Читать книгу Утроба войны. Том 1 - Грициан Андреев - Страница 8
СНАЙПЕР
Оглавление«И буду судить вас…
и узнаете, что Я Господь,
когда сделаю землю вашу пустынею…
И будете есть плоть сыновей ваших
и плоть дочерей ваших будете есть.»
– Иезекииль 5:10
– Плюс-минус, шесть сотен метров, – слова шёпотом вырвались вместе с дыханием, затуманив линзу прицела. Внизу, в заваленном обломками перекрёстке, брёл одинокий бродяга, не подозревая, что перекрестие уже уткнулось ему между лопаток. Я ввёл поправку на ветер, он сегодня лишь дышал прахом, и почувствовал холодный поцелуй приклада у скулы.
Он остановился у перевернутой «скорой помощи» и костлявыми пальцами пытался оторвать петлю двери. Наверное, надеялся найти ампулы морфина или антибиотики. Дурак. К вечеру радиация здесь расплавит ему внутренности. Палец лёг на спусковой крючок – уверенно, как всегда. Отдача толкнула плечо, как старый друг. В прицеле он рухнул набок, словно мешок, набитый мусором. На разбитом асфальте расцвела алым лужа. Эффективно. Чисто.
***
Меня первым делом ударило запахом (медью и озоном), когда воспоминание ворвалось в руины сознания. Курская дуга, 2035-й. Дождь, словно осколки, барабанил по укрытиям. Грязь засасывала сапоги по щиколотку. Командование приказало удерживать линию снабжения против броневого клина НАТО. Помню, как Петров орал, что тепловизоры отказывают под ливнем, а его дыхание инеем висело в неестественном июльском холоде, которого здесь быть не должно. Потом появились дроны. Не жужжащие игрушки первых лет войны, а беззвучные жнецы с серповидными крыльями. Они отметили нас лазерами, прежде чем на нас обрушился фосфор.
Белое пламя ударило сверху. Петров даже не успел крикнуть: просто вспыхнул, как факел, и растаял прямо на месте. Его винтовка сплавилась с пузырящейся плотью, кожа отстала от костей лохмотьями. Запах… сладковатый, как жареная свинина, смешанный с вонью горелого пластика и волос.
Я должен был сгореть вместе со всеми. Не знаю, как выжил: то ли яма оказалась глубже, то ли осколок брони принял удар на себя, то ли просто повезло, если это можно назвать везением.
Я выкарабкался. Обгорелый, контуженный, с лёгкими, полными фосфорной пыли. Тогда я понял: выжить, не значит проявить мужество. Выжить, значит стать камнем. Мёртвым снаружи, чтобы не сгореть внутри.
Смех мальчика вырвал меня из воспоминаний. Маленький Миша сидел, поджав ноги у бочки с огнем, и неуклюже точил обломок трубы, превращая его в импровизированный меч, пользуясь моим боевым ножом. Его мать, Анна, наблюдала из теней: её глаза были пустыми впадинами, пока не вспыхнули робким теплом, когда я бросил ей банку персиков из старых запасов. Довоенные фрукты. Они всё ещё сияли, как янтарные драгоценности. Она аккуратно разделила их пополам, оставив половину на следующий день. Сок на её потрескавшихся губах напомнил мне другие губы – в брызгах крови, после того как их хозяин выкашлял лёгкие, изодранные хлорным газом под Варшавой. Я загнал воспоминание глубже. Сосредоточился на тепле настоящего момента, на сочном аромате похлёбки, насыщающем воздух.
Варшава. Ад в виде канализационного коллектора. Мы прорвались в город через обрушенные тоннели метро, выслеживая отставших бойцов НАТО. Вместо них нашли детский сад. Дети жались под изрешечёнными пулями азбукой. Их учительница (ей не было и двадцати) дрожала, сжимая пожарный топор. Командование приказало: «Полная зачистка». К тому времени правила ведения боя уже были подписаны кровью и пеплом. Моего корректировщика Лёвина вырвало прямо в противогаз. Я не медлил. Один выстрел. Чистый. Сквозь рукоять топора. Древесные щепки посыпались, словно конфетти. Она замерла. Мы прошли мимо. Позже Лёвин прошептал: «Теперь мы – просто призраки в форме». Через три дня снайперская пуля снесла ему половину черепа, пока он мочился у сгоревшего автобуса. Я съел его пайки. Протеиновая паста отдавала мелом и виной.
Теперь Аня смотрит, как я снимаю шкурку с кролика, настоящего кролика, у бочки с огнём. Миша хихикает, наблюдая, как я стягиваю кожу, будто перчатку, обагрённую кровью.
– Здорово! – выдыхает он.
Я бурчу. Сосредоточен на ноже. Держи лезвие ровно. Не думай о морозильнике внизу. Не думай о татуированных бёдрах, завёрнутых в мясную бумагу. Внутренности кролика блестят в свете свечи. Взгляд Анны тяжелее моего рюкзака. Она вздрагивает, когда я ломаю позвоночник. Ветер воет в пулевых отверстиях стены. Пальцы Миши водят по выцветшей нашивке на моём рукаве: рычащий медведь, сжимающий молнии.
– Они тебя боялись, Виктор? А ты боялся?
Его вопрос повис в дыму. Вспышка Курской дуги: лицо Петрова, пузырящееся от жара. Жужжание дронов.
– Страх способен заточить тебя, как лезвие, – хриплю я, ощущая, как дрожит воздух. – Но в ту же секунду он может переломить тебя пополам, как сырой хворост.
Ложка Анны звякнула о жестяную миску. Она не притронулась к похлёбке. Её ноздри дрогнули, уловили запах костного мозга, тушащегося в котелке.
Слишком густо.
Мои пальцы сжали рукоять ножа.
Глубокие сугробы всё заглушали во время осады восточного фланга Белграда. Наши тепловизоры показывали тени, извивающиеся под обломками универмага: беженцы, зарывшиеся, словно крысы. Командование приказало лишить их убежища. «Богатое поле для целей», – прохрипел полковник по рации. Я навёл винтовку на беременную женщину, прикрывавшую малыша за разбитым манекеном. Поправка на ветер: незначительна. Поправка на уклон: учтена.
– У неё… синие варежки, – выдохнул перегаром корректировщик.
Мой палец замер. Через две секунды сербы всё-таки накрыли универмаг, но с опозданием. Наши уже вошли в сектор. Розовый туман поглотил и беженцев, и троих наших, что обходили завалы.
Я мог снять женщину раньше – и фланг пошёл бы другой дорогой.
Синяя шерсть легла мне на рукав, как упрёк.
Урок усвоен: милосердие – роскошь, оплачиваемая кровью. Всегда.
Кашель Миши разодрал воспоминания. Сухой, надрывный хрип, эхом отозвавшийся в сквозняке башни. Анна вздрогнула, приложив ладонь ко лбу мальчика.
Слишком горячий.
Слишком худой.
Ребёнок дрожал, несмотря на слои заношенных свитеров.
– Ему нужны… лекарства, – голос её истрепался по краям, слова цеплялись, как осколки кости.
Мой взгляд метнулся вниз, к морозилке, тихо гудящей за стальной обшивкой. Ничего там нет. Антибиотики кончились месяцы назад. Лишь постоянная «охота» отгоняля слабость. Я бросил ей ещё одно шерстяное одеяло, в серых пятнах, пахнущее кордитом и засохшим потом.
– Отдыхайте, – приказал я. – Завтра оттепель.
Тишина сгустилась. Анна напевала старую колыбельную, проводя пальцами по вспотевшим волосам Миши. Её напев снова унёс меня прочь – в тот миг, когда учительница, не в силах сдержать стон, дрогнула под ударом моей пули, рассыпавшей её топорную рукоять в щепки.
Нож дрожал в моей руке. Кровь кролика стекала по костяшкам. Почувствовала ли она вкус? Догадалась ли? Мясо в котелке густело на воздухе: плотное, липкое, неправильное. Анна отодвинула свою миску. Её ноздри снова дрогнули. Под ароматом мозгов и трав витал озон. Поцелуй радиации…
***
Рассвет просачивался сквозь разбитое окно, кровоточил тускло-серым светом, будто небо само истекало холодной плазмой. Иней узором покрывал линзу прицела. Внизу город лежал разорённый: тушей, обглоданной войной и зимой. Обрушенные фасады царапали ушибленное небо. Гусеницы танков, вмёрзшие в лёд, тянулись по бульварам окаменевшими змеями. В лужах тумана, заполнивших воронки, растворялись обугленные деревья. Ничего не двигалось. Ничто не дышало. Лишь ветер скрёб замёрзшую сталь.
Я осматривал сектор Гамма: вывеска мёртвого кинотеатра болталась одной буквой: О. Холод кусал сильнее, чем курский лёсс. Крик Петрова эхом отдавался в тишине. Камень, напомнил я себе. Будь камнем.
Движение. Юго-западный угол. Возле заброшенной пекарни. Тень мелькнула за завалом. Инстинкт, закалённый сотнями убийств, cам вскинул винтовку. Щека прижата к прикладу. Дыхание задержано. Перекрестие легло на бетон, покрытый инеем. Терпение. Всегда терпение. Ветер нёс запахи: гнилой кирпич, зола во влажном снегу и что-то ещё – слабое, металлическое. Кровь? Или просто воспоминания.
Снова Варшава. Дыры от пуль в азбуке, рвота Лёвина, клубящаяся в его противогазе. Сосредоточься. Сквозь прицел обломки шевельнулись. Клочок выцветшей синей ткани. Как варежки в Белграде. Палец лёг на спусковой крючок, выгибаясь в знакомой дуге. Холод – привычный, почти уютный.
Цель захвачена.
Но затем – смех. Высокий, резкий на фоне тишины. Детский смех. Не Мишин. Другой. Маленькие пальчики вцепились в синюю ткань, выдергивая её. Девочка лет четырёх появилась из укрытия. Обморожение подбиралось к её носу, грызло мелкими ледяными зубами, оставляя жгучий, мёртвый след. Пальто было распахнуто, обнажая рёбра, словно клавиши пианино. За ней из руин выползла женщина, судорожно кашляя, кровавая пена окрашивала снег в красное. Лучевая болезнь. Поздняя стадия. Её глаза метались по крышам. Испуганные. Знающие правила. Знающие, что охотник где-то рядом. Девочка засмеялась, подняв обрывок, как знамя:
– Мама! Смотри, как красиво!
Палец напрягся. Мышечная память. Щека слилась с холодной сталью. Сектор Гамма: ветер незначителен. Уклон учтён. Захват цели. Два кролика. Наполнить морозилку. Накормить их. Камень. Будь камнем.
Но её смех ударил сквозь прицел. Высокий. Дикий. Без страха. Как у Миши, когда я учил его вырезать. Девочка крутилась с синей тряпкой, спотыкаясь на обмороженных ногах.
– Красиво! – пела она.
Её мать царапала замёрзший кирпич, кашляя кровью на лёд. Глаза метались – с крыши на крышу. Она знала. Видела расчётные «коробки смерти», выжженные на карте её ужасом. Беги, – молил я про себя. – На юг. Укрытие в переулке. Три секунды. Вместо этого она рухнула, изрыгая желчь. Девочка погладила её по спине, что-то напевая.
Эхо колыбельной Анны царапало мой череп.
Учительница из Варшавы. Синие варежки. Розовый туман.
Костяшка побелела на спусковом крючке. Холод просачивался сквозь полимерную рукоять. Цель захвачена. Ветер незначителен. Накормить их. Накормить запавшие глаза Анны. Накормить хриплый кашель Миши. Камень. Будь камнем. Но девочка нагнулась. Прижала к губам матери кусок чёрствого хлеба, серо-зелёного, заражённого радиацией.
Шёпот рассёк морозный воздух:
– Ешь, мама. Будь сильной.
Женщина вздрогнула. Сплюнула. Кровавая слюна мгновенно замерзла на подбородке. Девочка захныкала. Подняла. Попыталась снова. Маленькие пальцы дрожали.
Вспышка Курской дуги: пузырящаяся челюсть Петрова.
– Накорми себя, дурак, – хрипел он перед тем, как пришли дроны, – накорми умирающего брата плесневелым рационным пайком.
– Будь сильной, – настаивала девочка. Высоко. Отчаянно. Как Миша, умоляя мать проглотить бульон.
Мой прицел дрогнул. Микроспазм. Непростительно. Захват цели потерян. Голова женщины резко поднялась. Паника дикого зверя. Она заметила блик от прицела. Поняла. Она швырнула ребёнка за спину. Сделала себя щитом. Жертвой. Её потрескавшиеся губы шевельнулись. Молитва? Предупреждение? Туман заглотил звук. Её глаза впились в мою позицию – сквозь стены. Сквозь душу. Понимание на уровне костей.
Жертва узнаёт хищника.
Курок обжёг палец ледяной болью. Нажать. Не дышать. Хлопок выстрела растворился в снегу. Сквозь стекло: брызги крови на серо-мёрзлом завале. Чистый выстрел. Сквозь ключицу. Смертельный. Но с запасом на агонию. На её измождённом лице расцвёл шок. Потом боль. Она осела. Шипя. Потянулась назад. Оставляя тёмные следы. Царапаясь. Инстинктивно защищаясь.
Девочка закричала – высоко, пронзительно. Уже не смеялась. Теперь это был чистый, первородный ужас.
Анна зашевелилась. Миша застонал во сне от лихорадки.
– Виктор? – голос Анны донёсся сверху – тонкий. Подозрительный.
Пол прогнулся под её шагами. Я не шевельнулся. Прицел прижат к глазу. Женщина корчилась. Булькала. Розовая пена пузырилась у её губ. Лучевая болезнь плюс гидродинамический шок. Тонет на открытом воздухе.
Девочка царапала её пальто. Пыталась поднять. Слишком мала. Слишком слаба. Её варежки – заплатанные. Поношенные. Синяя шерсть. Как в Белграде. Как призрачные варежки, цепляющиеся за камуфляжный костюм.
– Что это был за звук?
Анна уже ближе. Дверная петля скрипнула. Пульс стучал в приклад винтовки. Камень. Будь камнем.
Внизу девочка снова закричала. Крик вырвался из горла диким, рваным воем, будто сама смерть вцепилась ей в глотку. Звук ударился о ледяные стены руин, раскололся, разлетелся тысячами осколков эха, которые ещё долго царапали замёрзший воздух.
Она споткнулась, рухнула вперёд, ладошками и коленками в снег, и тут же алая струйка потекла из-под кожи – тонкая, яркая, будто кто-то провёл ножом по белому полотну. Кровь дымилась на морозе, мгновенно застывая тёмными бусинами.
Рука матери дёрнулась в последнем, бессильном усилии. Пальцы скрючились, царапнули воздух, промахнулись на считанные сантиметры и бессильно упали, оставляя в снегу кровавый росчерк.
Девочка поползла. Медленно, цепляясь за лёд ободранными ногтями, оставляя за собой прерывистую дорожку алого на сером. К устью переулка. К тени, что манила, как последняя надежда, как пасть, готовая проглотить и спрятать.
Умница.
Но слишком поздно. Палец напрягся. Второй выстрел. Взгляд матери впился в мою позицию. Сквозь разбитые окна. Сквозь метры ненависти. Губы искривились. Не молитва. Проклятие. Беззвучное. Последнее. И она обмякла. Последний прерывистый выдох заморозил воздух. Девочка замерла. Ремешок рюкзака лопнул. Рассыпались карандаши: зелёные, красные. Довоенный пластик ярко блестел на сером месиве. Тень Анны упала на линзу прицела.
– Кого ты выслеживаешь?
Её голос – как нож по бетону. Близко. Позади. Пол скрипел под ней. Я не опустил винтовку. Прицел всё ещё наведён. Девочка съёжилась за телом матери. Дрожит. Маленькие пальчики затыкают синими шерстяными варежками уши. Призрак Белграда. Ветер унёс её всхлипы.
– Никого, – солгал я. Щека прижата к холодной стали. Камень. Будь камнем.
Дыхание Анны перехватило, запах крови обострил её чувства. Она подошла ближе. Обмороженные костяшки пальцев впились в спинку моего стула.
– Выстрел, – прошептала она. Не вопрос. Обвинение.
Вспышка: Варшава. Пулевые отверстия в расписной стене: аккуратные круглые дыры в улыбающихся солнышках и буквах «А», «Б», «В». Рвота Левина, парящая в холодном воздухе, жёлто-зелёная, как тот самый карандаш. Я тогда не дрогнул. Чистый выстрел. Дерево топора раскололось, щепки, словно конфетти разлетелись над детскими головами.
Сейчас прицел скользит за ней. Маленькие ладошки цепляются за лёд, оставляя кровавые отпечатки. Девочка тянется к красному – пальцы дрожат, будто боятся обжечься цветом, которого давно нет ни у кого.
Вход в переулок зияет в десяти метрах – чёрная пасть, готовая проглотить. Тени там глубже, чем моя вина, гуще, чем кровь под её коленками.
Уклон учтён. Ветер – ноль.
Дыхание моё – ровное, как биение метронома в пустом классе.
Палец ложится на дугу спускового крючка. Знакомую. Родную. Нажать. Один сухой треск – и всё кончится. Накорми Мишу. Накорми Аню. Накорми хриплый кашель, что рвёт мальчишку изнутри.
Один выстрел – и мир снова станет проще.
Камень. Будь камнем.
Её прикосновение парализовало меня. Холодная рука Анны легла на мою, сжимающую винтовку. Мозолистая ладонь прижала кость.
– Не надо.
Одно слово, густое, как свёрнувшаяся кровь. Её большой палец провёл по шраму у моего запястья. Ранение от белградской шрапнели. Розовый туман поднимается. Синие лоскуты шерсти. Память зарычала: первая встреча с ней. Туманный бульвар. Три недели? Целая жизнь? В прицеле – призрак, волочущий кашляющего ребёнка. Рёбра Миши чётко проступали под рваным свитером. Глаза Анны метались по крышам.
Выслеживаемая хищниками.
Она швырнула мальчика за корпус подбитого БТРа. Вздрогнула от вороньего карканья. Крестик прицела лёг на её висок. Лёгкая добыча. Измождённая голодом. Слабая. Но… пальцы расчёсывали Мишину шевелюру. Нежно. Слишком нежно для преддверия ада. Шёпот – фрагменты колыбельной. Так напевала варшавская учительница перед тем, как рукоять топора рассыпалась. Палец замер на спуске. Милосердие просочилось ядом в каменное сердце.
Внизу осиротевшая девочка собирала карандаши. Зелёный. Красный. Пластик ярче, чем ядовитые ягоды до войны – такие же кричащие, такие же смертельные. Она брала их осторожно, будто боялась, что цвет обожжёт пальцы, и прижимала к груди, как последнее сокровище мира, который уже никогда не вернётся.
Дыхание Ани сбилось за моей спиной – прерывистое, горячее, пахнущее кислым молоком и высохшими слезами. Тот самый запах. Первая ночь. Когда я привёл их сюда. Тени лестничной клетки поглотили их страх. Свечи мигали, бросая на стены длинные, пляшущие силуэты, будто мертвецы тянули руки. Я задвигал засовы один за другим – тяжёлые, ржавые, – и каждый скрежетал, как гусеницы танков по асфальту, по костям, по памяти. Миша вцепился в подол матери.
– Мы в безопасности? – всхлипывал он.
Ложь на вкус была как порох. Я предложил похлёбку: густой олений бульон дымился в треснувших мисках. Анна понюхала. Подозрение раздуло ноздри. Но голод победил. Она глотнула. Закрыла глаза. Первая горячая еда за месяцы. Мишин смех – острый, как штык, когда я показал ему вырезанных солдатиков. Пальцы Анны коснулись моих, когда она передавала миску. Электричество. Человечность. Забыл про жужжание морозилки внизу. Забыл про свёртки в мясной бумаге. Дурак.
Теперь её ладонь лежала на моей – холодная сталь медленно отдавала тепло плоти. Мозоли царапали шрамы. Гангрена в окопах Курской дуги. Ожог белградского миномёта. Её палец впился в нежную кость запястья. Под грязной кожей пульсировали синие вены.
– Не надо, – прохрипела она. Голос натянулся, как проволочная петля, готовая в любой миг сорваться и задушить. – Смотри на меня.
Внизу девочка споткнулась. Упала вперёд, ладонями в ледяную корку, и тут же тонкая струйка крови побежала из-под ободранной кожи.
Вспышка: Варшава. Стена детского сада – яркие буквы, солнышки, зайчики. Мои пули входят в штукатурку аккуратно, будто ставят точки в конце предложения. «А»… «Б»… «В»… Отверстия круглые, идеальные. Левин рядом – согнулся пополам, противогаз запотел изнутри жёлтым. Его крик тонет в гуле дронов, как капля в ведре фосфора.
Полная зачистка.
Приказ – короткий, сухой, как выстрел в упор.
Рукоять топора в руках учительницы рассыпается щепой – мой выстрел точен до миллиметра. Щепки кружатся медленно, будто снег. Один из детей открывает рот – крик не успевает родиться: его глотает белое пламя, ревущее сверху.
Хватка Ани на моём запястье вдруг стала железной. Ногти впиваются в кожу – острые, как осколки того самого топора. Кровь выступает тёплой струйкой, стекает по моему запястью, капает на приклад. Железный запах бьёт в ноздри – мой собственный, живой.
Прицел дрогнул.
Микродрожь. Одна тысячная секунды, но этого достаточно.
Перекрестие соскользнуло с маленькой спины.
Девочка метнулась.
Пять метров.
Четыре.
Умница.
Но слишком медленно.
– Посмотри на меня.
Шёпот Ани скрёб по ушам, будто ржавое лезвие по бетону – медленно, с наждачным визгом, от которого внутри всё стягивало узлом. Половицы застонали под ней – старческие, уставшие, но всё ещё живые. Вес опустился рядом: твёрдый, настоящий, не фантомный силуэт из курской грязи, не призрак с расплавленным лицом. Плоть и кости. Живая женщина.
Её дыхание обожгло мне щеку – горячее, прерывистое, близкое до дрожи. Запах ударил в ноздри: варёный мозг из котелка, горький пот страха, кислое молоко, что всё ещё цеплялось за её кожу с тех пор, как она кормила Мишу грудью в подвалах. Всё смешалось в густой, тяжёлый дух – дух выживания, дух матери, дух той, кого я когда-то пощадил, а теперь сам боялся. Он сгустился в комнате, как дым от тлеющего трупа, и я вдруг понял: этот запах – единственное живое, что ещё осталось между нами.
И он душил сильнее, чем любая петля.
Внизу девочка исчезла. Тени переулка сомкнулись без звука, как ножны вокруг клинка.
В безопасности.
Пока что.
Пальцы Анны разжались с приклада. Провели по рубцу. Белградская борозда от шрапнели. Плоть сморщилась. Память оскалилась: клочья синей шерсти на камуфляже. Розовый туман. Забытые карандаши блестят в слякоти. Ладонь Анны скользнула выше. Обхватила локоть. Пульс колотил в кость. Её? Или мой? Камень дал вторую трещину. Тонкую. Почти невидимую.
Внезапная дрожь пронзила позвоночник. Глубокая. Хриплая. Не моя. Кашель Миши – словно мокрый гравий – разорвал тишину. Эхо в шахте лестницы. Анна дернулась. Рука схватила мой локоть. Глаза расширились. Ужас? Понимание? Внизу послышались шаги. Тяжёлые. Медленные. Волочащие. Металл взвизгнул – нижняя петля двери заскрежетала. Позвоночник слился с прикладом. Прицел скользнул к щели в коридоре. Темнота зияла, как рана. Запах крови усилился – свежая медь под гнилью. Анна ахнула. Рука с ножом взметнулась – призыв к тишине. Послышались ругательства. Мародёр. Этаж внизу был запечатан. Армированной сталью. Замёрзшие засовы. Моя работа. Надёжно. Разве что… жужжание морозилки. Электричество отключилось вчера. Топливо в генераторе кончилось. Мясо размораживается. Запах просачивается сквозь стены.
В дверном проёме сгустилась тень – высокая, угрюмая, будто сама смерть решила заглянуть на огонёк. Противорадиационный костюм висел на нём клочьями: капюшон содран, открыв лицо, изъеденное струпьями и язвами, цвета старой, запёкшейся крови; маска болталась на беззубой нижней челюсти, как выброшенная кожа змеи.
Счётчик Гейгера в нагрудном кармане стучал часто и злобно – не ритм сердца, а предсмертная дробь костей по металлу. Бешеная симфония, от которой зубы сводило.
Сталкер.
Не мародёр.
Охотник.
Как я.
Глаза – мутные, жёлтые, будто пропитанные радиацией до самого дна – медленно обвели комнату. Сталь пистолета блеснула в ладони, холодная и уверенная. Взгляд скользнул по дрожащему пламени свечей, по нашим теням на стене, по мне – и задержался.
На морозилке.
Дверца была приоткрыта.
Тонкая струя ледяного тумана стелилась по полу, как дыхание могилы. Иней дышал на ржавой стали, медленно, почти нежно.
И бирки были видны.
Выцветшая татуировка бабочки на бледно-синем куске кожи.
Цепочка с жетоном, всё ещё блестящая, будто её хозяин умер только вчера.
Вспышка Курска: осколок черепа Петрова дымится в грязи, как кусок угля в луже. Глаза его ещё открыты. Укоряющие.
Дыхание Ани оборвалось – резко, будто ей в горло воткнули нож.
Она увидела.
Увидела их.
Костяшки её пальцев на спинке стула побелели до синевы, будто вся кровь разом ушла в пятки.
Миша застонал в одеялах – тонко, по-детски, будто почувствовал, что сейчас всё кончится.
Сталкер оскалился.
Гнилые десны – чёрно-бурые, будто их выжгли сигаретами изнутри, с влажным блеском гноя в трещинах. Палец – толстый, как сарделька, лопнувшая от жара, в глубоких расщелинах, где грязь и сукровица смешались в чёрную замазку, – провёл по защёлке морозилки медленно, почти ласково.
– Пир горой, – прохрипел он. Голос, как ржавая жестяная банка, волочимая по асфальту.
Пистолет прицелился в мерцание – в мою позицию. Половица скрипнула под сдвигом Анны. Случайно? Намеренно? Глаза сталкера впились в неё. Пистолет резко взмыл.
– Ты. Двигайся. Медленно.
Анна потащилась вперёд, хромая от обморожения. Глаза прикованы к биркам на морозилке. Увидела крылья бабочки. Увидела звенья цепочки. Увидела правду, извивающуюся колючей проволокой в кишках. Лицо её – камень.
Не метафора.
Настоящий камень: серый, пористый, будто высеченный из пепла и мороза. Губы сжаты в тонкую, прямую трещину, по которой ещё минуту назад текли слёзы, а теперь – ни капли. Глаза – два мутных куска кварца, в которых отразилась бабочка на синем куске мяса и больше ничего. Ни ужаса. Ни отвращения. Ни мольбы.
Только твёрдость.
Так стояла учительница из Варшавы перед тем, как пуля коснулась дерева.
Мой прицел задрожал.
Прицел?
Винтовка стояла внизу, прислонённая к ржавой трубе, как забытый костыль. Я смотрел голыми глазами, и всё равно мир в рамке дрожал – мелко, предательски.
Ловушка сработала.
Сталкер хихикнул. Схватил Анну за волосы. Рванул голову к морозилке. Её всхлип захлебнулся.
– Красивые кролики, – проурчал он. Палец провёл по татуированной плоти, синей от мороза. – Нежные.
Кашель Миши разорвал тишину. Мокрый. Умирающий. Сталкер ухмыльнулся шире.
– Два блюда.
Ствол пистолета впился в висок Анны. Сталь поцеловала кожу. Щелчок снятия предохранителя прозвучал громче миномётного залпа.
Я двинулся. Призрачный шаг. Пол скрипнул. Сталкер резко развернулся и пустил шквал огня. Штукатурка посыпалась, как меловый дождь. Свечи погасли. Тьма поглотила комнату. Только жужжание морозилки. Только щёлканье Гейгера. Только хрипы Миши. Нож выскользнул из ножен бесшумно. Анна встретила мой взгляд. Не страх. Расчёт. Такой взгляд был у варшавской учительницы, когда она подняла топор. Защитить детей. Убить чудовище. То же и сейчас.
Хищник узнаёт хищника.
Сталкер выругался – коротко, грязно, словно выплюнул ком гнилой крови. Толкнул Аню вперёд, ладонью в затылок. Она полетела к морозилке, колени ударились о бетон, но спотыкание вышло слишком точным, слишком выверенным: носок ботинка зацепил старый силовой кабель.
Генератор взвыл, будто его пнули под дых. Искры брызнули: яркие, синие, злые. Свет мигнул, раз, другой, и комната на миг превратилась в стробоскоп ада: тени рванулись по стенам, как перепуганные крысы.
Пистолет сталкера дёрнулся в сторону, дуло ушло в пустоту, в никуда. Он был наполовину ослеплён вспышкой, зрачки сужены до точек, руки тряслись от лучевой болезни так, что ствол ходил ходуном. Слабость пахла сладко – приторно-сладко, как гниющий мёд.
Я уже двигался.
Тихо, как тень по снегу. Обошёл завал – груду обрушенных гипсокартонных плит, покрытых инеем и пылью. Зона уничтожения сжималась, как петля на шее. Правила сектора «Гамма» простые, как выстрел: изолировать. Уничтожить.
Ветер – ноль.
Уклон – в упор.
Нож лежал в окоченевших пальцах удобно, будто родился там. Лезвие помнило курские окопные глотки – тёплые, мокрые, удивлённо булькающие. Музыка тех ночей: хрящ, хрип, последний вздох, выходящий пузырями крови.
Металл заскрёб по бетону – тонко, жалобно, будто мышь грызёт кость. Сзади.
Миша.
Маленькие дрожащие пальцы, нащупывая упавший ингалятор – пластиковую трубочку, единственную ниточку, что ещё держала его в этом мире.
Голова сталкера повернулась – медленно, с тяжёлым хрустом позвонков, будто ржавая башня танка на последнем дыхании дизеля. Глаза его сузились в жёлтые щёлки, губы растянулись в предвкушении.
Анна бросилась вперёд. Как дикая кошка. Беззвучная. Нож с костяной рукоятью сверкнул в лунном свете – мой запасной. Вонзился по самую рукоять в бедро сталкера. Ткань рванулась. Плоть расступилась. Мокрый рывок громче выстрела. Он заревел. Ударил Анну – череп стукнулся о стену. Она осела. Бабочки заплясали на инее морозилки – её кровь залила бирки. Сталкер дёрнул пистолет вверх. Отследил хриплое ползание Миши. Палец вжался в спусковой крючок.
Эхо крика дронов на Курской дуге – осколки черепа Петрова шлёпают по грязи. Только не сейчас.
Мой нож ударил снизу вверх – точно, как меня учили. Под нижнюю челюсть, в мягкое место между костью и небом. Лезвие вошло плавно, будто по маслу, только масло было горячим и солёным.
Сталь нашла позвонок.
Заскрежетала.
Хрустнула.
Перерубила ствол мозга одним коротким, точным движением – как выключают свет.
Горячая струя ударила фонтаном – густая, тёмная, почти чёрная в свете свечей. Окатило костяшки, запястья, рукав. Кровь была удивительно тёплой, почти живой – последняя насмешка умирающего тела. Она стекала по моей руке, капала на бетон тяжёлыми каплями, будто отсчитывала последние секунды чужой жизни.
Медный густой вкус осел на языке.
Сталкер замер.
Пистолет выпал из разжавшихся пальцев, глухо звякнув о пол. Глаза закатились – жёлтая склера радиации поглотила зрачки. Счётчик Гейгера отстучал безумную посмертную дробь в кармане. Он сложился. Колени треснули по ледяному полу. Тишина сгустилась гуще крови. Лишь мокрый всхлип Миши. Лишь оттаивающая песнь морозилки. Анна застонала, пытаясь подняться.
Татуировка бабочки плыла в кровавом разводе по ледяно-синей плоти бедра.
Уборка. Мышечная память. Труп волочу к лестнице. Замёрзшие болты взвизгнули в протесте. Внизу рассвет окрасил небо синяками. Серый свет выявил содержимое рюкзака сталкера: ампулы морфина, жетоны с надписью СЕРЖАНТ ВОЛКОВ, 42-Й РАДИАЦИОННЫЙ ОТРЯД. И вяленое мясо – полоски тёмные, как печень, воняющие йодом и сладостью. Человечина.
Каннибал узнал каннибала.
Тишина тянулась – густая, вязкая, как кровь, что всё ещё стекала с моего ножа на бетон.
Потом шаги Ани. Медленные. Целеустремлённые. Каждый – как удар молота по наковальне внутри меня.
Она прошла мимо трупа сталкера, не глядя вниз. Ни на развороченную шею, ни на лужу, что уже начала замерзать по краям. Ни на меня.
Глаза прикованы к щели морозилки.
Бирки блестят: БЕДРО, ЖЕТОН №117. Лицо её – камень.
– Завтрак Волкова, – хрипло произнёс я. Лезвие скребёт бедренную кость. – Надо замариновать.
Она не вздрогнула. Рука с ножом дрожала, но не от страха. От ярости. Холодной, как вечная мерзлота.
– Миша чует оттепель, – прошептала она. – Чует… аромат мяса.
Её взгляд резанул туман морозилки. Остановился на мешке с вяленым мясом Волкова. Правда извивалась колючей проволокой между нами. Солнечный свет проступал сквозь трещины в кладке. Пылинки танцевали, как призраки пепла. Она шагнула вперёд. Ботинок раздавил ампулу морфина. Янтарная жидкость растеклась по растрескавшемуся полу.
– Надеюсь, он нам не понадобиться, – солгал я.
Камень. Будь камнем.
Но камень трескается.
Его защитная скорлупа разрушается, но что остается под ней?
Внизу раздался смех Миши – хриплый, мокрый, который словно иглой проткнул тишину. Высокий лепет. Не один. Смех обмороженной девочки эхом отдавался в лестничном пролёте.
Дикий.
Несломленный.
Они нашли цветные карандаши Волкова. Зелёный. Красный. Синий. Рисовали на пыльных бетонных стенах. Лучевые ожоги цвели на щеках девочки, как гнилые розы. Миша кашлял между мазками.
– Рисуем деревья! – хрипел он. – Большие-большие деревья!
Её маленькие пальцы дрожали. Зелёный воск сломался.
Вспышка детского сада: пули прошили фрески Эдема. Крик Лёвина заглушил рой дронов.
Аня крепче сжала нож. Сухие суставы хрустнули. Она тоже это видела. Она увидела меня – того, кем я был до жернова войны.
Учителя рисования из средней школы. Того, кто мелом по доске выводил дубовые листья – каждый резной, каждый живой: прожилки тонкие, как вены ребёнка, края зубчатые, будто улыбка. Дети сидели, разинув рты, и следили, как из ничего рождается дерево – большое, доброе, вечное. Я тогда ещё умел улыбаться уголками глаз. Ещё верил, что искусство может кого-то спасти.
Призраки просачивались сквозь трещины в стене, медленно, как дым от далёкого пожара. Сначала один: девочка с косичками, которая всегда просила нарисовать ей белку. Потом другой: мальчик в очках, что приносил мне яблоки из сада. Потом целая стена задрожала, и из неё полезли все, кого я потом учил уже не рисовать, а выживать. Кого учил молчать. Кого учил смотреть в прицел.
Они стояли за спиной Ани – полупрозрачные, в школьной форме, с ранцами за плечами, и смотрели на меня теми же широко раскрытыми глазами. Только теперь в зрачках отражалась не доска с дубом, а морозилка. Бабочка. Цепочка жетона. И нож в её руке.
Аня не обернулась к призракам.
Она смотрела только на меня.
И в её взгляде я наконец увидел себя целиком: от того учителя с мелом в пальцах до монстра – с ножом по локоть в чужой крови.
Призраки молчали.
Они просто ждали, когда я сам себя нарисую заново.
Или сотру навсегда.
***
Суп из сталкера кипел в старом котелке. Густой. Насыщенный. Мясо бедра Волкова булькало в красном бульоне. Железный аромат разукрасил инеем оконные стёкла. Анна молча помешивала котёл. Бледное солнце пробиралось сквозь скелет потолочных балок, рассыпая пыльные лучи по полу. Кашель Миши хрипло отдавался эхом.
– Мама! Смотри! – Он поднял примитивный рисунок – человечки под зелёными каракулями.
Девочка засмеялась. Показала на зазубренные красные линии.
– Огненные цветы!
Ложка Анны замерла в воздухе. Так горел варшавский рынок – фосфорные цветы распускались один за другим, белые, ослепительные, пожирали плоть прямо на костях: кожа пузырилась, лопалась, стекала, как воск. Люди бежали, а за ними бежал огонь, и крики тонули в шипении, будто мир варили заживо.
Винтовка стояла прислонённая к стене, как уставший солдат. Линза прицела запотела от жира и дыма. Анна больше не смотрела на меня. Она сидела у котелка, помешивала суп и отламывала кусочки вяленого кролика детям – аккуратно, чтобы не разбудить вкус крови. Миша кашлял реже. Девочка уже не вздрагивала от каждого скрипа.
Я подошёл к окну. Рассвет был серым, как всегда. Город лежал внизу – мёртвый, но всё ещё дышал чьим-то чужим дыханием. Где-то в руинах пекарни снова шевельнулась тень.
***
Глаз прижат к прицелу, рука впилась в холодную сталь. На бульваре внизу – ветер гонит призраков из мусора.
Завал шевельнулся.
Тень мелькнула в руинах пекарни.
Движение.
Мышечная память включилась сама, без команды: щека к прикладу, дыхание поверхностное, почти неслышное. Мороз кристаллизовал стекло прицела.
Уклон учтён – ветер скомпенсирован.
Зона поражения определена: от обломков трамвая до обрушенной будки газетчика. Сектор «Гамма». Типичная зона засады. Палец касается кривизны спускового крючка. Нажать. Покончить с голодом. Накормить призраков.