Читать книгу День Города. Новеллы & рассказы - Глеб Нагорный - Страница 12
ДЕНЬ ГОРОДА
Новеллы & рассказы
Аллегро нон мольто
Оглавление(1)
«Нина, Нинель, Нинок! Боже, как хорошо, что ты пришла. А где Томочка?» – Николай Владимирович оторвал голову от подушки, облокотился на руку и, обессилев, рухнул.
«Не вставай, не вставай, тебе нельзя волноваться. – Антонина Васильевна закрыла дверь одноместной палаты, приставила стул к постели, разложила гостинцы на тумбочке: бульон в термосе, апельсины, яблоки, овощной сок, свежие газеты. – Поешь, он горячий».
Она отвинтила пластмассовую крышку с термоса, вытащила из тумбочки серебряную ложку, подкрутила колесико у изголовья кровати и взбила подушку. Кровать превратилась в подобие кресла. Николай Владимирович устроился поудобней, вдохнул полной грудью, но тотчас схватился за сердце и с присвистом процедил:
«Не доживу…»
«Все будет хорошо, – отозвалась Антонина Васильевна. – Скоро операция. Поставят новый клапан. И будешь, как раньше, помнишь?»
«Когда мы слушали „Весну“ Вивальди?» – синие губы Николая Владимировича болезненно искривились, левый глаз дернулся.
«Да, да. Аллегро, ларго, аллегро», – печально произнесла Антонина Васильевна и поднесла ко рту Николая Владимировича ложку с горячим бульоном.
Николай Владимирович обжегся. По губам потекла желтая больная струя, склеила морщинки на дряхлом, поросшем трехдневной щетиной подбородке и медленно поползла за яркую абрикосовую майку, видневшуюся под шелковой пижамой.
«Салфетку, – простонал Николай Владимирович. – Дай мне салфетку».
Антонина Васильевна вытащила из кожаной сумочки ажурный платочек, пахнущий «зимними» духами. Вытерла им губы и подбородок Николая Владимировича, заложила за фруктовую кайму майки.
«Это все ложка, – обиженно вымолвил Николай Владимирович. – От серебра всегда жарко. Пусть остынет».
«Остынет – будет невкусно. Я подую», – наставительно проговорила Антонина Васильевна.
«Но ложка горячая, – вяло запротестовал он, но все же подставил серое алюминиевое лицо к поблескивающему металлу. – Хорошо. Хорошо-то как».
Николай Владимирович промокнул губы платочком, отдал его Антонине Васильевне и откинулся на подушку. На лице проступил румянец.
«Так где Томочка?» – снова спросил он, массируя левую часть груди.
«У нее сегодня защита».
«Защитит, как думаешь?»
«Защитит», – без тени сомнения кивнула Антонина Васильевна.
«Да, я на прошлой неделе звонил… – вкладывая двойной смысл в слова, сыто произнес Николай Владимирович. – Что внуки?»
«Тёма еще в школе, вечером обещал заскочить. Никитка на соревнованиях».
«Чуднó, как все-таки чуднó, что они у нас с тобой есть. Ведь правда?» – Николай Владимирович приподнялся и преданно, по-собачьи, посмотрел на супругу.
«Правда, правда, – согласилась с ним Антонина Васильевна, – иначе, зачем все это…»
«Что?» – не понял Николай Владимирович.
«Иначе, зачем, тогда… ну, помнишь… мы все-таки решились…»
«Да, – усмехнулся Николай Владимирович. – Кто бы ходил ко мне сейчас, кто бы навещал?..»
«А был бы ты?» – совершенно серьезно спросила Антонина Васильевна.
«Ты думаешь, все сложилось бы иначе?» – Николай Владимирович протянул руку к газетам и надел очки в тонкой позолоченной оправе.
«Как знать, как знать. Но я бы здесь точно не сидела».
«Не вороши старое. Ты же сама сказала – мне нельзя волноваться», – хитро заметил Николай Владимирович.
«И правда, – Антонина Васильевна пожала плечами в мягком персиковом вельвете, поправила длинную, сшитую на заказ юбку, полюбовалась сапожком на аккуратненьком каблучке и произнесла: „Новости“ смотреть будешь?». Кивнула на «двойку», стоящую на небольшом холодильнике.
«Повременю, – ответил Николай Владимирович. – Отдерни шторки, пожалуйста».
Антонина Васильевна обогнула постель, подошла к окну и раздвинула свисавшие до пола шторы.
«Зима. Аллегро нон мольто», – протянула она.
«Ларго, аллегро, – отозвался Николай Владимирович и тихо прошептал: – Скрипка смерти».
«Не дует?»
«Теплоизоляция, – гордо заметил Николай Владимирович. – После операции обязательно подарю Андрюшке машину».
«На нашего зятя молиться надо, – согласилась с ним Антонина Васильевна. – Светило, кардиохирург. Да что тут скажешь!.. Ну, я пошла».
Она накинула дубленку теплого цитрусового цвета, склонилась над Николаем Владимировичем и поцеловала в сталистую щеку.
«Ты за Томочку не переживай, – сказал он. – Я позвонил».
«А я и не переживаю. Ну, не скучай».
Когда щелкнул замок, Николай Владимировичем отложил газету и подумал, что за годы совместной жизни никогда не называл супругу ее настоящим именем. Ему почему-то казалось, что в нем скрыто что-то простонародно-корытное – Антонина Васильевна… В то время как Нинель без отчества таило в себе аристократичность, благополучие и достаток. Те мнимые качества, которые замысловато перекраивают Людмил в Люций, Наташ в Натали, а Марий в Марго.
Впрочем, производные от истины со временем стали нравиться ему больше самой истины. Даже в таком незатейливом созвучии, как «Николай Владимирович», он умудрялся находить намек на некую родовитость. Что же касается отношения к классической музыке, в которой он неплохо разбирался, поскольку круг общения у него был широким, и это обязывало поддерживать разговор не только о материальных, но и о духовных ценностях, о возвышенном, то он ее никогда не любил и не понимал, но зато обожал поговорить о своей любви к ней. К Вивальди он относился примерно так: «Это – классика!» Если бы становление Николая Владимировича, как личности, пришлось на эпоху шариковых дезодорантов, он бы, не задумываясь, произнес: «Вивальди? Что ж… Стильно, стильно…»
1
Он беспокойно зашевелился под одеялом, скинул на заплеванный пол старую газету и обнаружил, что его нос упирается в цедру какого-то фрукта.
– А я тебе кричу, кричу, – заперхал с соседней койки старик со злыми, как чесночные дольки, глазами и швырнул в его сторону огрызок. – Вставай, процедуры.
Медсестра откинула одеяло, он перевернулся, стащил пижамные фланелевые штаны, которые носили до него, по меньшей мере, человек тридцать – в жутких ромбах, с тугой резинкой, врезавшейся в поясницу, отчего на теле оставался бордово-лиловый рубец, – повернулся набок и почувствовал в начале едкий запах спирта, затем влажный комок на ягодице, а после – обжигающую струю, врывающуюся в тело.
– Больно, как больно, – простонал он.
– А ты терпи, терпи. На том свете еще больнее будет, – зло отозвался огрызкошвырятель и в жутком смехе обнажил верхний ряд вставных зубов.
– Заткнитесь, пожалуйста…
– Вот безносая придет, тогда и заткнусь, но прежде на тебя, клапанщик, полюбуюсь, – рыкнул в ответ старик.
– Ведите себя прилично, – рассердилась сестра. – Вы почему все время таблетки выплевываете? – обратилась она к ветошному хохочущему мерзавцу. – Вот пожалуюсь Андрею Павловичу.
– Они невкусные, – словно трехлетний шкодник-ангинщик запричитал неугомонный старик. – И вообще… Я с инфарктниками лежать не хочу. Что ни ночь, все гикаются и гикаются. А у меня выслуга перед отечеством – мне одноместка полагается. У вас же есть одноместки, правда?
– Правда, – подтвердила она.
– Вот и переведите меня туда, – рявкнул правдоискатель что есть силы, отчего верхняя челюсть выскочила изо рта и запрыгала на пододеяльнике в картофельно-свекольных разводах. Без тени смущения подхватив ее и ловким привычным движением водрузив на место, старикашка осклабился.
Подавив невольную улыбку, девушка строго произнесла:
– Все палаты заняты, мест нет. Если хотите, жалуйтесь Андрею Павловичу.
– Э, не, – хитро прищурился шкодливый. – Я пожалуюсь, а он возьмет и во сне меня заколет…
– Прямо уж, – искренне удивилась сестра столь абсурдному заявлению.
– Точно говорю: заколет, заколет. Вон Никодимка давеча жаловался, что из одиночки по ночам звуки раздаются: телик кто-то на полную громкость смотрит, – а утром-то Никодимки и не стало. Миокард гостинцев принес. А теперь угадайте, кому он жаловался? То-то же… – мразно ощерившись, подхватил сушеную корку от апельсина и швырнул в сторону окна. – Не спи, смерть проспишь!
– Немедленно успокойтесь! – прикрикнула сестра, угрожающе подняв шприц.
– А он спит и спит, – пожаловался старичок. – Целыми днями. И храпит, подлец. Спать не дает.
– А вы ему поцокайте, – посоветовала она.
– Это как? Глык-глык? – Старичок щелкнул желтоватым мясцом языка по десне и на лету подхватил челюсть.
Сестра прыснула.
– А ты не лыбься, не лыбься, – вставляя челюсть, шамкнул старик. – Вот доживешь до моих лет, не целована, не ласкана, тогда и артачься.
– А вы, значит, без греха, – негодующе защитилась девушка и зарделась.
– Не помню, давно это было… – засмеялся он, да так, что слезы выступили на глазах. Из носа потекло, и паршивец вытерся пододеяльником.
– Не смейте сморкаться… У вас что, носового платка нет?! – подскочила к нему сестра.
– А кто ж мне его принесет? – ковыряясь уголком в ноздре, прогундосил старичок. – Все меня бросили, никто не навещает…
Сестра выдернула одеяло из его рук и брезгливо посмотрела на скользкое пятно.
– М-да, надо бы поменять, – закручинился тот, поджав сучкообразные ножки. – Совсем захирело… Э-э, куда вы? А чем же мне укрываться?
Девушка вытащила байковое одеяло, швырнула старику, скомкала пододеяльник и направилась к выходу.
– А они сегодня опять под себя ходили, – снова подал голос больной, кутаясь в провонявшую смертью ткань.
– Кто? – обернулась сестра.
– Они – кто спят все время. Спят и серят, спят и серят.
– Это правда? – спросила сестра лежащего около подоконника.
– Случайно. Вы же на ночь туалет почему-то закрываете, а я судно не нашел, – отозвался лежащий. – Поверьте, в последний раз.
– Нянечка простынку поменяла?
– Да, спасибо, все хорошо. Простите, так получилось. Мне, право, очень жаль.
– Ну, ладно. Вы не переживайте. Вам вредно… Кстати, ваши родственники за шунтирование деньги в кассу внесли?
– Обещали на следующей неделе. Вы же знаете, такая сумма…
– Сердце ждать не любит. Между прочим, я что-то не видела, чтоб вас навещали.
– Заняты очень.
– Могли бы и поинтересоваться, – куда-то вдаль сказала сестра.
– Серят. Все серят, – злобненько процедил ябедник, скомкал газету, засунул ее в рот, сжевал мокрые свинцово-черные катышки и плюнул в сторону окна. – Нет у тебя денег, и родственников нет. Подохнешь ты здесь.
2
Как же он ненавидел их всех – этих жалких, смердящих, дохнущих под утро стариков, у которых не было сил бороться со смертью, но и не было сил противостоять жизни – жизни, провонявшей зеленкой, капельницей, карболкой, до отказа забитой полутрупами-полулюдьми, жизни, в которой свет солнца сменило постоянно перегорающее двухсотваттовое светило, висящее над переполненной палатой, жизни, в которой место любви заняло расписание «Прием с пяти до семи. Верхнюю одежду оставлять в гардеробе», жизни, подобной смерти, нет, даже хуже ее… потому что после смерти уже ничего не ждешь, ни на что не надеешься, а тут… все еще теплится жалкий ночничок в груди, в котором, кажется, замени спиральку, патрон, лампочку, и можно жить… Суета…
Как же были мерзки эти одышливые, ворчащие сопливцы, надеющиеся на чудо. Старики – чьи квартиры давно были заняты внучатым молодняком, чьи пенсии равнялись стоимости буханки хлеба, чьи надежды рушились с каждым астматическим приступом, с каждой новой резью в груди – еще большей, еще пронзительней, чем вчера, чьи бассоны переполнялись нечистотами, чьи вены выползали, словно корни дерева, цепляющегося за жизнь, – дерева сохлого, идущего под спил.
Как же он не переносил обеденного пюре, морковных котлет, прокисшего борща, гадкого компота из сухофруктов, жиденького чая и подернувшегося морщинистой пенкой, которую точно сплюнули в облезлую кружку, киселя.
Как раздражали родственники, – навещавшие этих подыхавших, никому не нужных уродцев, давно потерявших половую принадлежность, – с их пакетами, авоськами, сетками, из которых пахло рождеством, праздничной елкой, гирляндами, подарками, снегурочками. Мандаринами, бананами, конфетами, шоколадом. Нектаринами, грейпфрутами и прочими гибридами. Цитоплазмой достатка! «Нет, это ему нельзя, спрячьте, у него завтра операция. Пусть внук съест». – «Отдайте мне, отдайте, ну отдайте же», – хотелось крикнуть кривляющемуся, не по годам толстому девятилетнему мальчишке, набившему рот шоколадом с орешками, гулко пьющему мультивитаминовый сок из надорванного пакета, вонзающего лопатообразные, заходящие друг на друга зубы с корректирующей пластиной в банановую мякоть. «Отдайте, у меня никого нет, слышите – никого, ко мне никто не приходит». Но он лишь глубже прятал голову в складки прелого, пропахшего лекарствами одеяла, отворачивался к окну и пытался забыться.
Но холод, холод… но декабрьская стужа и щели в рамах… и падающий снежок – на кипятильник и кнопку вызова, на край и без того ледяного «подзадника», на подушку с больничным штампом, на разодранный матрас с торчащим седым ватным клоком… И эти окоченевшие ноги мертвеца – «принесите мне шерстяные носки!» – с давно не мытыми проемами между пальцами, не стрижеными ногтями, ороговевшими плоскими пятками… Не дают заснуть, не дают не слышать этого мерзкого детского голоса, наивно спрашивающего в промежутках между посербываниями: «Дед, а когда ты помрешь, я смогу забрать ту коробочку со значками, которая стоит у тебя на письменном столе?» – «Сможешь, внучок, сможешь». – «Что ты говоришь такое? Дедушка еще сто лет проживет», – раздается голос матери, в котором слышится столько неискренности, что хочется откинуть это заиндевевшее одеяло и крикнуть: «Заткнитесь, пожалуйста. Пожалуйста, заткнитесь. Дайте умереть».
Но стыдно и холодно. Стыдно – оттого, что никто не услышит. Холодно – оттого, что никто не поймет. И только слышишь в ответ старческое скрежетание: «Он у нас еще маленький – не ведает… Эх, ордена, что толку в них…»
(2)
«Как дела, Тёмочка?» – Николай Владимирович вышел из туалета и притворил дверь. Было слышно, как журчала вода, и наполнялся бачок. Он вытер руки махровым полотенцем и повесил на крючок двери. Прошаркал к постели, развязав широкий пояс, снял атласный халат с двумя беснующимися драконами, скинул велюровые тапочки и залез под одеяло.
Внук – кучерявый блондинчик, в пиджачке цвета разрезанного инжира – играл в какую-то электронную игру, и его пальчики быстро семенили по кнопочкам.
«Нормально, деда. По математике – отлично, по английскому – замечательно».
Дед протянул руку и потрепал золотистые кудри мальца.
«Умничка, весь в отца пошел, – похвалил Николай Владимирович. – Как мама?»
«Защитилась», – бросил внук, вставляя мерцающую геометрическую фигуру в паз.
«Понятное дело… Я тоже, в свое время, как она… Дома не видел, – вспомнил Николай Владимирович. – Мамка твоя еще маленькая была, вот как ты сейчас – бальные танцы, кружок актерского мастерства, математика – точно юла. А я словно бы проглядел тот момент, когда она выросла, – работа, диссертация, связи, работа. – Николай Владимирович просунул руку под пижамную куртку и стал массировать сердце. – Какой же год тогда был?.. Ты меня слушаешь, Тём?»
«Угу», – ответил внук, выстраивая подрагивающую пирамиду.
«Вот помню, защитился я… Родителям твоим квартиру оставили на лето, а сами в Крым мотанули, на три месяца. Ух, время было. Как там, у Вивальди, не помнишь, Тём? Аллегро, адажио, престо?.. Впрочем, что это я. Не знаешь ты».
«А это кто такой?» – спросил Тёма, на мгновение оторвавшись от тетриса.
«Так… сегодня уже никто», – отмахнулся дед и опасливо покосился на тёмочкин плейер, торчащий из кармана пиджачка.
«Ага… Понятно», – произнес Тёма, углубляясь в игру.
«Она как? Сегодня заскочит ко мне?»
«Не знаю…» – пожал инжировыми плечами внук, выключил игру и сказал: «Ну я это… пойду, а?»
Малыш подхватил цветной рюкзак с пальмами и фламинго в шлепанцах, наспех, немного брезгливо поцеловал деда в поросшую елью щеку, надел переливающуюся спелым виноградом куртку и пошел к двери.
«Иди, Тёма, иди… Ой, подожди, там в холодильнике фрукты. Возьми себе».
«Не, деда, лечись. Тебе нужней».
«Да куда мне. А у тебя самый возраст. Тебе витаминов побольше есть надо».
«Не такой уж ты и старый, деда. Вот папка тебе операцию сделает, на сто лет помолодеешь. Чао. Выздоравливай. Завтра приду», – бросил на ходу Тёма и надел наушники от плейера, из которых послышалась приглушенная писклявая музыка.
В проеме сверкнула золотая шапка волос, дверь медленно закрылась, и на миг показалось то давнее, забытое весеннее солнце, которое много лет назад так ярко светило и так больно резало глаза, а лучи его подбирались к молодому сердцу, из которого вырвалось:
«Нина, Нинель, Нинок, все будет хорошо, справимся…»
«Как здорово, что они у меня есть, – подумал Николай Владимирович, включив ночник. Мандариновый свет упал на одеяло, в изножье прикрытое шотландским пледом. – Ниночка, Томочка, Андрюша, Никитка, Тёма. Как все-таки замечательно! Как прекрасна жизнь! Лишь сердце – ну да ничего. Андрюшка поправит. И как тогда, когда они сидели с Ниной на лавочке, когда сердце еще не шалило, нет, кажется, именно тогда в первый раз и кольнуло. Нервы, нервы…»
Но кто мог подумать, что одна пьяная вечеринка с бесшабашными филологинями, физиками и экономистами перевернет всю его жизнь. Он и не знал-то ее толком. Пару раз видел на лекциях, когда четыре группы совмещали в одной аудитории, и фанатик-профессор читал курс по политэкономии. А потом – медиум. Жесткая койка в общежитии. «Как зовут тебя?» – кажется, спросила. «Потом, потом», – задыхаясь, ответил. Утром проводил до автобусной остановки. Стараясь не обдать перегарным смрадом, чмокнул в щечку. Назвал лапушкой. Помахал вслед ручкой. А после была капель, несданные коллоквиумы, мимолетные встречи, девичьи слезы. И вот конец марта. Все пенится и кружится. Она задумчива и напряжена. Он раскован и весел. «У меня проблема». Нет, кажется, она сказала «у нас», точно: «У нас проблема». Скулы свело… Присели. Закурил. Сигарета тлела. Хотелось сорваться и убежать. Трусливо спрятаться где-нибудь в кустах, затаиться, выждать. Вся жизнь насмарку. Не погулял. Не надышался. Не вдохнул полной грудью. Вот и все, конец. Он швырнул сигарету, ласково приобнял ее, – Боже, как же он ненавидел ее в тот момент, – и сказал: «Прорвемся…», а может, и не так. Не важно. А потом, потом… Потом была сессия. Она вылетела. Он остался. Родилась Томочка. И завертелось: пеленки, общежитие, аспирантура, командировки, кандидатская, квартира, докторская, внуки. Зять. Деньги. Много денег. Очень много – туалеты оклеивай. «Как странно, – думал Николай Владимирович, – сложилась жизнь, ведь не будь Томочки, то, возможно, и не лечил бы меня сейчас Андрюшка. Как все-таки хорошо получилось! Нина, Нинель, Нинок».
«Папа, папка, – в палату вбежала Томочка в распахнутой норковой шубе с немыслимых размеров букетом экзотических цветов, пахнущая дорогими духами за номером не то пять, не то девятнадцать, красивая холеная женщина, немного выпившая и раскрасневшаяся на морозе. – Папка, милый, поздравь меня я – профессор!»
3
– Как самочувствие, больной? – с легкой иронией поинтересовался Андрей Павлович, подойдя к окну.
– Болит, всю ночь не спал.
– Ну, ничего, ничего. Вот операцию на днях сделаем, и на поправку пойдете. Когда родственники деньги перевести обещали? – выпроваживая иронию за дверь палаты, спросил Андрей Павлович.
– Нет у них родственников, и денег нет. Неудачники они, – раздался жиденький голосок с койки старика. И там зашуршали газетой.
Андрей Павлович не отреагировал и указал глазами на граненый стакан и тарелки с застывшей гранитной снедью:
– А что это вы сегодня не ели ничего? И пюре с сардельками остыли совсем. Невкусно?
– Изжога у меня.
– Так вы бы компота попили, что ли.
– Не люблю сухофрукты.
– Что ж, значит, живы еще, раз привередничаете, – пошутил Андрей Павлович. – Так когда, говорите, деньги переведут?
– На следующей неделе обещали, – пряча глаза, ответил больной и вдруг заметил: – У вас рукав в чернилах.
– Где?
– Вон – левый манжет.
– Ах, ты. Вот, что значит бобылем ходить, никто и не присмотрит. Где же я так? – посетовал Андрей Павлович, пряча руку в карман халата.
– А сколько вам лет, если не секрет? – спросил больной.
– Сорок два. А что?
– Что ж вы, такой видный мужчина и не женаты? За вами девки гурьбой ходить должны.
– Не родилась, наверное, та, – усмехнулся Андрей Павлович, смущенно поправив очки. – А вы сколько лет женаты?
– Да, так… – неопределенно ответил больной и отвернулся к окну, давая понять, что не намерен продолжать разговор.
– Ну, ну… не буду мешать, – сказал Андрей Павлович и подошел к другой койке.
– Не женаты они, не женаты, – плюнул старичок.
– Прекратите, – одернул его Андрей Павлович.
– А что они врут всем? – взъерепенился тот. – Им бы в морг, а они чужое место занимают.
– Как вам не совестно, – устыдил его Андрей Павлович.
– Мне совестно? Мне? Это тем должно быть совестно, кто за стенкой телики по ночам смотрят, спать мешают. Что это у вас там за нуменклатура в одноместной палате завелась?
– Извините, но у вас за стеной нет никакого телевизора. Там вообще кухня, – ответил Андрей Павлович.
– Значит, тарелки бьют, – не сдавался старичок. – Бум-бум, бум-бум.
– Показалось вам. И с чего вы взяли, что у нас номенклатура в больнице обитает?
– Рассказывайте мне…
…И все полетело кувырком. Как же ее звали? Одна из многих. Лишняя. Чужая. Забытая. Нэ-нэ-нэ. Наташа? Нюра? Нет. Как же давно это было. Точно, на третьем курсе, когда он вылетел из университета. С треском. Со стыдом. Кажется, он завалил не то политэкономию, не то… Впрочем, неважно. Завалил, а она осталась там – со своими учебниками, со своим абортом, со своими слезами. Была весна или осень? Ларго или адажио мольто? Сколько же лет прошло с того дня? Да, именно тогда в первый раз и кольнуло, не выдержала какая-то струна. Натянулась и – хлоп! – выстрелом: «Плевал я…» А сейчас жалко, Боже, как жалко – одна из многих… но лучшая. И все. Больше никого не встретил, никому не дал жизни, ничего не сделал, не закончил, не смог. Будто те слова решили за него все будущее. Окончательно и бесповоротно. Кто она сейчас? Где? С кем? Как же ее звали? И кем стал я? Сторож. Ничтожество. Бомж.
– Подымайся, клапанщик, к тебе пришли. – Старик кинул в него корку хлеба и, борясь со вставной челюстью, жутко загоготал. Корка ударилась о серое алюминиевое лицо и, отскочив, упала в стакан. – С пятым временем года тебя!
Как же ее звали? Он повернулся и увидел перед собой старуху в черном драповом пальто, в валенках, в смешных разбитых калошах, в шерстяном платке, с выпуклыми надбровными дугами и запавшими глазами.
– Я пришла, – сказала она. – Не узнаешь?
– Нина, Нинель, Нинок!!!.. Тоня, Тоняша, Тоха!!! – он оторвал голову от подушки, облокотился на руку и, обессилев, рухнул. – Как я ждал тебя! Как ты изменилась! Но все равно, все равно… Я тебя люб…
– Это уже неважно, – прошептала старуха, приложив палец к губам.
– Эй, эй! – крикнул дедок, вглядываясь в отстраненное, ставшее незнакомым лицо сопалатника.
– Весна! Оттепель! Неужели вы не видите! – воскликнул он, подымаясь с волглой кровати и чувствуя, как все тело наполняется светом и легкостью.
– Зима… – произнесла старуха таким тоном, что кровь вскипанула в жилах. – Аллегро нон мольто. Пошли, и не шуми так. Живых разбудишь.
– Эй, куда ты направился, болезный? – рявкнул старик. – Если на кухню, захвати кисель.
– Ларго, аллегро, – отозвался Николай Владимирович, взмывая к потолку цвета прокисшего молока. – Ларго, аллегро…