной улыбкой, вместе с физическим отдохновением после всей этой мышиной и обидно-бестолковой беготни пришло на душу успокоение, хотя в иные минуты, когда она как бы вдруг сознавала, в какие же мгновения ей бывало покойно и светло на душе, ей становилось страшновато от собственной жестокой беспамятности, что ли, от того, что она способна ощущать счастье и радость даже тогда, когда у нее, в сущности, такое большое горе. Жизнь в ней была сильней, чем смерть матери, и вместо того, чтобы представлять жестокой смерть, Аня представляла жестокой себя и свою жизнь. Но в конце концов все эти мысли мешались в голове, в них просто не было ни выхода, ни облегчения, и сердце ее, отяжеленное счастьем скорого материнства, окатывалось волнами все же глубоко отрадного волнения.
С шумом хлопнула входная дверь. Аня вздрогнула, всполошилась, услышав голоса; быстро запахнула на животе халат и, невольно охнув, с усилием привстала на диване. И в этот момент, когда она, сидя на диване, нащупывала ногами тапочки, а руками, как от боли, обхватила крест-накрест живот, но не от боли, а просто для удобства, в комнату влетел Кольша, а за ним вошла Лида.
– Вот, Анют, Лидуха тебе сейчас все растолкует!
– Здравствуй, Лида, – улыбнулась Аня.
– Да сиди ты, сиди, – обеспокоенно и быстро заговорила Лида, – вот еще, гостья нашлась, чтоб из-за меня вставать. – И как бы с завистью, нараспев добавила: – Ань, а тебе иде-е-ет!.. – И приложила ладошки-лодочки к своим щекам: – Ты така-ая-я… дородная, как булка! Честное слово! – Лида звонка рассмеялась, и смех ее был приятен, как весна, которая стояла сейчас на дворе – и там и тут чувствовалась свежесть, беззаботность, звончатость.
– Я все уже знаю! – затараторила Лида. – Слушай, только так: когда пойдешь к директору, обо мне ни слова. Обо мне вообще никому ни-ни… поняла? Потому что, если узнают, тогда делу каюк… короче, когда придешь, главное, чтоб он тебе резолюцию черкнул: мол, не согласен там или категорически возражаю, поняла? А то все эти заявления в суд будут как слону дробинка. Надо, главное, чтобы основание было…
– Ну да, он тоже мне сказал… говорит, а какое у вас, собственно, основание?
– Во-от! – весело подхватила Лида. – Правильно! Они-то вам морочат тут голову, а вы без подписей слабаки против них… у вас и заявление-то в суд не примут. Что ты! Они тут все знают, им главное – квартиру заполучить, а там хоть трава не расти. Завод расширяется, жилплощади не хватает, а ваша квартира – пустует. Почему бы ее не забрать. Правильно они рассуждают?
– А что ж правильного, если несправедливо? – возмутился Польша.
– Это другой вопрос, совсем другой вопрос, Коленька, – как учительница ученику снисходительно сказала Лида. – Вот представь сам. К нам в юрисконсультацию завода идут без конца люди. А по какому вопросу? На девяносто процентов с жильем. И завод, конечно, всеми способами изыскивает площадь. А с такими, как вы, которые, по существу, не живут в поселке, у нас одна задача – поскорей разделаться. Вы как балласт для нас.
– Понятно, – усмехнулся Кольша.
– И учти, Ань, обо мне ни слова, нигде, – снова забеспокоилась Лида. – А то получается, я против своего завода пошла.
– Не против завода, а за справедливость, – вставил Кольша.
– Ишь какой борец за справедливость нашелся! – всплеснула руками Лида. – Скажи спасибо, по старой дружбе решила помочь… А то заладил— справедливость, справедливость…
– Ладно, ладно… – Кольша подошел к Ане, подхватил ее под руку и, помогая встать, повернулся вполоборота к Лиде: – Вам тут дай волю, вы все законы на свое местничество перевернете. И еще гордиться будете.
– И будем.
– Во-во, – усмехнулся Кольша. – А забыла, как в школе клялась: до конца, до смерти… за правду, за честность.
– А это и есть, Кольша, до конца, до смерти… Только тут правда жизненная, человеческая, а не придуманная за школьными партами. Тут, Коленька, жизнь.
– Да, недаром тебя в консультации держат да нахваливают. Ты же настоящий патриот завода!
– Спасибо. – Лида деланно-шутливо поклонилась и вдруг весело, легко рассмеялась. – Ну, пошли, что ли? Вы к директору, а я…
Втроем они вышли на улицу, и так на них пахнуло весной, талым снегом, ласковым теплом солнца!
Директор завода, прочитав заявление, даже и разговаривать не стал.
– Я этими вопросами не занимаюсь. Зайдите к моему заместителю по быту.
– Но я… – начала было Аня.
– Я вам еще раз повторяю, этими вопросами занимается мой заместитель Глебов. Всего хорошего, девушка.
– Но он…
Директор нажал на кнопку, вошла секретарша.
– Следующий, пожалуйста, – сказал директор.
Секретарша, кивнув, вышла; Аня, посидев две-три секунды в замешательстве, забрала со стола заявление и, тяжело переваливаясь, хотя и стараясь скрыть это, направилась к выходу.
– Ну что? – спросил Кольша.
– К заместителю послал.
– Но ты ему сказала, что ты…
– И слушать не хочет.
– Ты бы ему…
– «Ты бы, ты бы»… Говорю тебе, не слушает, послал к заместителю. Девушка, а где тут у вас Глебов сидит? – спросила Аня у секретарши.
– В конце коридора направо. Вторая дверь.
– Спасибо. А как его зовут, не скажете?
– Кого? Глебова? Сергей Сергеевич.
Сергей Сергеевич Глебов принял их, прочитал внимательно заявление. Взглянул на Аню. Перечитал заявление еще раз.
– Не могу подписать, – сказал спокойно.
– Тогда поставьте свою резолюцию. – Кольша привстал и напористо указал пальцем: – Вот здесь.
Глебов улыбнулся. У него была хорошая, добрая улыбка и какие-то неожиданно грустные глаза.
– Наверное, считаете нас страшными бюрократами? – продолжал улыбаться Глебов и одновременно как-то задумчиво посматривал в окно.
– А уж это наше дело, кем мы вас считаем. – Кольша и не думал принимать игру Глебова в вежливые улыбочки-ухмылочки.
– Ответьте мне на один вопрос. Только откровенно. – Глебов посмотрел Ане в глаза. – Разве вы вернетесь в поселок после окончания техникума?
– А вот это и вовсе наше дело, – опередил Аню Кольша. – Ваше дело – отказать нам или подписать заявление. Вот так.
– Ну а все-таки, Анна Борисовна?
Аня слегка покраснела, услышав свое отчество, непривычно показалось.
– Я… согласна со своим супругом. Квартира наша, и нам нужен ордер. А все остальное только разговоры…
– Та-ак… – протянул, как бы взвешивая что-то, Глебов. – Ну, хорошо… давайте просто поговорим.
– Странно, мы к вам с заявлением, вы к нам с разговорами, – не выдержал Кольша. – Вы бы лучше резолюцию поставили, вот здесь. Да, да…
Глебов посмотрел на Кольшу долгим пристальным взглядом, и в этом взгляде было больше раздумия, чем укоризны или неодобрения.
– Поставлю, поставлю, молодой человек, не беспокойтесь. Только вот поговорить с вами мне все-таки хочется. И вот почему.
Но ни Аня, ни Кольша не откликнулись ни единым движением на это «почему», в кабинете на какое-то время повисла тишина.
– И вот почему… – задумчиво повторил Глебов. – Конечно, я понимаю, Анна Борисовна, у вас большое горе, умерла мать. Я вам глубоко, искренне сочувствую. – При этих словах губы у Кольши иронически растянулись. – И поверьте, я говорю искренне, – продолжал Глебов. – Но… жизнь есть жизнь. Разве на так?
Как-то непонятно было, нужно ли и можно ли отвечать на такой вопрос, так что в кабинете опять повисло молчание.
– Вы и сами пришли сюда именно поэтому. Потому что жизнь – это жизнь. Только так… – Глебов многозначительно обвел их взглядом. – А теперь взгляните на это дело другими глазами. Вы оба студенты, учитесь в техникуме. И для нас важно, вернетесь ли вы сюда, к нам в поселок? Спору нет, вы оба вписаны в ордер, и вы, Анна Борисовна, вправе претендовать на то, чтобы ордер был переписан на ваше имя. Но… И вот здесь начинаются «но». Квартира у вас какая? Трехкомнатная. Площадь? Тридцать три и семь десятых метра. А семья у вас? Два человека. Вы просто не имеете права вдвоем занимать такую огромную площадь. Кроме того, вы учитесь. Живете не у нас, а в Свердловске. Значит, здесь впустую пропадает не только жилье, но и приусадебный участок, огород, сад, сарай, сеновал, конюшня. Заметьте, для нашего заводского поселка это немаловажное обстоятельство – свой огород, свой сад. Поэтому что мы вам предлагаем? Мы предлагаем вам отдельную двухкомнатную квартиру со всеми удобствами. Взамен вашей. В новом микрорайоне. Чем вас не устраивает такой вариант?
– Скажите пожалуйста! – возмущенно привскочил со стула Кольша. – Мы что сюда, торговаться пришли?! Или вы думаете, что нас можно, как пятилетних, уговорить на что угодно? А вообще-то здорово вы тут сработались… Вы хоть знаете, что нам сначала предлагал ваш Шляпкин?
– Кто?
– Шляпкин… Фу, черт, не Шляпкин, а этот, как его… начальник ЖЭКа… Шляпников!
Глебов вдруг от души, весело рассмеялся:
– А, Шляпников! Фрол Данилыч! Ну и что же, что?
– А то, что когда у Анюты мать умерла, он уже на третий день тут как тут с дурацким своим предписанием – на основании того-то и того-то вы обязаны в двухдневный срок освободить квартиру и занять комнату по улице Розы Люксембург.
– Неужели? – смеялся Глебов.
– А вы будто не знаете? – язвительно усмехнулся Кольша. – Он, видно, совсем из ума выжил, этот ваш Шляпников! Ведь полнейший болван, а вы его держите… почему? Да потому, что вам выгодно негодяя под руками держать: чуть что – можно все на него свалить.
– Шляпников, конечно, человек с… замашками недалекого прошлого, но что поделаешь, – перестал смеяться Глебов и даже вздохнул, – пока ему нет замены. Никто почему-то не соглашается работать на его месте.
– И, значит, ему можно делать все что угодно? Так любую незаконность и подлость можно оправдать его гадким и вздорным характером, его холуйскими склонностями! Я ему показал комнату!.. Взял его за шиворот и выбросил из квартиры. И что же? Через два дня притащился с маслеными своими глазами, оказывается, ошибся… не комната нам положена, а однокомнатная квартира. На той же самой улице, Розы Люксембург. Вот подлец!
– Ну, это уж вы слишком… – Глебов смотрел на Кольшу немного странным взглядом: то ли восхищался его безрассудной откровенностью, то ли жалел его за эту, в общем-то, не всегда безопасную смелость характера.
– А чего слишком-то? – не унимался Кольша. – Вот смотрите, сегодня пришли – а вы уже, оказывается, двухкомнатную предлагаете. Наши акции повысились. Разве не интересно? Это же настоящий торг идет, да торг-то – фальшивый.
– Фальшивый?
– Фальшивый. Потому что, во-первых, нас не двое, а трое. Справочка такая имеется от врача. Видите Анюту? Во-вторых, зачем же нам двухкомнатная, когда нам по закону принадлежит трехкомнатная? И, значит, дел-то всего – переписать ордер с матери на дочь. Только и всего. А что там сад, огород или что мы учимся, тут никому никакого дела быть не может. Мы чужого не просим, а вот свое у нас отобрать хотят. Причем незаконно.
– А площадь вам такую, между прочим, иметь не положено, – улыбнулся Глебов. – Даже и на троих. Тридцать четыре почти метра – это уж слишком, вы не находите? Придется подселять жильцов. И где вам будет лучше – в трехкомнатной с жильцом или в двухкомнатной отдельно?
– Нам, Сергей Сергеевич, будет хорошо в своей трехкомнатной, без всяких жильцов притом. Девять на три умножьте – сколько будет? Двадцать семь. Сколько остается? Шесть и семь десятых метра. А закон-то знаете? Если излишки меньше нормы на одного человека – за них просто дополнительно платить полагается, для подселения-то метров недостаточно. Знаете такой закон?
– Вы, я вижу, народ действительно грамотный, – продолжал улыбаться Глебов. – Это приятно. Честное слово, приятно иметь дело с людьми знающими. Но скажите все-таки откровенно – зачем вам, молодым людям, такая огромная квартира? С садом, с огородом, с сараем, с сеновалом? Неужели вы намерены возиться в огороде? Неужели будете пользоваться ну хоть сеновалом? А?
– А это, Сергей Сергеевич, как уж наша жизнь сложится. Все может быть. Вам ведь главное что? Вам не надо грех на душу брать, нужно наложить справедливую резолюцию – «не возражаю».
– Нет, не могу подписать, – с тем же спокойствием, с каким в первый раз сказал об этом, повторил Глебов, простовато и хитро улыбаясь-усмехаясь как бы даже и над самим собой.
– Почему? – Кольша смотрел на Глебова уничтожающим взглядом.
– Не имею права.
– Не имеете права справедливо поступить?
– Не имею права нарушать наши порядки.
– Что же это за порядки, если они заранее противоречат закону?
– Закону они не противоречат. Если мы неправильно поступим, закон нас поправит, но обижать заранее рабочих завода – не в наших правилах.
– Ага. Значит, чтобы обеспечить жильем рабочих, вы не жилищное строительство расширяете, а незаконно выживаете из квартир ненужных вам людей, ну хоть нас, «бедных» студентов?
Глебов рассмеялся, как-то радостно, одобрительно покачивая головой:
– Мы и строительство расширяем, и изыскиваем все другие возможные пути. Вас же не на улицу выгоняют, вам предлагают отличный вариант. Вариант, кстати, который должен вас устраивать по всем статьям.
– Ни по одной статье он нас не устраивает, – жестко ответил Кольша.
– Ну, что же… – Глебов спокойно протянул руку к заявлению, снял колпачок с авторучки. – Вот здесь я вам пишу свою резолюцию: «По существу заявления отказать. Взамен трехкомнатного особняка обеспечить немедленно двухкомнатной квартирой со всеми удобствами. Зам. директора Глебов». Пожалуйста, – и протянул Ане заявление.
На лице у Ани проступили блекло-желтые пятна.
– Теперь вы отправитесь в суд? – Глебов смотрел на них с легким подтруниванием.
– Конечно! – выпалил Кольша.
– Желаю успеха, – улыбнулся Глебов, и бесконечная его улыбчивость и доброта ровного, спокойного тона действовали сейчас раздражающе.
– До свиданья!
– Знаете что… – вдруг сказал Глебов задумчиво, когда они уже встали и хотели уходить. – А ведь я, Анна Борисовна, очень хорошо знал вашего отца.
Эти совсем неожиданные для Ани слова с какой-то особой болью и обидой отозвались в ее душе, она ослабленно опустилась на краешек стула, верхняя губа у нее задрожала, а глаза налились тонкой слезной пленкой.
– И даже больше, – с грустью протянул Глебов, – когда-то я учился у вашего отца, в ремесленном училище. Человек он был… редкий был человек!
Это уж совсем с трудом слушалось Аней, горячая волна обиды, обиды непонятно на что и из-за чего, поднялась со дна души. Одно было хорошо – Глебов продолжал говорить, и эти минуты его задумчивого, тихого говора словно специально давали ей время на передышку. Кольша стоял в дверях, недоверчиво глядя на Глебова.
– Вы тогда, после войны, только-только из Свердловска приехали: Борис Аркадьевич, мама ваша, Нина Васильевна, и вы, Аня, тогда еще во-о-от такая… – показал рукой Глебов, и грустные его глаза осветились мягким светом. – В Свердловске Борис Аркадьевич в чем-то проштрафился, уж не знаю в чем, и приехал к нам. Учительствовать в школе отказался, пришел в ремесленное. Преподавал нам математику, историю и труд. Вот какое сочетание! – Глебов радостно, с какими-то тайно-горделивыми нотками в голосе рассмеялся. – Подзывает меня раз к себе: «Серега, – говорит, – ты мне вот что скажи, доволен ты своей жизнью или нет?» – и смотрит на меня серьезно так, будто я не пацан, а ровня ему. Я рот-то открыл, а сказать ничего не получается. – Глебов снова рассмеялся. – «Вот то-то и оно, – говорит Борис Аркадьевич и вздыхает при этом, – трудно на такой вопрос ответить. Самый трудный вопрос в жизни». Не знаю почему, но это я запомнил крепко, а многое другое, конечно, забыл. Вот такие дела…
– Ну, мы пойдем… – тихо сказала Аня.
– Да, – сказал Глебов, – я тут с воспоминаниями своими… не ко времени. Хотя, знаете, Анна, не сейчас, так когда еще вы сможете услышать эти слова об отце? К сожалению, все мы смертны. А любили мы его очень искренне.
– До свиданья, – как-то почти шепотом проговорила Аня.
– До свиданья! – с прежней жесткостью поддержал ее и Кольша.
– Ну что ж… – развел руками Глебов. – Не поймете – обидитесь, поймете – вам от этого тоже не легче. Довольными в жизни никто не бывает. Ваш отец хорошо мне это объяснил. До свиданья!
Кольша с шумом захлопнул за собой дверь.
– Тоже мне, бюрократствующий лирик! – со злобой вырвалось у него.
– Не надо… – Аня подняла на него умоляющие глаза.
Через день Аня отвезла документы в суд. Домой возвращалась пешком; то ли от пережитых волнений, то ли просто от усталости чувствовала себя худо. Тянуло низ живота, ломило поясницу, а иногда так стреляло в левом боку, что приходилось останавливаться, хватать ртом воздух. Скорей всего, где-нибудь прохватило сквозняком, весна – она коварная. А на автобусе ехать – еще бы хуже было, трясет на ухабах – живот девать некуда. Да и вообще муторно на душе, что ни говори, а жизнь устроена жестоко: о справках разговоры, о метрах, о законах и беззаконии, а мамы… мамы – живой – как будто и не было никогда, она так – приложение к справкам и выпискам. И сама поневоле начинаешь вдруг думать о ней как-то вскользь, мимоходом, постольку-поскольку. А на самом деле…
Резко вступило в левом боку, Аня, охнув, остановилась, припала на левую ногу и досадливо сморщилась. Кое-кто из прохожих остановился: «Вам плохо?» – «Нет, нет, ничего…» – сквозь боль смущенно улыбалась Аня, показывая рукой: проходите, мол, проходите, это я так… На улице, среди совершенно незнакомых тебе людей, всегда почему-то находится доброжелательность, участие, – как все-таки чувствителен, почти сентиментален русский прохожий; будь он уверен, что о нем думают сейчас как дома, воспринимают его разом, вместе с его слабостями – ни за что бы не отважился на участие, твердо зная, что ему просто-напросто не поверят. Да, улица для русского человека, как и поезд, как и дом отдыха, как любое общественное место, – это арена для проявления рыцарства, по которому постоянно тоскует сентиментальная душа. А коснись конкретного дела, зайди в конкретный кабинет, обратись за конкретной правдой – и покатилось колесо… «Нет, нет, ничего…» – продолжала сквозь боль сморщенно и жалобно улыбаться Аня, и прохожие нехотя, не сразу проходили мимо, оглядывались. Милые прохожие, они искренне готовы сейчас к рыцарству, и не стоит иронически относиться к ним только потому, что… у тебя горе и тебе плохо, но это еще не причина не доверять людям, а тем более – озлобляться.
Аня пошла потихоньку дальше. На ней была голубая вязаная шапочка и темно-зеленое в черную крапинку пальто; сзади, если бы не явно ощущаемая походка вразвалку, ее можно было бы даже принять за школьницу. А спереди… да и спереди она была слишком еще молода на вид, и живот ее, хотя и большой, но ладнокруглый, даже подчеркивал ее юность. Она и вообще-то была молода, но как бы познала одновременно и горечь жизни, тем более что давно уже потеряла отца, а теперь – еще и мать…
Почему она так хочет, чтобы квартира отца и матери осталась за ней? Это было даже не желание, это, скорей всего, проснулся в ней странный суеверный страх… Страх чего, о чем? Как трудно было самой понять это, осознать. Вот пришло, оказывается, такое время, когда еще одно маленькое усилие сторонних людей – и она останется без того, что совсем недавно было всей ее жизнью. Всей жизнью? Ну а чем же иным? Ведь не лицемерие же это? Не ложь? Когда она думала о самой квартире, ей было почти все равно, какая это квартира – трехкомнатная, или двухкомнатная, или еще какая-то, просто это было то единственное место на свете, где она росла, где выросла, где стала взрослой и где, кажется, каждая вещь, каждый уголок дышат ее детством. Она была не крестьянской дочерью и не была дочерью рабочих, отец всю жизнь учительствовал, а мать то совсем не работала, а то вдруг от тоски, от чувства гнетущего неудовлетворения жизнью вспоминала, что она по образованию химик, устраивалась на завод в химлабораторию и работала, пока ей это не надоедало, – ее всегда угнетало однообразие. Так вот, Аня была дочерью не крестьян, не рабочих, но земля… земля, которая во взрослой юности была для нее огородом и садом, а в раннем детстве – еще и так называемым «дальним огородом» с обязательной делянкой в сосновом красногорском лесу или в березовой кособродской чаще, – земля вообще… эта земля была для нее чем-то таким, что нельзя было забрать у нее безболезненно, предложив взамен современную квартиру со всеми удобствами. Когда она глубоко задумывалась об этом, ей даже страшно становилось: ведь может так случиться, что у нее не останется не то что там квартиры или огорода, а не останется места, полного живой памяти об отце, матери и памяти о ее собственной жизни вплоть до теперешней секунды. Это было страшно! Как бы правильно ни рассуждал хотя бы тот же Глебов о всех его заботах-перезаботах о рабочих завода, – куда же ей-то деваться со всей своей жизнью, полной личного глубокого значения и смысла? И главное: это мучительно-живое чувство сидело в ней так вязко и проявлялось с такой подспудной силой, что для нее не имело значения даже и то, будет или не будет она в конце-концов жить здесь и работать. Ей просто как бы заранее хотелось оградить это место от всех посягательств, а там будь что будет, – лишь бы на земле был уголок, куда, как теперь она почувствовала, должен тянуться человек, чтобы ощущать себя не безродным, не сиротой. И весь вихрь этих мыслей-чувств проносился в ней каждый раз как напасть; она только и делала, что думала об одном и том же, пока в конце концов какое-нибудь звено не выпадало из общей цепи мыслей и сама цепь катастрофически не рассыпалась, как распадается в калейдоскопе разноцветье камушков.
– Девушка, вам плохо?
– Что? Нет, нет, ничего. Это у меня так, бывает…
– Сына, дочь ждете?
– Сына, – улыбнулась Аня.
– Мы вот тоже сына ждали, а родилась дочь. Жена говорит: бракодел ты, – мужчина рассмеялся. – Хитра-а-я-я…
– Ага. Сама виновата, а на вас валит, – поддержала Аня. – Ой! – И вдруг снова невольно схватилась за поясницу. – Стреляет…
– Видать, уж скоро, – посочувствовал прохожий. – А имя-то придумали?
– Чего-чего, а имя-то давно готово. Алексей Николаевич, Алешка.
– В честь деда, что ли?
– Нет, так просто. Нравится обоим.
– Ага. Ясно. Ну, счастливо богатеть! – И прохожий свернул в свою сторону.
– Спасибо, – снова от души улыбнулась Аня.
Насчет Алешки они решили давно. А в самом деле – откуда? Уж и не вспомнишь. Верней, было так: перебирали, перебирали разные имена, и как-то само собой вышло – остановились на Алешке, а потом немного посмеялись: имя-то придумали, а вдруг девочка родится? Хотя, если уж всерьез, очень хотелось Кольше мальчика. А ей все равно, мальчика – так мальчика, девочку – значит, девочку.
Аня шла и даже подзабыла о своих болях, улыбаясь своим мыслям. Счастливая все-таки пора ожидает малыша – детство… Как бы она тоже хотела вернуться в детство хотя бы на минуту! Что вспоминается слаще всего? Весенняя суматошная беготня домашних, мама подает из подполья картошку, папа грузит ее в мешки и укладывает на телеге. Чернуха, приведенная с конного двора, настороженно косит темно-глубоким, как дыра, глазом, фырчит и дрожит, в нетерпении перебирая ногами, а ты стоишь в сторонке, сжавшись в комок, и смотришь на нее восхищенно-испуганно, как на чудо. Потом отец садится на телегу, а ты устраиваешься рядом, забираешься повыше на мешки и только и думаешь, как бы не кувыркнуться с груженой телеги вниз. Отец, понукая Чернуху, поглядывает на тебя развеселым таким, редким для него взглядом, бормочет какую-то мелодию. Пахнет терпким лошадиным потом, назёмом и сладким отцовским табаком, которым он набивает «козью ножку» и упоённо дымит, время от времени оборачиваясь к тебе с подмигом: «Ну что, Нюш, едем, да? Едем, едем…» – отвечает сам себе и смеется. Она помнила этот его счастливый смех, как будто слышала его сейчас наяву, и сердце ее страдальчески сжималось от безмерной любви к отцу, перед которым она поныне чувствовала себя в непонятно отчего так остро ощущаемом, неоплатном долгу. Дед, папин отец, тоже не был крестьянином, почти всю жизнь проработал подёнщиком на бывших демидовских заводах, и все же папа любил временную крестьянскую жизнь с ее заботами о земле, о крове, о хлебе насущном… Так ли уж нужна ему была картошка? Конечно, была нужна, особенно в послевоенные голодные годы, но главным для него было все же состояние взбодрённой и тревожащей радости, которую он переживал весной, когда страстно увлекался огородом, или летом, когда неделями пропадал на делянке, сам заготавливая на зиму дрова. В такие часы он часто мечтал о сыне, не раз подмигивал Ане: «Что, Нюш, неплохо бы тебе братца заиметь, а? Алешку какого-нибудь? Помощника нам?..» Боже, как же это она забыла! Вон, оказывается, откуда Алешка взялся, это ведь папа, папа когда-то все говорил об Алешке… Сердце у Ани совсем растревожилось, как-то никогда раньше она вот так явственно не вспоминала отцовские слова, там, на делянке, а выходит… это она надоумила Кольшу назвать сына Алешкой? Честное слово, не могла теперь вспомнить! А наверное, именно так, иначе откуда это совпадение? Аня даже улыбнулась, таким это показалось сейчас значительным и хорошим. Да, говорил, и не раз говорил отец: «Что, Нюш, неплохо бы нам братца заиметь, Алешку какого-нибудь, а?» И как она могла забыть об этом… Отец мечтал о сыне… значит, чего-то ему не хватало в жизни? Чего? Как странно говорил о нем Глебов… А ей отец всегда казался таким сильным, здоровым, веселым. Что-то безвозвратно ушло со смертью отца и матери, их больше нет, но есть хоть это… весенний день, ухабистая дорога, телега, мешки с картошкой, Чернуха, косящая сердитым бездонным глазом, и запах душистого табака, который до конца дней будет для нее острым напоминанием об отце…
Аня остановилась, отдышалась немного. Всегда вот так – чуть задумается, замечтается, ноги уже понесли сами собой. Ходьба разгорячила ее, в поясницу больше не стреляло, бока не ныли, и это было такое приятное ощущение – чувствовать себя здоровой. Правильно она сделала, что не поехала на автобусе, а пошла из суда пешком. Пусть они хоть лопнут все, а квартиру она не отдаст. Ее это квартира. Ее. И огород. И сад. Тут вся жизнь… Аня снова улыбнулась, вспомнив, как на огороде, когда они приезжали на место, отец разрешал ей босой бегать по вскопанной, уже слегка покрывшейся пепельной пленкой-корочкой земле. Ноги мягко проваливались в прохладную глубину и тут же бежали дальше, ступали на горячую пепельную корочку и снова проваливались; и так вживе вспомнилось теперь это ощущение: прохладно – горячо, горячо – прохладно. Да, сколько было в этом радости, как звонко-звончато она смеялась, а отец глядел на нее со стороны, улыбался и дымил цигаркой; и запомнилось почему-то солнце, ярый круг его, плывущий по-над лесом… ведь дальний огород их был в лесу, в сосновом бору.
Ну вот и магазин; свернуть за угол – и там уже их улица… Аня решила купить что-нибудь на вечер, да и бутылку винца можно прихватить. Сегодня обещала заглянуть Лида, свекровь придет, вот и случай отметить будущую удачу; а что все будет удачно, после встречи с судьей она не сомневалась. Не будь Лиды, тяжеловато бы пришлось, законов – их много, попробуй разберись в них сама. А Лида быстро им все объяснила. Теперь все будет в порядке.
Аня купила сыру, колбасы, трески (чтоб быстро поджарить и на стол), бутылку портвейна. И потихоньку отправилась домой.
Ворота были распахнуты – значит, Кольша уже вернулся из Свердловска. Правильно или нет, но они решили, что ей лучше взять сейчас академический отпуск; Кольша и поехал оформлять документы. В самом деле, ребенка нужно поднять на ноги. Да и с квартирой как раз все уладится. А Кольша пока будет работать и учиться. Другого выхода не было.
Войдя в сенцы, Аня расслышала в квартире какую-то глухую возню. Распахнула дверь в большую комнату. Как раз в эту секунду, на ее глазах, Лида влепила Кольше смачную оплеуху; сумка выпала из Аниных рук.
– Э-эх, Анька-а… смотреть тебе надо за своим дураком! Смотре-еть!.. – с болью, протяжно и в то же время злобно, охрипшим шепотом проговорила Лида, укоризненно и насмешливо покачав головой.
– Как же… – вырвалось у Ани.
– Да это ничего, это я так! – быстро и фальшиво-весело заговорил Кольша, потирая рукой густо краснеющую щеку.
– Вот же мужичье! – с восхищенной брезгливостью сказала Лида. – Его на месте преступления застали, а он – «ничего, ничего, это я так…» – Лида схватила со стола свою сумочку. – Извини меня, Ань. Но… от кого, от кого, а от него никак не ожидала. Извини! – И хлопнула входной дверью.
Аня, закрыв глаза, стояла, прислонившись к косяку; сумка с продуктами тяжело давила ей на ноги, но она ничего не замечала…
– Анют… я… я не знаю… это я так… выпил малость на радостях… ну, и измучился просто… а так, ты же знаешь, я никогда… никогда…
…К вечеру Ане как-то трудно стало дышать; она лежала на диване, ни сердце, ни душа у нее не болели, наоборот, какое-то странное безразличие ко всему на свете растеклось в ней, как яд, и она бы, может, даже чувствовала сейчас отдохновение от всех своих тревог, потому что они вдруг разом оставили ее, если б не это – дыхание; дыхание вдруг стало даваться с трудом. Сначала ей просто хотелось вздохнуть поглубже, попрочувствованней, а потом как будто принялось давить на грудь, хотелось руками располоснуть рубаху, таким гнетом казалась даже рубашка, и Аня начала потихоньку захлипывать в себя воздух, как бы процеживая его сквозь зубы. Глаза у нее были закрыты, веки почернели, глазницы, особенно у переносья, провалились, на лбу выступили поблескивающие капельки пота. Ничего она уже не помнила и не хотела ни помнить, ни знать, не было и ненависти, презрения тоже не было, даже в первые секунды и минуты эти как будто обязанные появиться в ней чувства так и не появились, а просто поначалу было непонимание, неуяснение, а затем – обида, обида почти как у маленькой девочки, у которой была самая красивая, самая любимая игрушка, а ее вдруг на глазах отобрали и не просто выбросили, а раздолбали молотком вдребезги; была обида… а потом и обида как-то отошла прочь, исчезла, захотелось тишины, покоя, только покоя… Кольша – как странно – что-то говорил, говорил, говорил, а ей все на свете было уже безразлично, какое ей дело… вот бы только тишины и покоя, и долго-долго лежать с закрытыми глазами…
…И вдруг как-то сильно, жестко начало тянуть низ живота, живот затвердел, как камень, а поясницу словно тянули в двадцать жил – так она расстоналась и разнылась. «Аня, Аню-ша…» – слышала она, открывала глаза, но пот, стекающий со лба, мешал смотреть и видеть; как в тумане, плыло чье-то лицо, Аня напряглась, хотела понять и не понимала, откуда взялась здесь Александра Петровна, Кольшина мать, не понимала, но обрадовалась, застонала: «Мама… поясница, поясница…» – «Ты дыши, дыши, милая…» – шептала старуха, суетливо подкладывая под Анину поясницу подушки и подушечки, и в слезном тумане виделось ее морщинистое простое лицо, горящие состраданием глаза. Аня стала протяжно, глухо стонать, стараясь поначалу сдерживать себя, но боли в пояснице и в животе были такие резкие, что никаких сил уже не хватало бороться с ними, Аня стонала и протяжно вздыхала, иногда чуть приподымая голову над подушкой, стараясь немного, но привстать, чтоб хоть на секунду облегчить боли. А потом она уже ничего не слышала и не понимала, просто стонала, все протяжней, все голосистей, а что Александра Петровна грубо закричала на Кольшу, чтоб мчался за «скорой помощью», этого она уже тоже не слышала. И только когда наконец ее подняли с дивана и понесли в машину, она почувствовала, что это все к какому-то облегчению, так нужно, так надо, ей стало получше, она забылась, хотя и продолжала стонать долгим, протяжным стоном…
…Алешку она родила семимесячным.