Читать книгу Отец и сын (сборник) - Георгий Марков - Страница 7

Отец и сын
Роман
Книга первая
Глава шестая

Оглавление

В коммуну отправился Ведерников. Ему было приказано плыть только ночью, и то с большими предосторожностями. Одна неожиданная встреча с кем-нибудь из остяков могла свести на нет весь замысел. Ведерников, которого офицеры знали как человека горячего и храброго, дал слово действовать осторожно, без нужды не рисковать, ничего не предпринимать свыше того, о чем договорились, как бы благоприятно ни складывались обстоятельства.

Чтобы придать всему делу больше достоверности, Ведерников должен был спуститься по Васюгану до Югина и только оттуда повернуть назад. Этот участок пути он обязан был проделать днем и не уклоняться от встреч с людьми, а, наоборот, искать их. В этом случае каждый встречный поверил бы, что плывет молодой человек из Каргасока, что туда он приехал на пароходе из Томска.

В свое путешествие Ведерников отправился в приподнятом настроении, что было вполне объяснимо. Если томительно было отсиживаться без дела, без вестей от родных и близких, без общения с людьми пожилым Отсу и Кибальникову, то ему, двадцатитрехлетнему юноше, привыкшему с детства к оживлению и сутолоке большого города, такая жизнь казалась мукой.

Исаев и офицеры проводили Ведерникова в путь глубокой ночью, еще раз пожелав ему успеха в нелегком деле.

На рассвете Ведерников завернул в какую-то курью, вытащил обласок на берег, спрятал его в тальнике. Разбив на мыске под прикрытием черемуховых кустов палатку так, чтобы обозревалась река, Ведерников лег спать. Он спал долго, но когда проснулся, солнечный день приближался только к середине. «Столько времени пропадает зря! Излишние предосторожности! Этот доморощенный васюганский князь прибрежного куста боится!» – негодовал он на Порфирия Игнатьевича, настоявшего на том, чтобы плыть только ночью. Просидев на берегу еще часа два-три, Ведерников решил пренебречь наказом и отправился в путь. Он плыл, прижимаясь к самому берегу, готовый в любую минуту забиться, как налим, под первую же корягу.

Около пяти часов он плыл спокойно, временами забывая об осторожности. Но перед вечером, когда солнце повисло над лесом, произошел случай, который сразу остепенил Ведерникова. В одном месте яр, под прикрытием которого он плыл, делал крутой выступ. Попыхивая папироской, Ведерников держал легкое весло под мышкой, не давая обласку поворачиваться поперек течения. Вокруг было тихо, пустынно, и Ведерникову в этой тишине хорошо думалось. Вспомнились Петроград, жизнь в семье родителей, университет, потом юнкерское училище и фронт. Отец его был директором российского представительства шведской телефонной компании. Мать – актриса драматического театра. В доме у них всегда было людно и шумно. Отца часто посещали иностранцы, мать – поклонники и поклонницы ее таланта, артисты, художники и режиссеры театров. «Как далеко ты меня забросила, безжалостная судьба! И ради чего? Во имя чего? Петроград – и Васюган… Цвет столичного артистического мира – и Порфишка, сын прасола, опереточный князь Порфишка…» – проносилось в голове Ведерникова.

Обласок скользнул под нависшей над рекой березой, и впереди открылся новый плес. Ведерников увидел на противоположном берегу людей. Их было трое. Двое из них шли по песку с бечевой в руках. Третий сидел на корме лодки рулевым. Ведерников вскочил, рискуя перевернуться, схватился за ветки березы, затормозил обласок. Прячась за березу, он приткнулся к берегу, изо всех сил пригибал дерево, стараясь замаскировать и себя и обласок ветками с густой зеленой листвой.

Ведерников хорошо слышал говор людей, хотя Васюган был здесь широким и многоводным. Это остяки возвращались из Каргасока. В лодке лежали мешки с провизией и охотничьими припасами.

Ведерников отпустил березу только после того, как остяки скрылись за поворотом реки. Слава богу, они его не заметили. Больше он не осмелился рисковать. Миновав яр, Ведерников завернул в устье первой же речушки, скрылся в тальнике, прилег отдохнуть. Стаи жадных комаров набросились на него с писком и звоном. Ведерников надел на голову продымленную сетку, помазал руки чистым дегтем. Проклятие! Комары ухитрялись проникать под сетку и кусали так больно, что казалось, кто-то невидимый вбивает в тебя иголки. Ведерников отчаялся. Нет, это невыносимо. Надо плыть дальше. На реке комаров не было, там можно было хоть дышать нормально. Ведерников приготовился уже вытолкнуть обласок из тальниковых зарослей, как вдруг до слуха его донесся стук весел. Он подполз ближе к берегу, развел ветки. Послышались отчетливые голоса, а еще через минуту-другую большая тесовая лодка, груженная неводом и бочонками, медленно проползла под самым носом Ведерникова. В лодке сидело пять человек. Молодой мужик с окладистой русой бородкой, которого несколько раз назвали Терехой, рассказывал какую-то смешную историю про деревенского попа. «Коммунары! – догадался Ведерников. – Хозяева! Эти не прячутся по кастам», – подумал он с завистью. Но вот коммунары скрылись за поворотом реки, смолкли их голоса, затих стук гребей, и Ведерникову стало мучительно тоскливо.

Он решил немедленно двинуться в путь, но что-то его все-таки удерживало. «Боюсь! Боюсь встречи с людьми», – мелькнуло в голове. Усиленно отбиваясь от комаров веткой, он просидел в тальнике еще с полчаса, потом набрал сухих сучьев и принялся разводить костер. Он разжег его в ямке так, чтобы не было видно с реки, подставил искусанные комарами лицо и руки под струю едкого дыма. Сидел, отдыхая от натиска гнуса.

С наступлением темноты Ведерников двинулся дальше. Ночь стояла такая непроглядная, что небо, река, берега сливались, и его обласок то втыкался в песчаные косы, то налетал на свалившиеся с яров деревья.

Вдруг обласок со скрежетом наскочил на карч. Ведерников замер. Одно неверное движение, и обласок перевернется, как скорлупка. Осторожно, чуть шевелясь, Ведерников сдвинулся на корму. Нос обласка приподнялся, и Ведерников почувствовал, что может плыть дальше.

В полночь выглянул месяц. Его свет был далеким и робким, но все-таки на реке появились серебрящиеся полоски. Ведерников плыл от полоски к полоске и ни разу больше не сел на мель.

Вскоре он увидел впереди себя красные огоньки, мерцавшие в темноте манящим светом. Это был Белый яр, на котором поселилась коммуна. Впервые за все время путешествия Ведерникову стало не по себе. Неужели его обнаружат? Наверняка у коммунаров выставлена на берегах охрана. Что же он скажет, если его остановят? Что? Хитроумный Порфишка вместе с Отсом и Кибальниковым предусмотрели все, но они ничего не сказали ему о том, как вести себя в случае, если он будет обнаружен.

Ведерникова охватил озноб, но он быстро подавил чувство страха. «Скажу, что еду от дяди Порфирия. Почему ночью? Тороплюсь в Каргасок к пароходу». Ему показалось это очень убедительным и он окончательно успокоился.

Огоньки приближались с каждой минутой. Они стали большими, и цвет их был уже не красный, а оранжево-желтый. Чуть не за версту до Белого яра Ведерников услышал переливы гармошки и слаженные девичьи голоса. Он не мог разобрать слов песни, но печальная мелодия, которую доносило до него эхо, схватила его за сердце. «Вот так где-нибудь погибнешь в этой темноте, не дожив своего века, не сделав положенного тебе, никем не любимый, никем не обласканный». А мелодия песни становилась все слышнее и отчетливее, и сердце щемило все сильнее и сильнее. «Пойте, пока поется. Скоро ваши песни кончатся», – подумал Ведерников, стараясь возбудить в себе ненависть к коммунарам и этим подавить чувство одиночества и тоски. Чтобы не выдать себя неосторожным стуком весла, он поднял его, решив проплыть мимо коммуны на самостоке. Вероятно, он плыл очень близко к берегу, так как в зареве костров рассмотрел силуэты гармониста и девушек, продолжавших своей песней будоражить его душу.

На рассвете Ведерников приплыл в Югино. Протокой, как ему велел Исаев, он спустился верст на пять ниже Югина, потом повернул обласок обратно. Когда он приблизился к деревне, остяки уже поднялись, и кое-кто из них хлопотал на берегу, возле своих лодок. Его заметили сразу же, стали поджидать.

Порфирий наказал остановиться у остяка Мишки. Мишка был его тайным доверенным и за небольшую плату умело подбивал остяков продавать пушнину только ему, Исаеву.

За две бессонные ночи Ведерников измучился, на руках у него всплыли кровавые волдыри. Он дал остякам бутылку водки, якобы захваченную из города, а сам залез на сеновал, под крышу амбара, лег на почерневшее, прошлогоднее сено и сейчас же уснул.

Проснулся он от крика и ругани. Подвыпившие остяки, обычно пьяневшие после первой же рюмки, лупили Мишку. Не поднимая головы, Ведерников прислушался к возгласам пьяных. Остяки вспоминали Порфирия, корили его за какой-то прошлогодний обсчет, грозили Мишке, что они поедут в коммуну. «Нет, Игнатьич, остяки ни в чем не окажут тебе поддержки, а вот нож в спину при случае всадят», – мысленно обращаясь к Исаеву, думал Ведерников.

Остяки пошумели еще немного и разошлись. Ведерников снова уснул. В полдень он поднялся, поел у Мишки в избе жареной рыбы и, делая вид, что торопится к дядюшке, отправился в путь.

Приближаясь к коммуне, Ведерников почувствовал сильное волнение. «Что же это с тобой делается, Григорий? Так ты выдашь себя с первой же минуты. Куда девалась твоя отвага, удивлявшая на фронте товарищей?» – рассуждал он сам с собой. Но уверенности в душе не появлялось. Не было какой-то искорки, которая высекалась в минуты опасности на фронте.

Ведерников приткнулся к берегу и долго наблюдал за Белым яром. Если бы не костры, дымившиеся то там, то здесь, можно было подумать, что Белый яр покинут людьми. Но вот к реке подошла женщина. Она несла большой таз. Ведерников подумал: «Это хорошо, что женщина. С ней проще заговорить». Он оттолкнулся веслом от берега, быстро пересек Васюган.

– Здравствуйте, тетушка! – громко сказал Ведерников.

Женщина сидела на корточках спиной к нему, чистила коротким ножом свежих язей.

– Ой, кто там? – вздрогнула она и поспешно поднялась, одергивая на себе короткую кофточку.

– Один незнакомый вам человек. Прошу любить и жаловать, – забормотал Ведерников, пытаясь балагурством скрыть одолевшее его волнение.

Женщина смотрела на него большими жгуче-черными глазами. Глаза были не просто черные, а какие-то золотисто-черные, будто подсвеченные откуда-то жарким огнем. На строгом бледном лице выступил румянец. Высокая, полная грудь сильно вздымалась, хотя женщина дышала спокойно.

– Кто ты такой? – тихо спросила она.

Ведерников выпрыгнул из обласка, подтащил его за нос на песок, чувствуя, что произвел впечатление на незнакомку, ласково улыбнулся:

– Твоя судьба! Сними-ка платок-то с головы. Зачем красоту свою прячешь?

Нож выпал из ее руки, ставшей безвольной. Она послушно сняла платок.

– Боже мой! Какая ты! – Ведерников задохнулся.

Смолево-черные волнистые волосы, заплетенные в две косы, опустились на грудь. Голова чуть склонена набок… Из-под завитков просвечивали розовые уши, высокая белая как молоко шея. Женщина была совсем еще юной и при своей строгости и физической силе стройной и гибкой, как прибрежная талинка.

– Ай, ай, ай! – протянул Ведерников, продолжая с восхищением глядеть на женщину. – Тебя как зовут? Ты откуда тут появилась?

– Лукерья я. Терехина баба. А сам-то откуда взялся?

Женщина смутилась, зарделась вся и в своем смущении стала еще привлекательнее.

– А я Гришка Ведерников, племянник вашего соседа Порфирия Исаева. Еду из Томска к дяде в гости. В Каргасоке еще мне сказали: «В коммуне побывай, посмотри там красавицу Лукерью».

Женщина опустила голову, быстро набросила платок и в одно мгновение переменилась, став старше и суровее.

– Будет болтать-то! – недружелюбно сказала она.

– Истинный Христос! – Ведерников так искренне и горячо перекрестился, что Лукерья посмотрела на него с доверием. – А тебе сколько годов, Луша?

– Двадцать четвертый с Масляной недели пошел.

– Вот тебе и на! Мы с тобой ровесники. А замужем давно?

– Три года мыкаюсь.

– И дети у тебя есть?

– Да ты кто такой, чтобы обо всем меня выспрашивать? – с напускной строгостью спросила Лукерья, поднимая с песка нож.

– Я-то? Парень просто. Холостой, неженатый. Чего же мне не спросить-то? А только раз не хочешь отвечать – не говори.

Ведерников сделал вид, что он чуть-чуть обиделся.

– А тебе кого надо, парень? Ты к кому? – спохватившись, спросила Лукерья.

– Кого мне надо-то? Тебя, Луша. Тебя одну-разъединую…

Красота Лукерьи поразила Ведерникова, и, говоря это, он говорил правду. А Лукерья стояла ошарашенная. Никогда не слышала она таких слов. Да и сама-то никому и никогда их не говорила. На всем белом свете был один человек, которому она могла бы сказать такие слова, но до этого человека было далеко, как до неба.

– Сладкие твои песни, парень, – тяжело вздохнув, сказала Лукерья, – а только ни к чему они: мужняя я жена, отрезанный ломоть. Давай-ка проваливай восвояси.

Но Ведерников даже не шевельнулся. Чем больше он смотрел на Лукерью, тем больше она изумляла его. «Боже мой, какие у нее брови и совершенно алебастровый лоб, точеные ноздри, а губы, какие красивые губы!..» – проносилось у него в голове.

– Давай-ка, парень, проваливай! Мне на ужин рыбу надо почистить. Скоро коммунары с работы придут, – видя, что парень не намерен уходить, сказала Лукерья.

– А я тебе помогу! – Ведерников выхватил из ножен, висевших у него на ремешке, острый охотничий нож и с ловкостью принялся вспарывать крупных, жирных язей.

– Ты смотри-ка, как быстро он ножом орудует! – искоса поглядывая на Ведерникова, с одобрительным смешком сказала Лукерья. Что бы там ни было потом, но сейчас присутствие этого красивого, кудрявого парня, одетого в сатиновую рубашку, широкие брюки с напуском, в добротные сапоги, радовало Лукерью.

«Ах, милая ты моя, пожила бы с мое в одиночестве, побродила бы столько же по Нарымскому краю, не тому бы еще научилась», – с жалостью к самому себе подумал Ведерников и, боясь потерять дорогое время, спросил:

– А где у вас народ-то, Луша?

– Коммуна дома строит, лес под пашню корчует. А кое-кто рыбачить уехал. А тебе… забыла, как зовут-величают тебя, кого надо?

– Гриша я, Лукерья. Гришей меня зови. Спрашиваешь, кого мне надо? Никого не надо… Была бы ты. Руки вот я без привычки надсадил. Смотри, какие волдыри вздулись. Хотел дальше сегодня плыть, да сил нет, весло из пальцев вываливается. Пальцами ведь только и держу.

Ведерников обмыл руки от язевой шелухи и повернул их кверху ладонями.

– Ой, какие волдыри, да еще кровавые! Как же ты так?! Рукавицы бы надел! – осматривая его ладони, выговаривала Лукерья.

– Конечно, надел бы, если б не забыл в Каргасоке на берегу.

– Ну подожди, сейчас я рыбу унесу и гусиным салом мозоли смажу. И тряпочками завяжу. А то как начнут лопаться – не приведи господь, какая боль будет.

– Благодетельница ты, Луша! Спасибо тебе! – тронутый сочувствием Лукерьи, горячо прошептал Ведерников.

Лукерья взяла таз и понесла к столам, неподалеку от которых под дощатым навесом стояла полевая печка-времянка, сбитая из синеватой васюганской глины. Ведерников провожал ее неотрывным взглядом. И все, все в Лукерье: ее быстрая, уверенная походка, плавный размах свободной руки, крепкие, в меру полные ноги, круглая, как бы выточенная спина – вызывало в нем затаенный восторг. «А может быть, потому она кажется мне необыкновенной, что я долго не видел женщин?! – мелькнуло у него в уме, но тут же он опроверг себя: – Нет, нет, она действительно прекрасна…»

Лукерья вернулась быстрее, чем ожидал Ведерников. Она принесла пузырек с желтоватой жидкостью и белые, хорошо отстиранные тряпки.

– Ну, давай руки, парень, – сказала Лукерья, взбалтывая гусиное сало.

– Григорий я, Луша.

– Ну, Григорий так Григорий.

Ведерников вытянул руки, повернул их ладонями вверх. Лукерья вытащила из пузырька глухариное перо, быстро и бережно помазала мозоли гусиным салом.

– Теперь давай завяжу, – отставляя пузырек в сторону, сказала Лукерья и развернула тряпочки. Так же бережно и так же проворно она обмотала тряпкой вначале одну руку, потом вторую, закрепила обмотки тесемками, сказала: – До свадьбы заживет!

Взглянув на нее в упор, Ведерников почувствовал нестерпимое желание обнять ее. Но он сдержал себя, закинул забинтованные руки за спину.

– Отдыхай, парень Григорий, а я пойду дело делать, – бросила Лукерья и торопливо пошла к печке.

Вечерело. Солнце наполовину опустилось за синевший лес, и весь Васюган с крутыми и отлогими берегами покрылся отблесками его. Голубизна высокого неба начала постепенно затухать, зато уходящее солнце запустило оранжевые щупальца в самый зенит, и они теперь дрожали и вспыхивали по всему небосводу.

Ведерников лежал на песке, закинув за голову руки, наблюдал за игрой красок предвечернего часа, думал: «Пока все идет хорошо, даже мозоли мои пригодились. Есть чем оправдать остановку на ночь. Лукерья… Луша… Никогда не думал, что встречу в этой чертовой глухомани такую красавицу».

Говор, крики, обрывки песен, донесшиеся со стороны берега, прервали размышления Ведерникова. Он поднялся, сел на нос своего обласка. С кручи по тропинке цепочкой шли коммунары. У некоторых в руках поблескивали топоры, пилы, лопаты. Среди пожилых мужчин и женщин Ведерников заметил много юных лиц. То и дело тишину Васюгана разрывали всплески дружного смеха, такого беззаботного и озорного, что Ведерников даже позавидовал: «Хорошо им. Они своего достигли».

Лукерья вышла навстречу коммунарам. Они окружили ее, и Ведерников понял, что говорят о нем. Вот толпа раздалась, и Ведерников увидел, как ровным, спокойным шагом к нему направился высокий русоволосый мужик. «Главный коммунист, комиссар Бастрыков», – догадался Ведерников и вдруг почувствовал, что мелкая дрожь пронизывает его от головы до пяток. «Ну-ну, что ты, Григорий, трусишь? С главковерхом встречался, с генералами разговаривал, а тут, подумаешь, перед мужиком робеешь», – мысленно подбодрил себя Ведерников. А мужик все приближался. И хотя на нем не было мундира и эполет, хотя был он внешне такой же, каких тут было много, Ведерников отличил бы Бастрыкова ото всех. Что-то властное было в его костистой, нескладной фигуре, в длинных, крупных руках. Он посмотрел на Ведерникова прищуренными глазами, и тому показалось, что его стеганули чем-то горячим.

– А кто такой будешь, товаришок? – спросил Бастрыков.

Ведерников готовился к этой встрече, тренировал свое воображение, и все-таки в первое мгновение он растерялся. Несколько секунд он не знал, что сказать. И тут вспомнил совет Порфирия Игнатьевича: «Чтоб Бастрыков не лез к тебе в душу со своими расспросами, ты старайся, господин Ведерников, изобразить из себя глупого».

– Кто такой я-то? – входя в роль, переспросил Ведерников. – Порфирия Исаева племянник. К дядюшке плыву. Да вот руки сносились. – И Ведерников показал на свои обмотанные руки. – Ночевать, дяденька, дозволишь?

– Ночуй, – разрешил Бастрыков и кивнул на повязки. – А где тебе бинтовали?

– А вона тетенька ваша сжалилась. Такие набил желваки – страх смотреть.

– А откуда плывешь?

– Из Каргасока…

– Когда же ты из города?

– Да уж давненько. Вначале у тетушки в Иарабели погостевал, а потом к дядюшке отправился.

– Удачливый ты. Вон сколько у тебя родни!

– Да уж что говорить! Знай себе гостюй.

– А при каком деле ты в городе приставлен? – спросил Бастрыков, с внутренней усмешкой подумав: «На таком парне пахать при нужде можно».

– У матушки нашей постоялый двор на Заозерной улице. При нем я.

– О, да ты богатый жених! – засмеялся Бастрыков.

Ведерников поддержал его; изо всех сил стараясь показать, что ему очень весело, он громко захохотал.

Многие из коммунаров подошли к Бастрыкову и Ведерникову, рассматривали незваного гостя, слушали их разговор.

– Как город-то живет? Крестьян много бывает у вас на постоялом дворе? – спросил Бастрыков.

– Зимой бывали. А к весне как обрезало. Матушка хотела уже заведение закрывать.

– На базаре торговлишка есть какая-нибудь?

– Совсем плохо.

Бастрыков громко и протяжно вздохнул. Ведерников не понял, чем вызван этот вздох председателя коммуны, вопросительно посмотрел на него.

– Поразорила война и город и деревню. Много забот у советской власти будет, – высказал свои раздумья Бастрыков.

Ведерников остался к суждениям председателя коммуны равнодушным. Промолчав, сделал при этом простовато-глупый вид.

– А не слышал, товаришок, на Дальнем Востоке побили наши интервентов и белых? – вновь поинтересовался Бастрыков.

Ведерников так и замер. Можно было сказать, что Красная Армия терпит на Дальнем Востоке сильное поражение, белоинтервенты стремительно продвигаются к Байкалу. Наверняка это сообщение могло бы повлиять на настроение коммунаров. Но, прикинув кое-что в уме, Ведерников решил, что идти ему на такой шаг опасно, можно провалиться.

– Часовой мастер у нас по соседству живет. Был я у него как-то по весне. Читал он газету. Прописывалось там, будто к белым из других держав оружия и войска ужасть сколько пришло! – сказал Ведерников, с сожалением видя, что возможности его ограничены и изобрести большего он сейчас не в силах. Сказанное им не произвело того впечатления, на которое он рассчитывал.

– Сколько они ни посылают, а конец у них один – могила! – воскликнул Бастрыков.

– Да где им с русским народом справиться? Наших сил – океан! – послышался убежденный голос.

«Нет, на слухи тут не падкие», – подумал Ведерников, вспомнив наказ Порфирия Игнатьевича: «А самое главное, господин Ведерников, слушок им какой-нибудь запусти, да позабористее: Ленин, дескать, при смерти, а дружки его передрались. Шатается, мол, советская власть. Вот-вот новая головка в России объявится».

– Ну что же, гость, пойдем. Время ужинать, – сказал Бастрыков и направился к столам.

Ведерникова посадили за крайний стол, на самый угол. Отсюда ему хорошо были видны все остальные столы. Лукерья то и дело сновала от столов к печке и обратно. На железных противнях она приносила жареных язей, хлеб в мисках, нарезанный крупными ломтями. Ведерников делал вид, что смотрит на луга, простиравшиеся за рекой, а сам ни на минуту не упускал из виду Лукерью. Все, за что бы она ни бралась, она делала быстро, ловко и уверенно, и это, очень нравилось Ведерникову. Некоторые коммунары что-то говорили Лукерье, должно быть, шутливое, потому что то там, то здесь раздавался смешок, но в ответ Лукерья лишь кротко улыбалась. Заметив, что она снова повязала голову старушечьим платком, Ведерников подумал: «И хорошо делает, что прячет свою красоту! Разве эти дикари оценят ее по-настоящему?!»

Подав на столы большие медные чайники, Лукерья подошла к вихрастому мальчишке, сидевшему рядом с Бастрыковым, и начала что-то говорить ему. Ее строгое лицо вдруг стало мягким, ласковым, а обжигающий свет золотисто-черных глаз излучал сейчас только доброту, неиссякаемую доброту. Мальчишка почему-то сконфузился, и Лукерья отошла, бросив не на него, а на Бастрыкова взгляд, полный затаенной нежности.

«Может быть, этот мальчишка ее сын? Но ведь ей двадцать с небольшим, а хлопчику лет десять…» – недоумевал Ведерников.

После ужина, когда совсем уже стемнело, коммунары разложили костры, окружили их. И тут Ведерников был снова поражен. Заводилой веселья, которое царило чуть не до полуночи, был сам Бастрыков. И все он умел! Вначале председатель коммуны играл на балалайке, потом ему принесли гармонь, и он без устали целых два часа ублажал танцоров и плясунов. Наконец коммунары принялись петь. У Бастрыкова оказался сильный баритон. Он не только запевал, но временами управлял хором. И все он делал с жаром, горячо, увлекаясь сам и увлекая других. «Живет как все, не отделяется», – думал Ведерников, испытывая какую-то внутреннюю растерянность от острого любопытства к жизни этого человека, такого далекого, непонятного и чужого.

– Ну, братаны, пора на покой! Завтра, как и сегодня, – одни на раскорчевку, другие на постройку, – вставая с бревна, сказал Бастрыков.

Коммунары стали расходиться по шалашам, которые тянулись в ряд по берегу.

Ведерников, забытый всеми в часы веселья, тоже встал и направился к реке. Вдруг кто-то в темноте взял его осторожно за плечо. Ведерников оглянулся. За ним шел сам Бастрыков.

– Ну, гость, где думаешь спать-ночевать? – спросил он с шутливостью в голосе.

– У меня палатка в обласке лежит. Сейчас ее быстренько на козлы поставлю – и готово, – ответил Ведерников, с беспокойством подумав: «Лучше б ты забыл обо мне».

– Спокойной ночи, стало быть, – сказал Бастрыков откуда-то из темноты.

Ведерников обрадовался, что Бастрыков уходит, вдогонку буркнул:

– Приятных сновидений.

Он быстро раскинул палатку возле обласка на песке и залез в нее. Но спать ему не хотелось. Вечер, проведенный в коммуне, особенно встреча с Лукерьей произвели такое сильное впечатление, что ни о чем другом он думать сейчас не мог. «Где же она? Почему не пришла на танцы? Видимо, потому не пришла, что дала слово мужу не выходить без него на гулянья… Но почему она сказала: «Три года мыкаюсь?» Потом мысли Ведерникова приняли иное направление. «Итак, что же я узнал о коммуне? Что я могу рассказать на заимке? Точно ничего не узнал, а впечатление о жизни коммуны все-таки имею. Дух коммунаров крепок. Будь у них распри или уныние – не веселились бы. И, судя по разговорам, коммуна строится. Кажется, уже срубы новых домов готовы. И лес корчуется под озимый сев… Что же еще?» Ведерников имел кое-какой военный опыт и потому из обрывков разговора, из отдельных фраз коммунаров старался воссоздать общую картину. «И каков же твой вывод?» – как бы услышал он вопрос друзей, ждавших его на Порфишкиной заимке. «А вывод такой, – мысленно отвечал Ведерников, – если коммуну не разгромить нынче, то на будущий год она будет неподступной. Коммуна соберет вокруг себя всех остяков, и тогда Исаеву конец. Остяки сами уберут его. Бунт Ёськи только начало… Если же коммуну ликвидировать, то даже при условии полной победы советской власти в Сибири Порфирий Игнатьевич останется хозяином Васюгана еще на десять – пятнадцать лет. Едва ли среди крестьян найдется другой такой энтузиаст, как Роман Бастрыков, который увлечет других на жизнь в безлюдной таежной стороне. Но… Что ты лично, Григорий, выиграешь, если втянешься в эту борьбу?»

Ведерников даже привстал в палатке, опираясь на локоть. «Как тебе не стыдно! Разве можешь ты, честный русский офицер, ставить так вопрос? Да ведь разгром коммуны – это удар по советской власти, которая отняла у тебя все: молодость, достоинство, будущее. Да, но не будь мальчишкой! Ради благополучия мелкого торговца, которому ты обязан только временным приютом, ты можешь поплатиться жизнью. Кому нужен такой героизм?»

От всех этих противоречивых мыслей Ведерникову стало нестерпимо душно. Пятясь, он вылез из палатки. Над Васюганом стояла темная, беззвездная ночь. Молодой месяц светил робко, и его холодный свет едва пробивался сквозь толщу облаков. Было тихо. Откуда-то издали доносились ровный и нескончаемый звон таежного родничка и редкие всхлипывания филина. Ведерников закурил, стараясь всмотреться в темноту, подумал: «А живет Бастрыков безмятежно. Один взвод разведчиков в три минуты оставит от коммуны лишь одно воспоминание…» И тут же Ведерников снова вспомнил о Лукерье. «Где она спит? Может быть, она ждет меня? Я ведь сказал ей всерьез, что приехал ради нее».

На длинных дорогах войны у Ведерникова немало уже было случайных встреч с женщинами. Но это были встречи, которые не оставляли никакого следа в душе и забывались на другой день. «Спит она сегодня одна. Тереха ее с рыбаками», – промелькнуло у него в уме. Но, едва подумав об этом, Ведерников почувствовал, что встреча с Лукерьей волнует его по-особенному. Он постоял с минуту, прислушиваясь к тишине, и осторожно побрел по берегу в сторону шалашей. Вдруг чуть повыше того места, где он шел сейчас, послышался приглушенный разговор. В нем невозможно было разобрать ни одного слова, но по звукам, которые доносились в виде какого-то однообразного и напряженного говора, он понял, что люди не шутки шутят. Он затаил дыхание. Ему казалось, еще одно мгновение – и это напряжение взорвется. Но он ошибся. Говор затих совершенно – правда, сейчас же раздался хруст сучьев. Кто-то быстро уходил в темноту, туда, где стояли шалаши.

Ведерников напряг зрение, но рассмотреть уходившего не успел. В тот же миг заскрипел сухой речной песок. Не глазами увидел он, а чутьем понял: это она, Лукерья. В порыве волнения, быть может, отчаяния она не вскрикнула даже, когда он подхватил ее на бегу. Потом так же доверчиво села рядом с ним на песок. Рыдания душили ее, и она вся изгибалась. Он обнял ее, поддержал.

– Кто тебя, Луша, обидел? – горячим шепотом спросил Ведерников.

Лукерья всхлипывала, пряча лицо в платок.

– Кто это тебя, Луша? – снова спросил Ведерников.

Но вот она затихла и вдруг, выпрямившись, громко сказала:

– Увез бы ты меня, парень, отсюда, пока я живая…

«Куда же я ее увезу? И зачем я ее увезу?» – пронеслось у него в голове. Но тут Лукерья вскочила – то ли пришла в себя, то ли почувствовала растерянность Ведерникова – и вмиг исчезла в темноте, словно растворилась в ней. Ведерников кинулся вслед, но наскочил на куст и сильно расцарапал руку. Ощупью он добрался до своей палатки и долго сидел, ошеломленный. Все, что случилось сейчас, походило скорее на сон.

«Что же произошло?» – спрашивал он себя, напряженно всматриваясь в темноту и прислушиваясь, не идет ли Лукерья. Но тишина теперь была такой, что даже не звенел родничок и не вскрикивал филин. Люди, видимо, крепко спали. Ведерников спать не мог. Он курил без конца, втягивая горький табачный дым глубокими затяжками. «Возможно, вечером приехал ее муж, что-то между ними произошло. А может быть, он видел ее со мной и приревновал?» – терялся в догадках Ведерников. Он просидел без сна почти до рассвета. От реки тянуло свежестью, и комары совсем не донимали его. Когда чуть забрезжило, он залез в палатку и уснул так сладко, что не слышал, как поднялись коммунары, как они позавтракали и ушли на работу.

– А ты мастер поспать, парень Григорий, – улыбнулась Лукерья, когда заспанный, со взъерошенными волосами Ведерников вылезал из палатки. Она смотрела на него своими золотисто-черными глазами, и ничто в ней, ни одна черточка на лице, ни одно движение не напоминали о том волнении, которое было пережито ночью.

– Товарищ Бастрыков велел тебя покормить, – сказала Лукерья.

Ведерников подошел к реке, осторожно, боясь замочить тряпки на руках, умылся, направился к столам. Лукерья принесла миску с лепешками из белой муки, эмалированную кружку и чайник.

– Угощайся сам, Григорий, – сказала она. – А мне хлеб надо в печь сажать.

Ведерников понимал, что задерживаться дальше в коммуне у него нет оснований, но уехать, не поговорив с Лукерьей, он тоже не мог.

– Ты, Луша, еще разок помажешь мне руки? – спросил Ведерников, глядя на нее ласковыми глазами.

– Ешь пока, а я тем временем хлебы в печь посажу и жир принесу.

Ведерников пил чай, ел лепешки, а сам наблюдал за каждым шагом Лукерьи. Нет, нет, причислить встречу с ней к маленьким пошло-любовным приключениям Ведерников почему-то не мог. Давясь, наскоро съел он три лепешки, выпил полкружки чаю и отодвинул миску. В те короткие минуты, когда Лукерья будет смазывать гусиным салом его ладони, ему надо очень многое узнать у нее и многое сказать.

– Ну, давай руки! – подходя к Ведерникову, приказала Лукерья и обернулась, крикнув своей помощнице: – Загляни, Мотя, в печку, как бы хлебы не подгорели!

– Побудь, Луша, подольше со мной. Так мне хорошо, когда ты рядом, – понизив голос до шепота, сказал Ведерников.

– Опять ты про свое! А сядешь сейчас в лодку – и до свидания на веки вечные, – усмехнулась Лукерья и быстро-быстро принялась сматывать с его рук свой самодельный бинт.

– Не говори так, Луша! Я снова скоро приеду. Приехать?

– Вольному воля.

Лукерья обдавала Ведерникова своим дыханием, прикасаясь к нему то плечом, то грудью. От нее пахло здоровьем молодого тела, свежевыпеченным хлебом и чуть дымком смолевых дров. Ведерников с трудом удерживал себя от желания обнять ее и поцеловать в сочные малиновые губы.

– А почему ты плакала ночью, Луша? Что случилось? Я так переживал за тебя! – заглядывая Лукерье в глаза, взволнованно прошептал Ведерников.

– Что было, то прошло, – с тоской в глазах сказала Лукерья.

– А почему ты все-таки плакала?

– Не я одна плачу. Многие молодые бабы еще горше меня плачут.

– Почему?

Лукерья тихо, с грустью засмеялась. В ее голосе послышались искренние, ласковые нотки.

– Да потому, дурачок, что не каждая тропка в заветный дом приводит. Случается, идешь в одни ворота, а попадаешь в другие. А бежать назад – дороги нет. – Помолчав, Лукерья с каким-то задором спросила: – Уразумел?

«Она не любит мужа, тяготится им», – подумал Ведерников.

– Уразумел, да не совсем, – проговорил он, намереваясь еще кое о чем спросить ее. Но она опередила его:

– Подумай на досуге, парень. Авось все до конца уразумеешь. Подумай, пока молодой.

– Подумаю, Луша. А скажи: тебе хорошо здесь живется?

– Хорошо бы жилось – не просила бы увезти отсюда.

– Тебя ночью обидел кто-то?

– Ну, много будешь знать – скоро состаришься…

– Я люблю тебя, Луша.

– Не торопись, подумай-ка лучше, той ли тропкой идешь. Ну, вот и готово! Поезжай, Григорий, теперь…

Лукерья заторопилась к печке, где орудовала ее помощница, краснощекая девка-здоровячка Мотька.

– Луша, подожди минуточку! – кинулся вдогонку Ведерников.

Она приостановилась, предостерегающе подняла руку, как бы удерживая его на месте.

– Я приеду, Луша. За тобой приеду, – громко сказал Ведерников, позабыв в этот миг о всякой предосторожности.

– Прощай, Григорий! – Она посмотрела на него с тоской в глазах и, опустив голову, торопливо пошла в сторону шалашей.

Ведерников стоял, ожидая, что она обернется, но Лукерья не оглянулась. «Ну вот и все. Больше мне здесь делать нечего», – подумал Ведерников. Он бесцельно походил вдоль стола и, чувствуя смятение в душе, то и дело оборачиваясь, спустился к своей лодке.

Собрав в два счета палатку, он бросил ее в обласок, столкнул нос с берега, сел в корму и взял весло. Течение подхватило обласок и понесло. С минуту Ведерников сидел неподвижно в каком-то забытьи, словно не знал, куда ему надо плыть. В глазах стояло лицо Лукерьи с выражением тоски, которая, должно быть, тяжким пластом легла ей на душу.

Опомнился он от сильного толчка. Обласок стукнулся о корягу и зашатался. Веслом Ведерников выровнял его, повернул против течения и начал грести с тупым ожесточением и яростью.

– Нет, нет, она должна быть моей! – бормотал он, не замечая, что тряпки сползли с его рук и мозоли кровоточили.

…А на Исаевской заимке Ведерникова уже ждали. Отс и Кибальников, побаиваясь после конфискации винтовки выходить на яр, то и дело посылали самого Порфирия Игнатьевича посмотреть, не приближается ли лодка. Но лодки все не было, потому что Ведерников уже не плыл, а просто едва-едва карабкался с больными руками против течения. Выбившись из сил, он остановился на ночевку верстах в семи-восьми от усадьбы Исаева. Ночь выдалась пасмурная, тихая, и комары словно сбесились. Звенящими стаями они бросались на израненные руки. Всю ночь Ведерников не спал, сидел у костра, вспоминал Лукерью, бормотал как в бреду: «Все равно она будет моя». На рассвете, так и не сомкнув глаз, Ведерников поплыл дальше. Руки совсем плохо слушались. В голове стоял протяжный шум, и всюду виделись ему жгучие золотисто-черные глаза Лукерьи. Каким-то далеким отголоском сознания Ведерников понял, что он не выдержал огромного напряжения бессонных ночей, тревог и заболел.

На заимке в ту ночь тоже не спали. Срок возвращения Ведерникова миновал, а его все не было. Может быть, Бастрыков под конвоем коммунаров уже отправил Ведерникова в Томск, в губчека? Возможно, следовало уже начать сборы к уходу? Но куда? Вверх по Васюгану не было больше никаких явок, а вниз по реке стоял железный заслон – коммуна. И вдруг в минуту самого крайнего отчаяния, когда перепуганный Порфирий Игнатьевич перестал даже бегать на яр и смотреть на реку, из лесу вышел Ведерников. Он шел шатаясь. Воспаленные глаза его смотрели устало и отчужденно, руки были полусогнуты и неподвижны.

– Ну, как твоя экспедиция, Гриша? – чуть не в один голос спросили Отс и Кибальников.

– Господа, – патетически, с надрывом воскликнул Ведерников, – обо всем потом, после! И не судите меня жестоко: мне двадцать три года.

Ведерников прошел мимо до крайности удивленных Порфирия Игнатьевича и офицеров прямо в дом и рухнул на свою постель, не сказав больше ни слова.

Отец и сын (сборник)

Подняться наверх