Читать книгу Воспоминания русского дипломата - Григорий Трубецкой - Страница 15
Облики прошлого
Сергиевское[109]
ОглавлениеМы покинули Калугу в начале лета 1887 года и поехали в Сергиевское к Осоргиным. Сергиевское было в 45 верстах от Калуги на высоком берегу Оки. Сообщение было пароходом. От берега до усадьбы было еще две версты. Усадьба состояла из огромного 3-этажного каменного дома, построенного ген[ералом] Каром, когда он воевал против Пугачева; от дома шли два низких флигеля, потом был двор со службами. К дому примыкал парк, кончавшийся обрывом и рощей опускавшейся к Оке. Верхний этаж никогда не был отделан, комнат было и без того достаточно много в первых двух этажах, и в них могло поместиться несколько семей, что бывало зачастую. Снаружи дом был несколько казарменного вида, но сменявшиеся поколения внесли столько тепла и уюта в каждую комнату, что стены его были дороги Осоргиным, и они любили свое Сергиевское как близкое родное существо, не представляя себе, чтобы на свете могло быть что-нибудь более прекрасное. И впоследствии, куда бы ни попадали дети Осоргины, за границу, они все неизменно сравнивали с своим Сергиевским и не могло быть выше похвалы, как сходство с Сергиевским. И правда, если дом был мил его обитателям, потому что каждое пятно на его стенах было связано с каким-нибудь воспоминанием, то местоположение Сергиевского было красиво и привлекательно само по себе. Прямая старая аллея в 3/4 версты вела от лужайки перед домом через парк прямо к обрыву, у которого начиналась роща. С этого обрыва у скамейки открывался восхитительный вид на луга и извилистую Оку, по ту сторону коей виднелось село с колокольней. Во всякое время дня и года этот вид приобретал новую красоту и новое освещение. Я был в Сергиевском зимой, когда белоснежный саван покрывал огромную даль и казалось ей нет конца и вся она сверкала алмазами под лучами солнца.
Я был там раннею весной, когда река синела и начинался ледоход, огромные льдины нагромождались одна на другую и вся река бурно оживала после долгого зимнего она. А потом луга затоплялись и огромный водный простор расстилался перед глазами. А что может сравниться с русской весной, с этой истомой в воздухе, пробуждением земли и всей природы, когда как будто слышишь сок, который подымается в деревьях и каждый день и каждый час приносит новое волшебство, новое преображение всей твари, и чувствуется разливающаяся в ней радость и победное торжество жизни! И когда молод, чувствуешь в себе то же пробуждение сил, истому и рвущиеся из сердца мечты, грезы надежды. А прозрачный трепет березовой рощи, пронизываемой лучами заходящего солнца, когда мелкие клейкие листочки чуть-чуть дрожат на тонких ветках и белые стволы так четко выделяются на небе! А эта симфония звуков и запахов, подымающаяся от черной душистой земли, комары, жуки, бабочки, птичий гомон, каждый день, увеличивающийся новыми голосами, и молчание ночи, в которой раздается первая трель соловья! И наконец лето, насыщенное зноем и работой природы, расцветом цветов, спеянием хлебов, созреванием плодов. И надвигающаяся осень, «в багрец и в золото одетые леса», чудной порою начало октября, когда
«Весь день стоит как бы хрустальный,
И лучезарны небеса».
Невольно вдаешься в поэзию. Что лучше, что ближе сердцу русской природы… С чем можно думать без страха, когда представляешь себе Россию… – Природу большевикам не удастся испакостить, а в ней – дары возрождения так же, как и в русском живом языке, который тщетно хотят изуродовать новой орфографией.
Весь расцвет этой природы я впервые увидел, как следует, в Сергиевском, и там же простился с Россией перед тем, чтобы начать свои скитания беженца. И потому Сергиевское мне дорого, как бывает дорога первая и прощальная любовь. И никакие последующие впечатления не затмили во мне его поэзии.
Семья Осоргиных была патриархального уклада. Мой бо-фрер незадолго до свадьбы покинул Кавалергардский полк, где прослужил несколько лет по окончании Пажеского корпуса. Он с увлечением исполнял обязанности земского начальника. Хозяйством занимался его отец, Михаил Михайлович, высокий подвижной старик с длинной бородой, покрывавшей все его туловище. Жена его Марья Алексеевна была, как и он, добрейшее существо. Кажется доброта была отличительным свойством их обоих. Оба они обожали своего сына и готовы были в кредит любить всех, кто был ему близок, т[о]е[сть] не только его жену, но даже всю ее семью. А моих родителей они как-то особенно любили и не знали, как лучше устроить, что придумать более приятного. Такое же радушие и ласку распространяли они и на нас, детей. У Марьи Алексеевны была жива еще ее мать кн[ягиня] Волконская, неподвижно сидевшая в креслах, тоже добрейшая старушка. Домочадцы и слуги были также старого покроя. Старая гувернантка, швейцарка Нюничка, воспитавшая моего бо-фрера и старшую сестру его Варвару Михайловну Жилинскую[110], жившую в Петербурге. При старушке Волконской состоял еще древний калмык, определявший свой возраст так, что при Павле Петровиче ему начали нравиться барышни. Он клеил картонные коробочки и готовил домашние фейерверки. Жил еще старый почтенный садовник, помнивший Пугачева. Слуги и горничные были старые пережитки крепостного права, преданные своим господам и жившие с ними одной большой дружной семьей. Замечательно, что потом, когда эти старые слуги умирали и их заменяли новые, вплоть до самой революции, – патриархальный строй отношений между господами и слугами оставался неизменным. Сергиевское было крепким старозаветным гнездом. Господ знали в далекой округе, их привыкли любить и уважать, они срослись глубокими корнями с родной землей, и свои крестьяне отстаивали их как могли во время революции. Но я забегаю вперед…
В милом живописном Сергиевском мы провели лето до Москвы. Здесь родился первый сын, внук и правнук – Михаил Михайлович Осоргин 3-й, 30 июля 1887 года. Мне памятен этот день. В первый раз пришлось хоть издали присутствовать при появлении на свет человека. Помню, как мой бо-фрер вышел из спальни в длинный коридор, в котором я стоял, и разрыдался, и помню, какое впечатление на меня это произвело, я еще понятия не имел об ожидании и страданиях, коими сопровождаются роды, и не реализовал всего значения такого события вообще.
Чтобы подготовить меня к московской гимназии, где, конечно, приходилось считаться совсем не с теми требованиями, что в Калуге, мне взяли в качестве репетитора – студента Василия Ивановича Флерова. Это было добродушное и флегматичное существо, нрав коего я скоро раскусил и ничего не делал. Иногда я с ним фехтовался, но фехтование это заключалось главным образом в том, что я бил Василия Ивановича плашмя рапирой, а он добродушно поворачивался, как медведь. Математике меня обучал мой бо-фрер с большим рвением, но я мало отвечал его стараниям. Я был рассеян и ленив и не любил математику, где нельзя было заменять знания верхоглядством. В середине августа меня повезли в Москву учиться. Эти ранние отъезды из деревни, когда стоит чудная погода и лето в разгаре, всегда бывали очень тягостны. Так неуютно втягиваться в лямку уроков и думать о счастливцах, оставшихся в деревне. Но что же было делать…