Читать книгу Осип Мандельштам: Фрагменты литературной биографии (1920–1930-е годы) - Глеб Морев - Страница 4
Осип Мандельштам: Фрагменты литературной биографии (1920-1930-е годы)
2
ОглавлениеВ начале 1970-х годов, готовя на основе своих дневниковых записей работу о Мандельштаме, А.К. Гладков в одном из фрагментов оставшейся ненаписанной статьи замечает:
<…> если, освободясь от гипноза страстной, умной, горькой диалектики книги Н.Я. [Мандельштам «Воспоминания»], от поразительной правды общей картины времени, нарисованной ей, попробовать независимо от ее точки зрения взвесить только факты судьбы Мандельштама до его последнего ареста, то неожиданно выясняется, что, пожалуй, никто из беспартийных писателей, не бывших «деятелями», не имел таких многочисленных контактов с членами правительства, людьми власти. Долгое и неплатоническое покровительство Бухарина. Персональная пенсия еще в молодые годы. Помощь Енукидзе, Кирова, Гусева, Ломинадзе, Молотова. Их толчки в издательских делах, в устройстве командировок, пребывания в высокопоставленных санаториях. Квартиру он получил среди первых в среде писателей: до этого жил во флигеле Дома Герцена, где жили и Фадеев, Тренев, Павленко. Пастернак получил отдельную квартиру позже. У него был договор на собрание сочинений, за который он успел получить 6о%. Первый приговор был мягчайшим, учтя содеянное. В конфликте с Горнфельдом был виноват скорее всего он сам. Откуда же это постоянно^] ощущение отщепенства и травли?[25]
Исторически совершенно корректное наблюдение Гладкова[26], аккумулируя имена в разные годы помогавших Мандельштаму высокопоставленных советских деятелей (их ряд может быть продолжен, по крайней мере, Луначарским, Дзержинским, Томским и менее известным личным секретарем Ленина Н.П. Горбуновым[27]) и факты его писательской биографии, проницательно касается центрального для понимания судьбы поэта обстоятельства: с одной стороны, это его теснейшее взаимодействие с советской литературной системой и литераторской средой, а с другой – глубоко конфликтный и травмирующий характер этого взаимодействия.
После публикации 24 мая 1918 года в левоэсеровской газете «Знамя труда» стихотворения «Гимн» (в позднейшей редакции «Сумерки свободы»), манифестировавшей принятие Мандельштамом – после периода сомнений рубежа 1917-1918 годов – большевистского переворота и его последствий, «отношение поэта к советскому социуму (что не тождественно отношению к революции) колебалось»[28]. О природе этих колебаний пойдет речь далее, однако уже сейчас необходимо отметить, что принципиальные положения о соотношении культуры и нового государства, высказанные Мандельштамом в 1918-1920 годах, никогда не были подвергнуты им пересмотру. Речь идет, прежде всего, о написанной в 1918 году, в период службы Мандельштама в Наркомпросе[29], статье «Государство и ритм» и статье 1920 года «Слово и культура». Первая из них, помимо полной идентификации автора с «нашим молодым государством»[30], замечательна тем, что, по наблюдению Е.А. Тоддеса, «государство (революционная диктатура) и культура оказываются в одном ценностном ряду. Это представление в течение последующих семи десятков лет [существования советского режима] поддерживалось и государством, и людьми культуры, причем <…> каждая сторона руководствовалась своими мотивами: государство стремилось сделать культуру государственной, а люди культуры надеялись, как Мандельштам в 1918 г., что государство станет культурным»[31]. Эти надежды стояли и за высказанным в «Слове и культуре» тезисом о том, что «намечается и органический тип новых взаимоотношений, связывающий государство с культурой, наподобие того, как удельные князья были связаны с монастырями. Князья держали монастыри для совета» (II: 51 )[32]. Функция поэта мыслится как «экспертная», гуманизирующая «грядущую социальную архитектуру». Непременной социальной и идеологической рамкой остается при этом принятие нового государственного устройства – советской власти. Последнее, по справедливому замечанию Е.А. Тоддеса, в свою очередь требовало «принять современность и литературный быт»[33]. «По возвращении в Советскую Россию [из Крыма в 1920 году] я вростаю < sic!> в советскую действительность первоначально через литературный быт, а впоследствии непосредственной работой: редакционно-издательской и собственно-литературной», – показывал Мандельштам в ОГПУ 25 мая 1934 года[34].
Тесное соположение этих двух понятий («современности» и «литературного быта») в политическом контексте неслучайно. Одним из важнейших социокультурных последствий октябрьского переворота стало радикальное изменение традиционных основ профессиональной писательской жизни в России. «Октябрьская революция опрокинула <…> целый общественный режим, основанный на буржуазной собственности. Этот режим имел свою культуру и свою официальную литературу. Крушение режима не могло не стать – и стало – крушением дооктябрьской литературы», – писал Л.Д. Троцкий[35]. Монополизация государством печатного станка в 1918 году и немедленное введение политической цензуры изменили и экономические и моральные основания деятельности русского литератора. Переход к нэпу на время ослабил государственное давление, но не изменил принципиальных идеологических основ большевистской диктатуры. Фактически подводя итоги десятилетнему существованию послеоктябрьской литературы, Б.М. Эйхенбаум в статье 1927 года, остро проблематизирующей самое проблему «литературного быта»[36], с чрезвычайной точностью диагностировал: «Вопрос о том, „как писать“, сменился или, по крайней мере, осложнился другим – „как быть писателем“».
Не будет преувеличением сказать, что решать этот критически важный вопрос пришлось в той или иной степени каждому из остававшихся в СССР литераторов. Мандельштам не был исключением.
В конце декабря 1930 года Н.Я. Мандельштам из санатория Академии наук СССР, устроенного в 1929 году в бывшей усадьбе В.С. Беллей[37] в Старом Петергофе, обращается с большим письмом к В.М. Молотову, только что назначенному председателем Совнаркома СССР. Адресатом письма жены поэта Молотов стал, однако, в прежнем своем качестве – многолетнего секретаря ЦК ВКП(б), которому подчинялся, в частности, занимавшийся литературной жизнью Отдел агитации, пропаганды и печати ЦК, преобразованный в январе 1930 года в Отдел культуры и пропаганды (Н.Я. Мандельштам именует его принятым сокращением «Культпроп»), заместителем заведующего которым был (с 1929 года) упоминаемый в начале письма А.Н. Гусев[38].
Уважаемый тов. Молотов!
Нынешней весной вы слыхали должно быть о тяжелом состоянии поэта Мандельштама. Тогда же тов. Гусев – заместитель > з<аведующего> Культпропа Ц.К. В.К.П.(б) организовал отъезд Мандельштама – в Сухум, в Дом Отдыха, а затем, по желанию Мандельштама, на юг, в Армению: врачи, консультировавшие Мандельштама, рекомендовали после отдыха стать на работу на какой-нибудь из южных окраин, по возможности, не русских, чтобы в новых условиях ликвидировать нервное заболевание, вызванное травмой (это было результатом травли, которая велась против Мандельштама).
Однако наладить работу в Армении для Мандельштама не удалось – из-за незнания армянского языка – и после нескольких месяцев отдыха нам пришлось вернуться на север. В Закавказьи Мандельштам вполне оправился от болезни, но попав на север в те же – вернее, более тяжелые бытовые условия, он, несомненно, скоро расшатает свое здоровье и все вернется к прежнему положению.
Дело в том, что почва для болезни Мандельштама подготовлялась годами и причина ее коренилась в той жизни, которую мы вели и изменить которую были не в силах.
Основная беда в том, что Мандельштам не может прокормиться чисто литературным трудом – своими стихами и прозой. Скупой и малолистный автор, он дает чрезвычайно малую продукцию. Последнюю свою прозаическую вещь, изданную в 28 году Гизом, – он писал около двух лет (134 листа). Полное собрание Мандельштама – плод двадцатилетней работы – расцененное издательской бухгалтерией полистно и построчно, дало ему несколько лет назад 1.500 р.
Так, литературный гонорар являлся в сущности случайным, а жил Мандельштам переводами. Более ядовитой профессии для писателя, особенно для стихотворца нельзя себе представить. В течение десяти лет изо дня в день Мандельштаму приходилось переводить, т.е. беспрерывно подлаживаться под чужие стили, истощать мозг лжеизобретательством, холостым творчеством. Переводы исключали всякую возможность личной работы. Сотни переведенных Мандельштамом листов – это каторжный труд, в течение многих лет разрушавший его нервную систему. К тому же положение переводчика в издательствах было ужасным: на переводную работу смотрели, как на нечто вроде собезного пособия для безработных интеллигентов и получить перевод было не легче, чем его сделать. Хронические безработицы постоянно выбивали из-под ног почву, не давали возможности сколько-нибудь прочно устроиться. Борьба за существование отнимала все силы и на моих глазах в течение многих лет разрушала человека.
Сейчас к переводам возврата нет — мы предпочтем любой исход прежней лямке.
После тяжелого жизненного кризиса, после перенесенной болезни, Мандельштам – пожилой и утомленный человек – очутился у разбитого корыта.
У него нет профессии, которая бы его обеспечила, нет жилья, ничего нет… То, что он умеет делать, никак не котируется на трудовой бирже. А в любом учреждении не решатся принять на работу лирического поэта, да к тому же с ярлыком правого попутчика. Если Мандельштам самостоятельно придет предлагать свои услуги – он, в лучшем случае, устроится неквалифицированным библиотекарем или техническим работником в каком-нибудь архиве и т.п. … на 90 р. в месяц – без квартиры и при семье в три человека.
Вопрос о работе Мандельштама – это вопрос принципиальный и он должен быть разрешен раз и навсегда.
В сущности, речь идет о праве Мандельштама на жизнь: нужно или не нужно сохранить Мандельштама?
А чтобы его сохранить, нужно создать для него нормальные условия жизни – дать ему академическую спокойную работу (хотя бы исторически-архивную, которую он сам получить не может, т.к. ему отвечают – «нет нужды, нет штатов, вы не марксист, раз вы писатель так пишите, а у нас есть спецы и т.д....»).
Второй вопрос квартирный. Все эти годы у нас не было средств, чтобы купить себе квартиру. Уезжая в Армению, мы потеряли свое жилье и остались буквально на улице. Та работа, на которой может быть использован Мандельштам, не может дать ему квартиры. Нигде, ни в одном городе нельзя получить жилплощади. Мандельштам оказался беспризорным во всесоюзном масштабе.
Но существует же какой-то жилищный фонд и нужные люди у нас не остаются на улице. Один раз нужно счесть не спеца таким человеком, а поэта, чтобы он не метался из города в город, ища пристанища. Если это невозможно в Москве, то нужно устроить Мандельштама хотя бы в одном из южных городов.
Я повторяю, что это не просто бытовые неувязки, а вопрос о праве на жизнь. Позади – долгие годы борьбы и труда; не под силу изворачиваться, искать мелких заработков, бегать по редакционным прихожим за работишкой. А именно это предстоит Мандельштаму, если не будет решительного вмешательства в его судьбу. Ему помогли оправиться от болезни, но причины, приведшие к заболеванию, не устранены… Если раз навсегда не устроить Мандельштама, то каждый год его будет загонять в тупик и роскошные санатории будут чередоваться с настоящим бродяжничеством.
Тяжелая жизнь лирического поэта, конечно, не в диковинку, но близкому человеку – жене – не под силу смотреть, как разрушается жизнеспособный человек, в самом разгаре творческих сил.
Но я надеюсь, что это письмо не останется без ответа.
Надежда Мандельштам[39]
<…>
Центральный тезис этого письма, ярко резюмирующего социальное положение Мандельштама к 1931 году, заключен в словах: «В сущности, речь идет о праве Мандельштама на жизнь: нужно или не нужно сохранить Мандельштама?» Эти же слова (неслучайно, но, разумеется, помимо авторской воли) напрямую отсылают нас к трем центральным текстам, документирующим кризис старой модели литературного быта и утверждение его новых, по большей части уродливых, пореволюционных форм. Речь идет об «Апокалипсисе нашего времени» В.В. Розанова и предисловии к «эпопее» «Я» и статье «Дневник писателя» Андрея Белого[40].
«Устал. Не могу. 2-3 горсти муки, 2-3 горсти крупы, пять круто испеченных яиц может часто спасти день мой. <…> Сохрани, читатель, своего писателя, и что-то завершающее мне брезжится в последних днях моей жизни. В.Р. Сергиев Посад, Московск. губ., Красюковка Полевая ул., дом свящ. Беляева». Это, ставшее знаменитым, печатное обращение к читателю было помещено в выпуске 6-7 «Апокалипсиса нашего времени», издававшегося Розановым в Сергиевом Посаде с конца 1917 года. Фактически являющийся беспрецедентной в истории русской литературы печатной просьбой о милостыне текст Розанова лег в основу позднейшей традиции писательских обращений о помощи, включившей в себя имена Клюева и Мандельштама[41]. Обращение Розанова стало первым свидетельством полного краха традиционной модели писательского выживания за счет гонорарной оплаты литературного труда. Коммерчески успешный автор[42], Розанов, начиная выпуск «Апокалипсиса», рассчитывал на продаже издания и подписке на него получить необходимые «средства жизни»[43]. Однако цензурные репрессии и монополизация печатной жизни большевиками сделали этот план неосуществимым. Как и абсолютное большинство русских литераторов, Розанов оказывается лишен, по слову Блока, «простого права писательского»[44] — права на публикацию и оплату своих текстов, позволяющую жить литературным трудом.
Эти слова Блока были написаны им 21 ноября 1918 года в записной книжке поперек перечня дел в Театральном отделе Наркомпроса, где поэт вынужден был работать ради «средств жизни». Проблему полной социальной невостребованности литератора, который «падает под бременем работы, ему чуждой» и «месяцами не имеет возможности сосредоточиться и окончить хотя бы недописанную фразу»[45], будучи занят на бесконечных советских службах, поднял в текстах 1919-1921 годов Андрей Белый. «В социалистическом государстве же я, пролетарий, пока обречен на голодную смерть, если я захочу жить действительным делом своим, а не кидаться в „комиссии”, где я все только путаю», – писал Белый[46]. Центральный мотив его нашумевших печатных обращений к общественности – Мандельштам в рецензии (III: 100) отметил их «апокалиптический тон» (объединяющий, добавим, Белого с Розановым) – «нужен ли он кому-нибудь, т.е. нужен ли „Петербург”, „Серебряный голубь” и др. произведения автора»[47].
С этими же, впервые печатно поднятыми Розановым и Белым, темами физического сохранения писателя и необходимости писательства как функции в общественном организме связан и другой, ставший лейтмотивным в литературной среде 1920-х годов, тезис – о депрофессионализации как способе выхода из катастрофы, постигшей социальное бытование литератора в СССР. В том случае, пишет Белый, если бы он не надеялся все-таки найти возможность существовать как писатель, «автор немедленно положил бы перо и старался бы найти себе место среди чистильщиков улиц, чтобы не изнасиловать свою душу суррогатами литературной деятельности»[48]. Свое буквальное воплощение тема перемены статуса получила в произведшем на современников шокирующее впечатление скандальном жесте А.И. Тинякова, сознательно превратившегося в 1926 году из профессионального литератора в профессионального нищего[49]. Случай Тинякова уникален[50]. Большинство вынуждено было довольствоваться как раз «суррогатами литературной деятельности». Одним из таких суррогатов стало в 1920-х обслуживание издательской машины по выпуску переводной литературы, имевшей рыночный спрос, названное в приведенном письме Н.Я. Мандельштам «холостым творчеством».
Как видим, письмо Н.Я. Мандельштам к Молотову аккумулирует эти, жизненно насущные для литературного быта 1920-х годов темы. Все они, разумеется, напрямую влияли и на построение мандельштамовского биографического текста. К 1930 году найденный им в начале десятилетия ответ на вопрос «как быть писателем» перестал выглядеть удовлетворительным.
25
Гладков А.К. < Глоссы о Мандельштаме> ⁄ Публ. и подгот. текста М. Михеева, П. Нерлера, С. Василенко // Михеев М.Ю. Александр Гладков о поэтах, современниках и – немного о себе… (Из дневников и записных книжек) ⁄ 2-е изд. М., 2019. С. 235 (здесь и далее не оговоренные особо выделения в тексте принадлежат авторам).
26
Трудно согласиться с Ю.Л. Фрейдиным, утверждающим в письме к публикатору дневниковой записи Гладкова от 9 августа 1971 года, которая легла в основу цитированного нами текста, что «каждая позиция Гладкова может быть опровергнута фактами» (Гладков А. Дневниковые записи. 1971 год ⁄ Публ. и коммент. М. Михеева // Знамя. 2015. № 6. С. 141).
27
См.: Мец А.Г. Осип Мандельштам в Кремле (1918) // Toronto Slavic Quarterly. 2015. № 54.
28
Тоддес Е. А. <Мандельштам и Рудаков> // Тоддес. С. 595. Мы, вслед за Е.А. Тоддесом (Там же. С. 352), безусловно, разделяем предположение о том, что «народный вождь» в «Гимне» – это Ленин.
29
Об этом периоде, включая колоритные подробности выполнения поэтом «ответственных заданий», см.: Документы О.Э. Мандельштама в архиве Нарком-проса: Возвращение к теме ⁄ Публ. Н.В. Котрелева // Окно из Европы: к 80-летию Жоржа Нива ⁄ Сост. А.Е. Парнис, Г.В. Нефедьев, В.Л. Скуратовский. М., 2017. С. 658-693; особ. см. с. 692 с воспоминаниями С.Г. Вышеславцевой.
30
Мандельштам О. Полное собрание сочинений и писем: В 3 т. ⁄ Сост. А.Г. Мец. М., 2009-2011. Т. 2. С. 44. Далее ссылки на это издание даются непосредственно в тексте: римские цифры указывают на номер тома, арабские – на номер страницы.
31
Тоддес Е.А. Поэтическая идеология // Тоддес. С. 353.
32
Именно эти строки вызвали отдельный полемический выпад Цветаевой в посвященной «Шуму времени» статье «Мой ответ Осипу Мандельштаму» (1926): «Если бы Вы были мужем, а не „…“, Мандельштам, Вы бы не лепетали тогда в 18 г. об „удельно-княжеском периоде” и новом Кремле, Вы бы взяли винтовку и пошли сражаться» (Цветаева М. Собрание сочинений: В 7 т. ⁄ Сост. А. Саакянц и Л. Мнухина. М., 1994. Т. 5. С. 310; пропуск в рукописи). К этомуже времени относится свидетельство Эренбурга: «Мандельштам, изведав прелесть службы в каком-то комиссариате, гордо возглашает: как сладостно стоять ныне у государственного руля!» (Эренбург И. Стилистическая ошибка // Возрождение (Москва). 1918. 5 июня; цит. по: Эренбург И. Портреты русских поэтов ⁄ Изд. подгот. А.И. Рубашкин. СПб., 2002. С. 178); статья начинается с описания не названного по имени Мандельштама: «Недавно в одном литературном салоне некий небезызвестный поэт, безукоризненный эстет из „Аполлона”, с жаром излагал свои большевистские идеи» (Там же. С. 175). К 1967 году относится свидетельство Е.Я. Хазина о том, что «в первые годы (1920) [Мандельштам] был настроен очень революционно, что „присяга четвертому сословию” была не случайна» (Лето 1967 года в Верее: Н.Я. Мандельштам в дневниковых записях Вадима Борисова / Публ. и подгот. текста С. Василенко, А. Карельской, Г. Суперфина // «Посмотрим, кто кого переупрямит…»: Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах ⁄ Сост. П.М. Нерлер. М., 2015. С. 495). 24 января 1925 года М.А. Кузмин фиксировал в дневнике: «Мандельшт<ам> удивляется моей ярости по отношению к большевикам» (РГАЛИ, сообщено А.Б. Устиновым). В конце 1925 года «политическая» опечатка «белый Мандельштам» (вместо «былой») казалась И.Г. Эренбургу «гомерически» смешной (см. его письмо Е.Г. Полонской от 2 декабря 1925 года: Эренбург И. Дай оглянуться…: Письма 1908-1930 ⁄ Изд. подгот. Б.Я. Фрезинским. М., 2004. С. 476).
33
Тоддес Е.А. Поэтическая идеология // Тоддес. С. 370.
34
Нерлер П. Указ. соч. С. 46.
35
Троцкий Л. Литература и революция. М., 1923- С. 15.
36
Эйхенбаум Б. Литература и литературный быт // На литературном посту. 1927. № 9. В «Моем временнике» Эйхенбаума (Л., 1929. С. 49-58) текст получил название «Литературный быт». Цитируется нами по этому изданию.
37
Урожденной Вейнберг, тетки поэта Г.В. Адамовича (сестры его матери), в 1920 году эмигрировавшей во Францию (см.: Колмогоров А. Мне доставшееся: Семейные хроники Надежды Лухмановой. М., 2013. С. 331).
38
Л.Д. Троцкий так характеризовал эту, относящуюся к концу 1920-х – 1930 году, ситуацию: «Высшее руководство художественным словом оказалось в руках Молотова, который есть живое отрицание всего творческого в человеческой природе. Помощником Молотова – час от часу не легче! – оказался Гусев, искусник в разных областях, но не в искусстве» (Т<роцкий Л.> Самоубийство В. Маяковского // Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев). 1930. № 11. Май. С. 40). Функции Молотова перешли после его ухода в Совнарком к Л.М. Кагановичу, на которого легла позднее часть подготовки к объединению писателей на основе резолюции Политбюро ЦК ВКП(б) от 23 апреля 1932 года «О перестройке литературно-художественных организаций».
39
Григорьев А., Петрова И. [Мец А.Г, Сажин В.Н.] Мандельштам на пороге тридцатых годов // Russian Literature. 1977. Vol. 5. № 2. Р. 182-184. Одновременно: Два письма Н.Я. Мандельштам ⁄ [Публ. и коммент. А.Б. Рогинского, С.В. Де-дюлина] // Память: Исторический сборник. М., 1976/Нью-Йорк, 1978. Вып. 1. С. 302-304.
40
Подробный разбор этих текстов в связи с проблемой литературного быта см.: Морев Г. «Нет литературы и никому она не нужна»: К истории писательского самоопределения в России, 1917-1926 // Un Radioso Awenire? L’impatto della Rivoluzione d’Ottobre sulle scienze umane / A cura di E. Mari, O. Trukhanova, M. Valeri. Roma, 2019. P. 201-214.
41
Мы имеем в виду эпистолярные обращения ссыльных поэтов из Колпашева и Томска (1934-1937) и из Воронежа (1937).
42
В 1915-1916 годах читательский успех позволил Розанову выпустить в издательстве М.А. Суворина «Опавшие листья» («Короб 2-й») и переиздать там же «Уединенное», первоначально изданные за свой счет (см. коммент. В.Г. Сукача в изд.: Розанов В.В. О себе и жизни своей ⁄ Сост. В.Г. Сукача. М., 1990. С. 760).
43
Там же. С. 784.
44
Блок А. Записные книжки. 1901-1920 ⁄ Сост. Вл. Орлова. М., 1965. С. 436.
45
Белый А. Вместо предисловия // Записки мечтателей. 1919. № 1. С. 11.
46
Белый А. Дневник писателя. Почему я не могу культурно работать // Записки мечтателей. 1921. № 2-3. С. 127.
47
Белый А. Вместо предисловия. С. 12.
48
Там же.
49
Подробнее см.: Морев Г. Указ. соч. С. 179-201.
50
В том же 1926 году, по словам Н.А. Клюева, он, начав поэму «Деревня», «впервые в жизни вышел на улицу с протянутой рукой за милостыней» (из заявления в Правление ВССП от 20 января 1932 года: Клюев Н. Словесное древо: проза / Сост., подгот. текста и примеч. В.П. Гарнина. СПб., 2003. С. 408). Других подтверждений этого буквального воплощения Клюевым содержащегося в его стихотворении «Стариком, в лохмотья одетый…» (опубл. 1922) образа поэта, просящего милостыню, у нас нет. Однако, даже если принять заявление Клюева на веру и не считать его сделанным под впечатлением громкой истории Тинякова, приходится отметить, что его жест был противоположен тиняковскому: в отличие от Тинякова, демонстративно вставшего с плакатом «Подайте на хлеб писателю, впавшему в нищету» на Литейном проспекте у входа в одно из крупнейших ленинградских издательств, Клюев старался «не попадаться на глаза своим бесчисленным знакомым писателям <…> на задворках Ситного рынка» (Там же). Имеется в то же время свидетельство Б.А. Филиппова (1943) о том, что Клюев показал ему «на одного из нищих <…> и сказал: „Замечательный поэт… Но не может „приспособиться” и жить литературой”» (Николай Клюев: Воспоминания современников ⁄ Сост. П.Е. Поберезкина. М., 2010. С. 305; по всей видимости, речь идет о Тинякове). По воспоминаниям И.М. Гронского, в 1932 году он узнал о том, что Клюев просит милостыню на паперти одной из московских церквей, указывая, что он «русский поэт» (Гронский И.М. О крестьянских писателях ⁄ Публ. М. Никё // Минувшее: Исторический альманах. Paris, 1990. Вып. 8. С. 148). Достоверно известно, что летом 1935 года в Томске Клюев просил «милостыню на кусок хлеба опальному поэту» (Николай Клюев: Воспоминания современников. С. 620). Нет, кажется, и оснований не верить словам из письма поэта Л.Э. Кравченко от 20 января 1935 года: «Я знаю, Вы, как никто, почувствуете мои кровавые слезы, когда я, мокрый от волнения, со страшно бьющимся сердцем, дожив до седин, в первый раз в жизни протянул руку за милостыней…» (Наследие комет: Неизвестное о Николае Клюеве и Анатолии Яре ⁄ [Сост.] Т. Кравченко, А. Михайлов. М.; Томск, 2006. С. 189).