Читать книгу За скипетр и корону - Грегор Самаров - Страница 5

Часть первая
Глава вторая

Оглавление

В окрестностях ганноверского города Люхова лежит та богатая и своеобразная местность, которую – вне официальных сфер – называют Вендландией. Это одна из областей Германии, где древнее вендское племя, со свойственной ему цепкостью и устойчивостью, сохранилось во всей чистоте и продолжает жить на свой особый лад и обычай.

Вендландия – страна богатая, красивая, цветущая. Красивая не в смысле живописного пейзажа, представляющего глазу поражающие чередования высот с низменностями, но привлекающая спокойствием, которым дышат ее обширные равнины. Только высокие и стройные группы деревьев разнообразят монотонность полей и лугов. Среди этих древесных групп редкой красоты и буйства зелени то поблескивает в золотистых солнечных лучах скромная церковь тихой деревушки, то крыша старого дворянского гнезда, дальше виден абрис маленького городка, даже с такого расстояния вселяющего мысль о том, как мирно там живется вдали от шума света, бурные волны которого разве только неспешным отливом затрагивают мирных жителей этих спокойных закоулков. В промежутках ширятся большие песчаные пространства, поросшие хвойным лесом – однообразные и величественные, отчасти напоминающие красоты моря. Дальше тянется песчаная, уединенная дорога, – дичь бесстрашно подходит к ее окраинам, сильные лошади идут медленным, но твердым шагом, ничего не видно, кроме неба, сосен и песка. При встрече с проезжими, путники кланяются им еще издали, обмениваются парой слов и радуются встрече. Выехав из хвойного леса и нырнув с головой, измученной зноем, под тень роскошных лиственных рощ, обличающих близость жилья, весело выпрямляешься, глубже вдыхаешь грудью мягкий воздух, лошади трясут головами, ускоряют рысь, а кучер веселым и искусным щелканьем бича выманивает деревенских собак из подворотен.

Короче говоря, в этих краях путешествие сохранило еще привлекательность древних приключений, утомление и обветшавшую поэтичность. Города здесь блюдут исконные обычаи, дворянские гнезда по завету древнего гостеприимства отворяют настежь ворота и двери при приближении странников – те ведь вносят струю свежей жизни из того большого света, от которого здесь так далеко и перипетии которого только в виде слухов тревожат спокойное течение мирной домашней жизни.

Такова старая, прекрасная и верная преданиям Вендландия. Жители ее похожи на свою родину. Здоровые и крепкие, как природа, посреди которой живут, они бесхитростны, богаты, потому что у них есть все, что им нужно, и нет потребностей, которых нельзя удовлетворить, сильны в своих простых чувствах, ясны в простых мыслях, воодушевлены естественной, бессознательной поэзией в сердцах, полных горячей, чистой крови.

Одним из далеко вытянувшихся хвойных перелесков поздним вечером апреля 1866 года ехал песчаной дорогой молодой офицер Кембриджского драгунского полка армии Ганновера. Красивая, статная лошадь шла медленным шагом, всадник сидел небрежно и задумчиво, не обращая внимания на дорогу, которую лошадь, казалось, хорошо знала. Небольшие белокурые усы покрывали верхнюю губу молодого человека, голубые глаза мечтательно смотрели вдаль, как будто отыскивая в ярко-золотых вечерних облаках, окружавших заходящее солнце, образы, наполнявшие и поглощавшие его мысли. Коротко остриженные, слегка вьющиеся волосы не без кокетства выбивались из-под легкой форменной фуражки, а немного бледное лицо обнаруживало, при силе юношеского здоровья, ту своеобразную нежность, которую молодые люди, очень быстро вытянувшиеся в рост, сохраняют еще несколько лет по достижении полной возмужалости.

Около четверти часа молодой офицер медленно и задумчиво ехал лесной дорогой. Тень от лошади становилась все длиннее и длиннее, его провожали голоса птиц, спешивших к своим гнездам.

Дорога свернула в сторону, лес раздался вширь, и на некотором отдалении показался старый замок, обрамленный высокими деревьями, в больших окнах которого ярко отражались последние лучи солнца.

В конце леса начинались дома деревни, уходившей в сторону от высокого, старого здания полукругом, как вообще все вендские деревни.

Залаяли собаки. Молодой офицер очнулся от продолжительной задумчивости и выпрямился в седле. Лошадь почувствовала это движение и без дальнейшего побуждения ускорила ход, навострив уши.

В этот прекрасный, теплый весенний вечер двери домов стояли отворенными настежь. На крышах виднелись характерные лошадиные головы, играющие роль во всех нижнесаксонских местностях, составляющие предмет культа, особенно чтимого вендами.

Старые и молодые крестьяне сидели перед порогом за легкими домашними работами, в открытые двери домов виднелись женщины, спешившие окончить дневную работу за прялками, причем они напевали те своеобразные, грустно-однообразные народные песни, которые повсюду остались особенностью вендского племени.

Молодого офицера радостно приветствовали у всех домов. Он отвечал всем также радушными поклонами, причем называл некоторых крестьян по именам тоном, из которого видно было, что его здесь все знали и любили.

На одном конце полукружия, образованного деревней, неподалеку от дороги, тянувшейся к замку, стояла простенькая старинная церковь, а рядом с ней, посреди тщательно ухоженного садика, располагался красивый домик священника.

Тропинка вела из священнического сада к большой дороге, и по этой тропинке шли теперь двое.

Один из них был пожилой мужчина, лет под шестьдесят. Черное, доверху застегнутое рядом пуговиц платье, ослепительно белый галстук из тонкого батиста, так же как та своеобразная, высокая, четырехугольная шляпа из черного бархата, которую по образцу дошедших до нас изображений Лютера и Меланхтона носят лютеранские пасторы в Ганновере, с первого взгляда изобличали духовное лицо.

Резко очерченное, полное лицо красноватого, здорового оттенка носило, вместе с приветливой, добродушной веселостью, которой оно дышало, выражение сильной воли, твердой, сосредоточенной самоуверенности, которая, отрешась от широкого потока жизни, способна в своем тихом самостоятельном развитии создать целый отдельный мир и находить в нем покой и удовлетворение.

Это был местный пастор Бергер, более двадцати лет заведовавший приходом.

Рядом с ним шла его единственная дочь. После смерти матери, последовавшей лет десять тому назад, девушка делила тихую жизнь отца, он же со своей стороны сосредоточил всю заботливость любящего и серьезного воспитания с целью заменять ей высшими наслаждениями ума и чувства тот широкий мир, от которого она была так далека, и приготовить ее к тому спокойному и безмятежному счастью, которым был полон сам.

Молодая особа нарядилась в темного цвета платье, обнаруживавшее при всей своей сельской простоте некоторое изящество. Невысокая ее фигура была стройна и гибка, каштановые, блестящие волосы, прикрытые черной бархатной шляпкой, обрамляли тонкое, овальное лицо с улыбающимся свежим ротиком, радостно вдыхавшим живительный воздух, между тем как умные глаза позволяли подозревать замечательную душевную глубину, из которой при случае могли хлынуть на свет Божий богатые родники полной жизни поэзии.

Молодой офицер увидел шедших по тропинке, приостановил лошадь и крикнул, вскинув по-военному руку к фуражке:

– Здравствуйте, господин пастор! Добрый вечер, фрейлейн Елена!

Пастор отвечал веселым и громким приветом, дочь его слегка наклонила голову, но улыбка, дрогнувшая на ее губах, взгляд, сверкнувший из самой глубины ее глаз, доказывали, что для нее эта встреча радостна не менее, чем для ее отца.

Оба ускорили шаг и скоро оказались возле молодого человека, поджидавшего их на большой дороге.

Подъехав к пастору и его дочери, молодой офицер спрыгнул с лошади и подал им руку.

– Вас вчера ждали, – проговорил пастор. – Ваш брат приехал еще позавчера, и ваш батюшка уже начинал бояться, что вам не дадут отпуска.

– Я не мог приехать раньше – еще вчера был дежурным, – отвечал молодой офицер, – зато я могу остаться двумя днями дольше и опять немножко обогатиться познаниями в естественной истории у моего маленького профессора, – прибавил он с улыбкой, обращаясь к молодой девушке, которая между тем гладила шею и голову лошади.

– Если вы не будете внимательнее и прилежнее, чем в прошлый раз, то не много преуспеете, – отвечала дочь пастора. – А теперь дайте мне поводья Ролана, который гораздо больше и лучше слушается меня, и пойдемте поскорее в замок: мы шли туда же и будем приняты еще более радушно, если приведем вас с собой.

И, взяв лошадь за поводья, она повела ее, ободряя время от времени ласковыми словами и следуя за отцом и гостем.

У входа в старый замок высились большие каменные ворота, за которыми начинался мощеный двор, обнесенный невысокой стеной, несомненно занявшей место древних разрушившихся укреплений. На середине просторного двора стояла одна старая липа, справа и слева тянулись конюшни и хозяйственные пристройки, тоже, видимо, новейшего времени. В глубине двора стоял настоящий жилой дом, остаток того замка, который, несомненно, занимал когда-то гораздо большее пространство. Без всяких архитектурных прикрас, без всякого определенного стиля, этот дом тем не менее производил то впечатление, которое всегда производят старинные каменные здания крупных, величественных размеров, раскинувшиеся на большом просторе и обставленные большими деревьями.

Широкая дубовая дверь была открыта настежь и вела в просторный холл, выложенный плитняком и освещенный двумя большими окнами, по правую и левую сторону от двери.

По стенам этого холла располагались рядами те старинные шкафы из почерневшего от времени дуба, в которых наши предки поколениями хранили домашние сокровища: белье, серебро, фамильные бумаги и все, что у них было ценного и дорогого.

Эти шкафы красноречивы, как древние семейные хроники, почти как предания, и встречаются как редкость в новейшие времена – им нет места в наших модных, загроможденных салонах и наполненных всяким модным вздором будуарах современных дам. Да в них и не нуждаются: кому придет теперь в голову копить на приданое дочери богатые залежи белья и материи с самого дня ее рождения, когда все можно купить так легко, удобно и, главное, по самой последней моде в магазинах? Кому еще нужны такие глубокие и широкие шкафы для домашнего серебра, когда есть изящный Кристофль[18], который так удобно применять сообразно с требованиями моды! Между этими почтенными древними шкафами, красовавшимися тут в самобытном своем достоинстве и как бы игнорировавшими поколения животрепещущих консолей и этажерок, висели такие же старые картины с охотничьими сценами, на которых чопорные господа на чопорных лошадях преследовали оленей, спешащих по пестрым, цветущим лугам в лесные убежища, сильно напоминавшие прямолинейные аллеи Версальского парка, или родовые портреты стариков в высоких париках и бархатных камзолах, в давно забытых мундирах, приветливо взирающих дам в больших брыжах, фонтанжах и фижмах. И все это старое время дышало и жило так естественно и спокойно, как будто сегодня здесь то же, что и вчера, и завтра будет то же, что сегодня.

Вправо и влево из этого просторного, величавого холла в различные жилые покои дома вело несколько старинных дубовых дверей. Средние, прямо против входных, открывались в большую комнату, которую теперь в городских квартирах назвали бы залой и которая своими величавыми размерами и изящной простотой убранства соответствовала остальному дому. Единственный модный предмет в этой комнате был великолепный рояль, и разбросанные на нем ноты доказывали, что на инструменте еще недавно играли.

Широкий диван с высокой спинкой стоял у стены, перед ним располагался громадный, опирающийся на тяжелые ножки стол из темно-красного дерева; зажженная лампа под большим колпаком матового стекла на изящной, зеленой лакированной подножке пыталась разогнать своим мягким светом сумерки, проникавшие через два больших окна и широко раскрытую стеклянную дверь. Через эту дверь можно было выйти на широкую просторную террасу, которая тянулась вдоль всего дома со стороны сада, и в правом его углу образовала крутую платформу, покоившуюся на каменном фундаменте и несомненно указывавшую место, на котором некогда возвышалась величественная крутая башня.

Высокие деревья обступали эту террасу на достаточном расстоянии, чтобы дать проникать свету в окна, и открывался прекрасный обзор во всех направлениях. Однообразие песчаных дорожек и древесных групп приятно нарушалось пестрыми клумбами.

Таково было старое амтманство[19] Блехов, которым уже восемнадцать лет управлял достойный обер-амтман Венденштейн, руководствуясь тем старым патриархальным обычаем ганноверской администрации, по которому, бывало, главный амтман был в то же время и арендатором больших государственных имений, и златое древо жизни ценил выше серых теорий административной формы.

Однако таких больших имений, как у предшественников, у Венденштейна, уже не имелось, – их заменил усиленный оклад, и многое в управлении краем стало иначе, суше, бюрократичнее. Но за ним осталось, тем не менее, старое амтманство Блехов, а довольно значительное личное состояние давало ему возможность жить на широкую ногу по образу и подобию старинных ганноверских амтманов, и тем самым он, отвечая познаниями и светлым умом новым требованиям свыше, в ближайшей своей сфере оставался по возможности верен себе, и собственное достоинство, доверие, внушаемое им к своей персоне, усиливали присущий его должности авторитет.

На большом диване, перед большим столом, все ярче и ярче выступавшем из сгущавшихся сумерек, под белым отблеском ярко светившейся лампы сидела хозяйка, старая фрау фон Венденштейн, достойная правительница этого старинного, обширного дома с величественными дверями, громадными шкафами и старинными картинами.

Простенький белый чепчик из снежно-белого тюля, с тщательно сплоенной рюшем и серебристо-серыми лентами, обрамлял тонкое и немного бледное лицо старушки, сохранявшее в тонко очерченном рте и больших, миндалевидных голубых глазах следы замечательной красоты, хотя фрау фон Венденштейн была только немногими годами моложе своего мужа. Почти совсем седые, но густые волосы распадались по обеим сторонам чепчика в несколько тщательно завитых серых локонов, которые женщина часто слегка отодвигала тонкой, белой рукой, заправляя под рюш чепчика. Черты этого лица выражали безграничную кротость и нежность, но при этом такое глубокое спокойствие, такую неизменную уверенность во взгляде и движениях, что, глядя на эту даму в простом, вышедшим из моды черном шелковом платье с маленьким снежно-белым воротничком и в таких же снежно-белых, накрахмаленных манжетах, сидящую за столом с легким рукоделием в руках, каждый посетитель видел олицетворение домовитости, порядка, кротости и сердечного гостеприимства. В ее доме немыслимы были неряшливые пятна, дурно изготовленные кушанья, отступления от установленного порядка и времени. Никакое горе не могло коснуться кого-либо из членов семьи, чтобы этого не подметил зоркий, нежный взгляд жены и матери и чтобы та не рассеяла его или не облегчила добрым, ласковым словом.

Такова была хозяйка Блехова. Возле нее сидели две молодые девушки, ее дочери: свежие, цветущие создания восемнадцати и пятнадцати лет – одна в развитой красоте взрослой девицы, другая в переходном возрасте, обе одинаково просто одетые в домашние платья, которым тонкое, белое и с большим тщанием вышитое белье, так же как прекрасные и со вкусом причесанные волосы, придавали изящную прелесть.

У дам сидел асессор Бергфельд, состоявший помощником амтмана и по старому обычаю находивший радушный прием в его семействе.

По террасе ходил взад и вперед старый Венденштейн со своим старшим сыном, который служил асессором-референтом в ганноверском министерстве внутренних дел и приехал в Блехов провести в кругу семьи день рождения отца, приходившийся на завтра.

Обер-амтман Венденштейн был старик величественной и привлекательной наружности. Коротко остриженные, седые, но густые волосы обрамляли широкий и сильно выпуклый лоб, из-под которого темные, серые глаза смотрели так умно, проницательно и строго, но вместе с тем так оживленно и весело, что старику, судя по глазам, можно было дать годами двадцатью меньше его настоящих лет. Выразительный большой рот с полными, красными губами и удивительно сохранившимися зубами, свежий цвет лица соединялись в наглядное изображение силы воли, ума, здоровья и радостного наслаждения жизнью, с первого взгляда внушавшие уважение и симпатию.

По старому обычаю амтман не носил бороды – скромный наряд из серой материи дополняла легонькая домашняя шапочка. Сильная правая рука опиралась на толстую палку с большим крючком, чтобы поддерживать поступь, немного отягченную подагрой, – единственный признак слабости в здоровом и полном жизни мужчине.

Рядом с ним шел его старший сын, поразительно похожий на отца чертами лица, но совершенно несходный во всем остальном.

Он щеголял, до круглой шляпы включительно, в безукоризненном городском костюме, лицо его, несколько более бледное, чем у отца, неизменно выражало вежливую приветливость и сдержанную самоуверенность. Волосы его были коротко подстрижены и гладко причесаны, похожие на котлеты бакенбарды безукоризненны, движения всегда спокойны, предусмотрительны, расчетливы.

Отец в молодости не был таким, это видно бросалось в глаза сразу, но и время, когда рос отец, было другое, совсем непохожее на то, когда воспитывался сын. Отец представлял собой личность, сын – тип.

– Говори что хочешь! – заявлял оживленно старик Венденштейн, приостанавливаясь и опираясь на палку. – Это новая система управления, все глубже и глубже врывающаяся в нашу жизнь, никуда не годится и не приведет ни к чему хорошему. Эти вечные запросы требуют от нас отчетов, отнимающих бесконечное время и все-таки редко дающих ясное понятие о деле, эти проходящие через все инстанции предписания, часто очень сильно бьющие мимо шляпки гвоздя, отнимают у ближайшей администрации края всякую самостоятельность, всякую личную ответственность и превращают организм в машину. Народ и страна, однако, остаются живой плотью и кровью и не подчиняются машине, и таким образом правительство отчуждается от управляемых, и чиновники становятся простыми писцами, которые должны раболепно отучиться от свободной воли и свободных решений и стоять беспомощно, когда наступят затруднительные обстоятельства, с которыми можно было бы справиться только при помощи воли и решимости. Пока высшее распоряжение спустится с зеленого стола вниз, а покорнейший ответ поднимется кверху через все инстанции, дела вечно живые и не укладывающиеся в канцелярские шкафы, идут своим чередом, и, – прибавил он с веселой усмешкой, – это еще не самое худшее, так как благодаря этому они зачастую идут лучше. Доброе старое время – ну, конечно, у него тоже имелось много недостатков, но в этом отношении оно все-таки было лучше. Чиновники знали народ и жили с ним одной жизнью, делали, что требовалось, поступая по законам и совести, и им предоставлялась свобода действий. Министры объезжали страну не меньше раза в год и, конечно, знали лучше, что там делалось и на кого можно было положиться, чем представляют теперь из самых пространных отчетов. Я, по правде сказать, и с этим справился, – прибавил он, улыбаясь. – Хотят отчетов – так на то даны мне аудиторы, которые их пишут, а предписания я принимаю с подобающим уважением, но управляю по-старому, и тем, до кого мое управление касается, от этого не хуже – я надеюсь, что в моем округе всегда все найдут в должном порядке. В лучшем порядке, чем во многих других, где водворилась модная система.

Сын почтительно слушал отца, хотя время от времени не мог удержаться то от нетерпеливого жеста, то от сострадательной усмешки. Когда отец кончил, он отвечал спокойным тоном, тем ровным полупатетичным, полумонотонным голосом, который слышится при докладах у зеленых столов заседаний по всему миру, где есть зеленые столы, референты и акты:

– Я нахожу весьма естественным, любезный отец, что ты старое время любишь и защищаешь, – но ты, надеюсь, согласишься с тем, что течение времени ставит управлению другие требования. Старое натуральное хозяйство, которое послужило основанием национальной экономии прежних поколений, автономизировало страну и людей и делило их на различные группы: личности и общины составляли отдельные хозяйственные элементы, которые жили своею особой жизнью. Тогда, конечно, было естественно, что управление примыкало к жизни и в одинаковой с ней мере индивидуализировалось. Теперь национально-экономическая деятельность стремится к концентрации, могущественные средства сообщения нашего времени, в быстрой прогрессии ежедневно увеличивающиеся, стирают границы пространства и времени, разделявшие прежде частные элементы экономической народной жизни. Эти элементы сливаются как части во всеобъемлющем целом, поэтому и правительство должно следовать этой тенденции устанавливать более быстрый обмен, более выраженную централизацию. Необходимо вводить в управление твердый принцип и строго последовательную систему, если не хочешь затормозить все движение. Поверь, любезный отец, не правительство хочет вкладывать жизнь в новые формы, а сама жизнь в своем неудержимом развитии вынуждает прибегать к более утонченной и подвижной системе. Впрочем, – прибавил он, – я не верю, чтобы наши воззрения так разнились: при всем твоем пристрастии к старому времени ты как нельзя лучше справляешься с новыми требованиями, и министр еще недавно говорил мне, что удивляется точности, порядку и исполнительности в делах твоего округа.

Старик был, видимо, польщен комплиментом сына и сказал добродушно:

– Ну, конечно, я попривык к новым порядкам, но все-таки, по мне, старое лучше и все, что ты говоришь, можно было бы сделать с гораздо меньшим количеством системы, бумаги и чернил. Но что об этом спорить! – прибавил он, ласково кладя руку на плечо сыну. – Я сын своего поколения, ты живешь в своем, каждое время кладет на человека свой отпечаток, хочет он этого или нет, жаль только, что настоящее время облегчает себе работу и выкраивает всех своих детей по шаблону – на всех вас фабричный штемпель. А теперь пойдем домой – вон мама в дверях зовет меня, и в самом деле пора, не то старый враг, – он указал палкой на ногу, – заодно с вечерней сыростью сделает новые нападения на мои старые кости.

И он медленно направился к большим дверям залы, в рамке которых только что показалась его жена и озабоченно на него смотрела.

Только что старик вошел в комнату, как раздался лай со двора и в холле послышались громкие голоса.

Старый слуга в чистенькой, скромной, серой ливрее отворил дверь, и пастор Бергер с дочерью вступили в семейный круг. Обер-амтман пошел почтительно и дружески навстречу пастору и крепко пожал ему руку, после чего тот раскланялся с хозяйкой дома, пока его дочь здоровалась с молодыми девушками.

– Мы пришли, многоуважаемый друг, – начал пастор, – проводить завершенный вами год жизни, поблагодарить за все доброе, в нем совершенное, и привели с собой лейтенанта, которого встретили на дороге. Только этот офицер, как хороший кавалерист, отправился сперва на конюшню отвести и устроить свою лошадь.

– Так он приехал?! – сказала радостно фрау фон Венденштейн. – А я боялась, что его не отпустят.

Дверь живо распахнулась, и лейтенант фон Венденштейн поспешил к матери, звеня шпорами, поцеловал ей руку, она же нежно его обняла. Затем подошел к отцу, который поцеловал его в обе щеки и с видимым удовольствием полюбовался на цветущего молодого человека, стоявшего перед ним в молодцеватой военной позе.

– Я запоздал, – проговорил лейтенант, – потому что у нас еще много было дела. Товарищи кланяются, будут завтра сами тебя поздравлять, милый отец, если, конечно, их отпустят – у нас теперь полон рот забот: маневры в нынешнем году начнутся раньше. Только что получен приказ, и ты можешь себе представить, как все всполошились.

Лейтенант, пожав приветливо брату руку, подошел к сестрам и пасторской дочери, и вскоре вместе с ними и с аудитором Бергфельдом погрузился в веселую, часто прерываемую громким смехом болтовню. Пастор с обер-амтманом и его старшим сыном подсели к хозяйке дома на диван, возле большого стола.

– Странная вещь! Вот сын говорит, да я и в газетах прочел – это изменение срока маневров, – сказал обер-амтман. – Внешняя политика не моя специальность, и я никогда ею много не занимался, но к чему эта мера в момент нынешнего серьезного кризиса, я не понимаю.

– Это средство разрешить многие затруднения, – заговорил асессор с миной человека посвященного. – Отношения между Австрией и Пруссией с каждым днем становятся более натянутыми, и германские правительства хотят мобилизовать союзные контингенты. Пруссия требует с другой стороны строжайшего нейтралитета. И вот почему избрали эту меру, чтобы избегнуть мобилизации и все-таки иметь войска под рукой готовыми к походу, если столкновению суждено состояться.

– При всем моем уважении к твоей министерской проницательности, – сказал шутливо обер-амтман, – я не могу понять, к чему это должно привести? Если Пруссия требует нейтралитета, то ведь такой несомненно вызывающей мерой она точно так же может встревожиться и оскорбиться, как и мобилизацией. Собственно же боевая готовность этим вовсе не достигается, и Австрия со своими союзниками непременно увидит в этом враждебный шаг. По-моему, теперь следовало бы решиться на что-нибудь определенное. Не состоится война – на что я надеюсь, – мы ничего не потеряем, а если ее не миновать, тогда, по крайней мере, она не застанет нас врасплох.

– Что касается меня, – прибавил он задумчиво и серьезно, – я не люблю пруссаков. Мы, ганноверцы старой чеканки, не симпатизируем прусскому духу. Мне жаль, что у нашей армии отняли старинный ганноверский мундир и взамен ввели много прусского. Еще больше я сожалею о том, что теперь Бенингсен нас окончательно хочет подвести под прусское начало. Я, конечно, с одной стороны, не хотел бы ссориться с сильным и опасным соседом, но с другой – не хотел бы вступать в рискованные препирательства и с Австрией, к которой не питаю никакого доверия и от которой ни нам, ни Германии никогда не доставалось ничего хорошего. Главное, мне бы не хотелось, чтобы мы в нашем опасном, рискованном положении сели между двух стульев, и… Впрочем, – прервал он сам себя, – это дело сидящих там, наверху. Нашего министра иностранных дел, графа Платена, я не знаю – видел раз в Ганновере, и он тогда показался мне вежливым, приятным человеком, – но Бакмейстера я знаю и высоко чту за его ум и правила, – что же он говорит о новой мере?

Асессор приосанился и отвечал:

– Этот вопрос по своему политическому значению касается министерства внутренних дел, а по практическому выполнению – военного министерства, но не знаю, состоялся ли совет министров по этому вопросу. Как бы то ни было, но я от своего начальника не слыхал никакого мнения по этому поводу – так как он вообще очень осторожен в заявлениях. Вообще же в Ганновере не предполагают возможности военного столкновения.

– И дай Боже, чтобы его не было! – воскликнул пастор Бергер с глубоким вздохом. – Германская война была бы страшным бедствием – и я, право, не знал бы, куда направить свои симпатии, потому что, как бы ни повернулась война, один из могущественных немецких соперников возьмет верх в Германии. Я не могу этого желать папистской Австрии с ее кроатами, пандурами, славянами – мои невольные личные симпатии влекут меня к нашим северным братьям, с которыми у меня столько общего, но я также не могу желать, чтобы прусское влияние усилилось в Германии без противовеса: ведь к нам из Берлина перешел рационализм и угрожает всей протестантской церкви опаснейшим индифферентизмом. Сохрани, Боже, то, что у нас есть, и просвети нашего короля избрать надлежащий путь для того, чтобы обеспечить чистой лютеранской церкви надежное положение в нашей дорогой ганноверской земле!

– Да сохранит нам Господь мир! Я молю Его об этом ежедневно, – сказала фрау фон Венденштейн, озабоченно взглянув на младшего сына, веселый смех которого только что раздался из группы молодежи, устроившейся у окна. – Сколько страха, сколько горя вносит война во все семьи, и что оказывается в результате? Больше или меньше тяжести на политической чаше весов той или другой державы. Мне кажется, если бы каждый побольше думал о том, как бы водворить счастье в своем собственном доме и делать довольными стоящих близ него, мир был бы лучше, чем теперь, когда спорят и дерутся из-за вопросов, бесконечно далеко стоящих от истинного человеческого счастья.

– Вот каковы наши милые хозяюшки! – засмеялся обер-амтман. – Все, что не касается их кухни и погреба – бесполезно и вредно, и если им дать волю, государственная жизнь превратилась бы в управление большим домашним хозяйством и огромной семьей, а политику заперли бы в запасную кладовую.

– А разве мой достойный друг не прав? – сказал пастор, приветливо улыбаясь фрау фон Венденштейн. – Разве не задача женщин способствовать водворению мира и семена, которые мы сеем во храме Господнем, взлелеивать по домам и взращивать в цветы и плоды? Господь вложил в руку сильных земли право носить меч. Они должны делать то, что им предписывает долг. Но я, право, думаю, что Всемогущий более радуется спокойному счастью согласной семьи, чем искусным хитросплетениям политики и кровавым лаврам поля битвы.

– Ну, – заметил обер-амтман, – ведь нам с вами не изменить порядка вещей, так лучше оставим спор и подумаем о том, как бы напитать наши бренные тела, что будет всякому из нас на благо.

В боковых дверях залы появился старый слуга и отворил обе их половинки так, что можно было видеть соседнюю столовую, в которой красовался огромный, изящно сервированный стол, освещенный тяжелыми серебряными канделябрами. Приятный аромат хорошей кухни дошел до гостей и был так заманчив, что все невольно обратили взоры в ту сторону.

Обер-амтман встал. Пастор подал руку хозяйке и ввел ее в столовую, за ними последовали хозяин и остальное общество, и скоро все сидели в простой, украшенной оленьими рогами комнате, вокруг большого стола и воздавали заслуженную справедливость превосходной кухне амтманского дома и замечательным образцам его погреба под течение веселой задушевной беседы, в которой на этот раз политика не участвовала.

Пока общество сидело за столом, в одном из крупнейших и значительнейших крестьянских домов деревенского полукружия, вопреки обычному затишью этого края, было оживленно и шумно. Большая комната была освещена, и в ней виднелись различные группы молодых парней и девушек в изящных праздничных нарядах: коренастые молодые крестьянские сынки в куртках и шапках с меховой опушкой, девушки в коротеньких узеньких юбочках, белых платочках с множеством пестрых лент в толстых косах.

Из деревни прибывало все больше молодежи, присоединяясь к собравшейся ранее, между тем как другие деревенские жители, пожилые крестьяне, женщины и дети, прохаживались перед домом и посматривали на кипевшую в нем деятельность.

Староста Дейк, один из первых богачей Блехова, давно овдовевший и живший в большом доме вдвоем с единственным своим сыном Фрицем, переходил от одной группы к другой с приветливым достоинством, и его старое выразительное лицо с лукавыми, быстрыми, темными глазами под нависшими бровями говорило о чрезвычайной способности принимать самые разнообразные выражения. Оно то светилось веселой приветливостью, когда он пожимал руку сыну богатого деревенского туза и шептал ему на ухо топорную скабрезную шутку – к этому бодрый старик сохранил еще от молодых лет охоту и уменье, – то выражало надменно-доброжелательную благосклонность, когда он обращался мимоходом к низшим с приветливо ободряющим словом, то подергивалось холодной и гордой сдержанностью, когда он здоровался с крестьянином из дома, не пользовавшегося доброй славой.

С менее дипломатическим достоинством двигался между группами его сын Фриц – стройный юноша с добрыми, честными голубыми глазами и по-военному коротко подстриженными волосами. Он шутил с девушками, должно быть, очень смешно, потому что те, наклоняясь друг к дружке, перешептывались и хихикали до яркой краски в лице еще долго после того, как хозяйский сын отходил к другой группе. Когда Фриц подходил к товарищам и, подхватив пару из них под руки, подводил к длинному столу, покрытому белой скатертью, бутылками пива, окороками, хлебом и холодной телятиной в большом изобилии, то на всех лицах виднелось искреннее сочувствие и чистосердечное расположение к сыну гостеприимного дома.

И в самом деле, славный малый, любимый старым и малым, этот единственный сын старого богача Дейка был наследником лучшего деревенского надела. И все до одной цветущие красотки из лучших крестьянских семей с биением сердца и безмолвной надеждой поглядывали ему вслед, точно так же, как не было ни одного отца, ни одной матери в деревне, которые не были бы расположены принять его с радостью в зятья.

Но юный наследник расхаживал целым и невредимым по этому цветнику деревенских красавиц, шутил и смеялся со всеми, плясал одинаково охотно с каждой, дарил направо и налево пестрые букеты из тщательно содержимого сада отца, не подходя ни к кому исключительно близко и часто как бы не замечая приветливых взоров девушек и ободряющих замечаний отцов и матерей. Вот почему ни один из товарищей ему не завидовал, ни у кого он не стоял на дороге, со всяким охотно бражничал в свободное время и платил талеры, на которые отец не скупился, одинаково радушно на удовольствия других, как и на свои личные прихоти.

Когда в дом вошел местный школьный учитель, скромный старичок в черном сюртуке и широкополой черной шляпе, группы молодых людей раздвинулись и оставили пустое посредине пространство.

Дейк поздоровался с учителем как человек, уважающий звание и личность своего гостя, но тем не менее сознающий себя гораздо его выше и влиятельнее; сын богача кинулся навстречу учителю и, усердно тряся ему руку, проговорил:

– Мы все готовы, господин Нимейер, и пора отправляться в замок, обер-амтман уже с полчаса как сел за стол, и, пока мы дойдем и расположимся, пройдет еще с полчаса. Итак, в путь, вперед!

Он принялся расставлять молодежь по парам, дал каждому из парней по факелу, которых была припасена целая куча в одном из углов дома, и, подсобив всем их зажечь, схватил учителя под руку и встал с ним и с отцом во главе шествия, молча направившегося к замку, между тем как остальные любопытствующие деревенские жители, тихо перешептываясь, потянулись за ними следом.

Между тем веселый пир в столовой обер-амтмана подходил к концу. Старый слуга открыл крышку старинной, массивной чаши из мейсснерского фарфора, из которой разнесся по комнате приятный запах шваргофбергерского мозельского вина, смешанного с ароматом обильно нарезанного ананаса. Он откупорил несколько бутылок шампанского, влил их в чашу и поставил сосуд с драгоценной влагой перед обер-амтманом, который наполнит ею хрустальные стаканы своих гостей, предварительно попробовав смесь и самодовольной улыбкой одобрив ее качество.

Пастор поднял стакан, потянул не торопясь и с некоторым уважением пряный запах, задумчиво поглядел с минуту на золотисто-желтую жидкость и заговорил голосом, средним между торжественным тоном духовного лица и приветливой беседы в дружеском кругу:

– Любезные друзья! Наш почтенный обер-амтман, за гостеприимным столом которого мы сегодня, как и не раз прежде дружески восседаем, вступит завтра в новый год своей деятельной и честной жизни. Завтра мы встретим новый год, а сегодня позвольте проститься с годом минувшим. Заботы и труды, принесенные им нашему другу, остались позади и привели к доброму концу, радости и светлые минуты, которых так много в нем было, будут жить в дружеском воспоминании и служить опорой и надеждой в черные дни, которых ему не избыть, как каждому из живущих на этой земле, где свет и тень борются друг с другом! Так пребывай же память о прошлом годе в мире, и будь для всех нас заветом твердо стоять друг за друга в любви и дружбе! Поднимем эти стаканы в честь канувшего в вечность года нашего любезного обер-амтмана!

И он залпом осушил бокал.

Все последовали его примеру, не исключая фрау фон Венденштейн и молодых девушек: живя здоровой, естественной жизнью, эти дамы не чурались изредка стакана благородного вина, не в пример болезненным, изнеженным представительницам прекрасного пола в городском обществе.

– Дай нам Боже, друзья, так же радостно и спокойно сойтись в этот день в конце наступающего года, занимающегося в темных тучах, – сказал обер-амтман, и на лице его отразилось глубокое волнение, а голос дрогнул. – Но, однако, – промолвил он весело, сознавая, что сказанное не может способствовать продолжению прерванной веселой беседы, – пора нам встать и закурить сигары мира и дружбы. Иоганн, возьми с собой чашу, мы с ней еще посерьезнее побеседуем.

Общество поднялось и перешло в большую гостиную.

Там двери в ярко освещенные сени были отворены настежь, так же как массивные входные двери, так что из гостиной можно было видеть двор со старой липой посередине.

Двор горел темно-красными огнями, и между волнами света, местами прерываемыми дымом, виднелись группы людей, которым отражения пламени придавали фантастический вид. До гостей в доме донесся сдержанный говор множества голосов.

Обер-амтман удивился, даже испугался, потому что первой его невольной мыслью было, что на дворе пожар, но старый слуга подошел к нему и сказал вполголоса:

– Это молодежь из деревни пришла с музыкой встречать день рождения господина обер-амтмана.

Обер-амтман, уже двинувшийся было с места, чтобы бежать на двор, приостановился, и радостное волнение засветилось в его глазах. Пастор, отчасти знавший об этом сюрпризе, приветливо улыбнулся на вопросительный взгляд хозяйки дома, а молодые люди с любопытством подвинулись к дверям.

Как только увидели, что обер-амтман перешел в гостиную, на дворе на секунду воцарилось глубокое безмолвие. Непосредственно вслед за этим раздались простые, берущие за душу слова гимна:

Кто нашего Господа чтит… —


и через широкий старинный холл вместе с колеблющимся светом факелов донеслись до гостиной сильные и чистые звуки хорала, а через большие окна садовой террасы с темного ночного неба светил полный месяц и, несмотря на яркое освещение лампы, стлал по полу светлые полосы.

Обер-амтману, окруженному своими, думалось: «Уж не картина ли грядущих лет – этот непостоянный, кроваво-красный свет, наполняющий двор? Но из этого переливчатого света звучит ободрительно старинная благочестивая песнь, уже столько человеческих сердец укреплявшая и утешавшая. Будь что будет! Если грядущее принесет горе и борьбу, то не будет недостатка и в утешении, и в сильной поддержке».

Жена его невольно сложила руки как на молитву и склонила почтенную голову.

«Того Он дивно сохранит в нужде, печали и беде!..» – звучало со двора.

Старая дама взглянула на сына-офицера, сияющими глазами смотревшего на чудесную и своеобразную картину групп, освещенных факелами. Тверже складывались ее ладони, губы шевелились в безгласном молении, и по щеке медленно скатывалась слеза. Она наклонила голову еще ниже и набожно прослушала хорал до конца.

Как только смолкли торжественные звуки, в гостиную вступили старый Дейк и школьный учитель. Старый крестьянин приблизился с почтительно-достойной осанкой к своему обер-амтману и заговорил, а стоявший позади школьный учитель низко кланялся.

– Молодые люди желали поздравить обер-амтмана ночной музыкой с наступлением дня его рождения, школьный учитель обучал их… – тут школьный учитель снова низко поклонился и сделал тщетную попытку принять вид человека, не знающего, что на него устремлены все взгляды, – и вот они пришли и спрашивали, можно ли будет, – и я ничего не сказал против, потому что ведь господину обер-амтману известно, что вся деревня принимает участие в его семейном празднике. Ну, и мы ведь знаем, что вы рады, когда мы вам показываем, как любим вас и всю вашу семью, и потому не беда, если мы немножко пошумим перед домом и если, – он обратился к фрау фон Венденштейн, – фрау обер-амтманша немножко испугается. Школьный учитель сказывал, что это должно быть сюрпризом, иначе не будет настоящего смысла.

– Благодарю вас, благодарю вас от всего сердца, мой добрый, старый Дейк! – горячо проговорил обер-амтман, пожимая руку крестьянину. – Вы доставили мне искреннее удовольствие, а с таким испугом жена моя, конечно, справится.

– Разумеется, – подтвердила фрау фон Венденштейн, из глаз которой снова заструилась обычная спокойная и кроткая веселость, и тоже протянула старому крестьянину тонкую, белую руку, которую тот принял с особенной осторожностью. – Всей душой радуюсь проявлениям вашей любви к моему мужу.

– Но где же Фриц? – спросил лейтенант. – Меня очень удивило бы, если бы его здесь не было! Где же мой старый школьный товарищ?

– Здесь, господин лейтенант! – отозвался веселый голос молодого Дейка, и из темного заднего плана двора выступила на свет и на порог гостиной мощная фигура красивого крестьянского парня. – И я рад, что господин лейтенант к нам пожаловали и меня не забыли.

Пока лейтенант подходил к молодому крестьянину и сердечно его приветствовал, к старому крестьянину с чопорной отчасти приветливостью приблизился асессор и обменялся с ним ласковыми словами, а обер-амтман крикнул:

– Ну, а теперь для всех есть и пить на дворе, и пускай молодежь повеселится, чтобы не говорили, что друзья, доставившие мне такую радость, ушли с моего двора натощак.

Фрау фон Венденштейн подала знак старшей дочери, та поспешила уйти, и через несколько минут на дворе показались служанки, суетливо устанавливавшие столы, застилавшие их белыми скатертями и наполнявшие тарелками, кружками и бутылками.

Школьный учитель шепнул что-то на ухо старому Дейку, и тот сказал:

– С позволения обер-амтмана, учитель просит подождать с угощеньем, пока не пропоют остальных песен, иначе он не ручается, что все будет исполнено как следует!

– Так вы еще хотите петь? – спросил с удовольствием обер-амтман. – В таком случае прошу начинать, господин Нимейер. Присядьте к нам, любезный Дейк, и выпьем по стаканчику за доброе старое время!

И, пододвинув несколько кресел к дверям, он усадил рядом с собой пастора и Дейка. Лейтенант подал сигары, а асессор наполнил стаканы. Старый крестьянин повертел сигару между губами, далеко выпятив, осторожно зажег ее, чокнулся с обер-амтманом и пастором, выпил свой стакан до половины, одобрив его содержание многозначительным кивком головы, и выпрямился в кресле с миной и осанкой, выражавшими, что он умеет ценить высокую честь сидеть рядом с обер-амтманом и пастором, но вместе с тем он сознает себя вполне достойным этой чести.

Школьный учитель и молодой Дейк смешались с толпой на дворе, и скоро в гостиную донеслись стройные и сильные звуки прелестных народных песен, исполненных многоголосным хором весьма слаженно и со вкусом.

Старики сидели и задумчиво слушали, младшая дочь ушла помогать сестре по хозяйству, асессор удалился с аудитором Бергфельдом в оконную нишу, а лейтенант расхаживал взад и вперед по комнате.

Дочь пастора, оставленная своими молодыми приятельницами, вышла на террасу. Она оперлась на перила и смотрела на луну, заливавшую ее красивое, задумчивое лицо серебряным светом, в котором ее ясные глаза как-то особенно блестели.

Походив по комнате, лейтенант тоже вышел на террасу и полной грудью вдохнул свежий чистый воздух весеннего вечера, тогда как глаза его устремились на простиравшуюся перед ним хорошо знакомую равнину, освещенную теперь ярким лунным светом.

Он вдруг заметил у перил фигуру молодой девушки и поспешил к ней.

– Вы мечтаете при лунном свете, фрейлейн Елена, – сказал он весело, – позвольте присоединиться к вам, или вы предпочитаете уединение?

– Я пришла сюда, – сказала пасторская дочь, – потому что луна всегда меня невольно притягивает и, кроме того, мне приятнее слушать пение издали. И наконец, я в самом деле немножко мечтала, – прибавила она, улыбаясь и приподнимаясь с перил, на которые облокачивалась, – мысли мои витали далеко отсюда, там, в облаках.

И она указала рукой на большую тучу, грозно поднимавшуюся с горизонта и одним краем пододвинувшуюся к луне, которая озарила ее своим светом, так что она стала похожа на черный плащ с блестящей каймой.

– Я знаю, – сказал лейтенант, – что ваша мысль любит улетать далеко и высоко, и я обожаю слушать ваши мечты, они переносят меня в особый мир, который мне по душе, но куда я один не знаю дороги. Мне кажется, точно это детская сказка, в которой можно попасть в волшебный сад, только произнеся условное слово, перед которым распахиваются двери в скале. Вы это слово знаете, и знаете вместе с тем, что я еще ребенком больше всего любил слушать вас – ваши рассказы переносили меня далеко за пределы будничной обстановки, – расскажите же и теперь о том, что хорошего узрели вы там, в облаках?

– Видите, – сказала молодая девушка, поднимая взор и как будто следя за рядом картин, возникающих перед ее внутренним оком, – видите черную тучу, тихо и спокойно лежащую в приветливом лунном свете, точно образ вечного мира. А между тем скоро она от нас умчится. И принесет ли она благословение и плодородие или порывом бури разрушит надежды земледельцев? Никто этого не знает. Мы знаем только, что туча уйдет из-под этих мирных, светлых лучей, так красиво ее озаряющих, – уйдет, а лучи еще долго будут светить по-прежнему. Такова и жизнь, и судьба людей, – прибавила она печально, – сегодня – в приветливых лучах, завтра – под грозными бурями.

– Всегда печальные мысли, – сказал лейтенант, слегка улыбаясь, – всегда серьезны и всегда прекрасны, – прибавил он тише. – Хотелось бы знать, откуда у вас такие странные мысли?

– Как же им не быть теперь, – отвечала она, – когда кругом так много говорят о войне и об угрожающем будущем, когда, может быть, скоро за черной тучей исчезнет много светлых лучей.

Молодой офицер призадумался и, помолчав немного, сказал:

– Странно, война мое ремесло, и я всегда мечтал о том, как было бы славно променять скучную гарнизонную жизнь на веселые, разнообразные боевые действия. Но то, что вы говорите, нагоняет на меня печаль. Разве мы, солдаты, не черная туча, убегающая из-под ласковых лучей распространять несчастье и разорение и разрушать надежды? И, может быть, нас самих поразит одна из молний, покоящихся в недрах тучи!

– О, если б женской власти было дано, – живо проговорила дочь пастора, – вывести судьбу людей на свет и мир. Но, – прибавила она, помолчав, – как серебряный месяц льет свет на черную тучу, так и мы можем сопровождать нашими пожеланиями и молитвами тех, кого буря судьбы увлекает в неизвестную даль, и это единственное утешение остающихся.

Лейтенант молчал. Глаза его устремились с задумчивым удивлением на поразительно оживленные черты молодой девушки, стоявшей перед ним в белых лучах, точно видение свыше. Он тихо шагнул ближе к ней. Пение смолкло, со двора раздались громкие голоса и звон стаканов, и дочери обер-амтмана вышли на террасу. Лейтенант быстро обернулся и пошел к ним навстречу.

Между тем обер-амтман вышел на двор и еще раз сердечно благодарил всех певцов за доставленное удовольствие, приглашая промочить горло после пения. Остальное общество тоже смешалось с группами крестьян, и громкий, веселый говор, дружный смех и звон стаканов разнеслись по широкому двору.

Лейтенант медленно вошел в гостиную и постоял там довольно долго серьезно и задумчиво, между тем как его сестра с дочерью пастора подошли к деревенским девушкам и принялись обмениваться с ними дружескими приветствиями.

Асессор тоже примкнул к молодежи и сумел искусно попасть в тон ее разговора, – недаром он провел среди этих людей свои юные годы, – и они ему отвечали приветливо, но то был какой-то торжественный, церемонный разговор, молодой чиновник вел его особенным, спокойным тоном и медленно и размеренно переходил от одной группы к другой.

Но когда на дворе показался лейтенант и в сопровождении старого приятеля Дейка стал обходить группы крестьян, его встретило громкое ликование, хотя в то же время все вытягивались перед ним в струнку, по указанию тут же случившихся старых служак. Мало-помалу за лейтенантом образовалась целая свита и окружила его со всех сторон, из нее выступило вперед двое уполномоченных с просьбой. Лейтенант усмехнулся, изъявил полное согласие и подошел к отцу:

– Наша молодежь хотела бы пропеть ганноверскую песню, папа, но они просят твоего позволения, так как некоторые из них не знают, будет ли это прилично, как они выражаются.

– Конечно да. Наша родная песня всегда прилична и кстати! – вскричал весело обер-амтман.

Фриц Дейк, шедший следом за лейтенантом, поспешил к другим группам, молодые люди выстроились полукругом перед главной дверью, и скоро раздался тот своеобразный напев, текст которого непосвященному почти непонятен и часто изменяется ad libitum[20], но непременно сопровождает всякую веселую или торжественную оказию у ганноверских крестьян и солдат.

Обер-амтман искренно утешался веселой песней, которую расходившаяся молодежь распевала, не щадя легких, он даже вместе с лейтенантом подтягивал припевы.

Вдруг видим, издалека

Король наш выезжает,

Кричит своим бригадам:

«Ура! Родной Ганновер!» —


гремело и разносилось в ночном воздухе от старого амтманского дома до самого Блехова.

Затем толпа певцов и любопытных двинулась медленно и с шумным говором по направлению к деревне. Пастор и его дочь тоже простились, чтобы вернуться в тихий пасторат, и скоро замок погрузился в глубокую тьму и безмолвие.

Фрау фон Венденштейн крепко поцеловала младшего сына в лоб, прощаясь с ним на ночь, и уста ее тихо шептали, когда она шла в свою комнату:

Кто Господа нашего чтит,

Всегда на Него уповая,

Того Он чудесно хранит

В нужде и сердечной печали.


Лейтенант долго молча и задумчиво сидел в кресле в своей спальне, и, когда наконец лег в постель и заснул, ему снилось, что черная туча уносит его все вперед и вперед, гонимая бурей, кругом сверкают молнии, гром, и все дальше и дальше уходит от его глаз светлый облик луны, посылавший ему вослед свои мягкие лучи.

18

Имеются в виду тончайшей работы серебряные сервизы французского ювелира Шарля Кристофля.

19

Амт – округ; амтман – коронный администратор округа; амтманство – местопребывание амтмана.

20

По желанию, по собственному усмотрению, произвольно (лат.).

За скипетр и корону

Подняться наверх