Читать книгу Обэриутские сочинения. Том 2 - Игорь Бахтерев - Страница 4
Миракли
Ночной миракль из Мо-хо-го
Оглавлениеитак подвал… отнюдь не тот…
я там бывал
Зачем, зачем, – меня вы спросите
лето 1914 года
Велимир Хлебников
Разумный друг
безумный вдруг
с перстом разутым
и воздетым.
Тот подбрит
подмыт,
завит
Ты, только ты – убит,
гурьбой задетый.
Землёй умытый в плеснь,
золой размытый весь
разведай лень и стук
закрытый в чреве ум,
озёр бесправный звук
Невы моей
недобрый шум
Ты, только ты
воспоминальник добрых тлей
червей святых.
Он зябь светил.
Репей пожал
полями ведая,
в полдневной высоте
в семье хромых обедая.
Потом цветы сажал,
в жестокой тесноте
земных сестёр преследовал.
Ты, поминальник прежних дней
война тебе:
указ лабозника
в ура – тюбе.
Был праздник нежных палачей
с приглядкой гневных опачей
украдкой скованных
по виду ломанных.
А пляс плели земли рвачи,
а треск вздымали опачи.
Надгробный склон,
плачь горьких дыб.
Был праздник:
свист и лязг
и всплеск…
Но кто же он
рассказник,
кто он доказник мнимых чисел?
Я тридцать раз присел
у сёл.
Семнадцать раз он землю чистил.
Я двадцать раз входил в подвал.
Двенадцать раз его бедро мерцало,
то бряцало.
Он находил земли раздел,
горы предел,
объёма вал
без глаз в затылке тенью пал…
Там за Невой, иль в глубине зерцала
варяги завершали бой.
Пятнадцать раз хозяин пылкий
он измерял равнин вершины,
а на десятый пал
на пол,
поверженный аршином.
У нас не то,
у вас не так,
волнуйся в такт пустынной катке.
Там волны бьются гладки,
тут чайки вьются
телом гадким.
И снова, снова
влечёт их блеск,
твой отблеск, словно
рыб обвиняешь всплеском полным.
О, сколько тайных лет,
зверей калек
мучительных дверей
в обратное пространство,
о, сколько мух
и сколько мук
Далее: ПРИБЛИЖЕНИЕ НАЧАЛА
над крышами и бездонными провалами печных труб, вознесённых в сумеречную пустоту Петербурха…
где связь литавр,
где чернь и грязь,
но в блеске Невский —
ец сым су лью
и стур и стра
здесь невских струй
леса,
лис вредных струн
стры сву
сры щук
щи щу – щи щу…
Далее: СБОРНИК СВЕДЕНИЙ
для каждого, кому предстоит подняться на продуваемый ветрами раус, чтобы сообщить про ночной миракль, играемый на глубине восьми саженей, каждую неделю с пятницы на четверг.
Случайным прохожим представляется удобный случай сбежать в подвал по кривым ступеням. Недостающие, то ли восемь, то ли пять, предусмотрительно заменены холстиной, соломой, разной всячиной.
А внизу, у столов распоряжаются проворные молодцы с узкими, словно птицы, головами в аккуратно залатанных мундирах, красиво стоптанных штиблетах. Прихрамывая, эти давно постаревшие старообрядцы вежливо обзывают пришедших боярами, угощая каждого, разумеется, за наличные, кого маринованными бубликами, кого бочковым саланским пивом, хотя, говоря правду, бояр привлекает постная еда, например, копчёная крапива, отборные макокаки, другие предметы полезного назначения.
Далее: НЕОБХОДИМОЕ ПРОДОЛЖЕНИЕ
Ты, только ты,
заклятый друг,
боярин в бороде помятой,
спешь в наш круг
нечётной даты
простёртых плеч
немытых рук.
Пора-пора
блестит «ура!»
пришельцев ста
на выпуклых устах.
За кружкой сесть
с гуляной есть
присесть на печь
над бочкой лечь
разинув рта стремительный овал.
Салан испить
в безмолвном хоре,
сойдя в подвал – к семейной своре.
И он спешил,
кружил впотьмах,
забыв собачек на лужках
иль на ветвях
с бареткой полой,
во рту мелькая кружкой полной
вместившей отражение свечи.
во тьме лечить,
распадётся тайн квадратный рой
и аналой в сплошной азон,
подземный чад,
где скрипок звон —
звук барабана, взятый наугад,
в немедленном убранстве
заполнит зал
без света постоянства,
а голоса гремучих зазывал
свой крик, свой хрип, иль скрип,
усталый «ух!»
закончат разом, в закоулке уха.
В твоём глазу удобно молодом,
в твоём зрачке убого голубом
как в омуте утраченной воды
желанной небольшой сковороды.
Запомни, запомни
в дневных тенях пропавший случай
за Невкой полной
Пряжкой кволой
в пляске женихов
с модисткой голой.
За гранью маяков,
за бранью моряков
в тоске упавших…
Запомни-запомни
давно пропавший случай
в дымах, ветрах,
в полночной тишине
и пустоте вогнутой
для всех и для тебя замкнутой.
Далее: ПЕРЕЧЕНЬ
столпившихся на помосте под глиняными личинами.
Произносит тончайший, хотя и хриплый женский голосок, сопровождаемый всевозможными вздохами, ударами подошв, грустной песней подвешенного за хвост животного, кошки, собачёнки, кто окажется.
Примечание: в ближайшем перерыве
несчастное животное следует вознаградить
мясом, хотя бы рыбой.
Ни один из бояр, от которых в подвале трудно продохнуть (кроме, конечно, пана Кубельчика, дышавшего легко, для остальных приятно), ну, решительно ни один не ожидал услышать эти бабьи звуки, напоминающие контрабас, возникшие среди общего гомона, когда некоторые жадно ухватывали поданную снедь, другие же шумно высказывались, вроде того:
– А каков нынче урожай стрюквы?
– А умён ли философ Бердяев?
Или того хуже:
– А сколько от нас вёрст разместился господь Бог, да и велик ли он ростом?
Тем временем подобный контрабасу голосок задушевно произносил:
– Моряк Петров, ныне лодочник, композитор Вагнер и его сын переросток, зы-гзи-зу, она же Пинега, невеста Петрова, старухи-шарманщицы, барабанщицы, затем усопшие, грубый сторож, лысый господин с неуклюжей переносицей. Случайный встречный, трёхцветный булленбейсер, Иван Гаврилыч Бог, Ангел-Путешественник. Палка о трёх концах со звуком фа. Потом Пуришкевич. Потом Милиционер Слёзкина. Потом апостолы с перьями вместо ушей. И прочие лица для представления менее значительные, к примеру: Шоун Бенбойхало. Даже странно, человек работает, кем? Электриком, а имя вроде клички.
Далее: БОЯР, ЭЛЕКТРИК И Я
– Три пуда чертей! Мы же чуть-чуть не упустили главного. Прислушайтесь, дважды звякнул колокольчик и таким тонким звуком, будто вы оказались наедине с придорожной былинкой.
Уже в полутьме ковыляют сухобокие подавальщики с коржиками, макоками, с чем попало.
Перестают бушевать шары наподобие человеческих голов, на деках – смычки, наподобие жердей.
Каждый ждёт чудо. Пусть крохотное, некрасивое. Не всё ли равно.
Занавеска раздвигается, и перед гостями предстаёт самое непредвиденное, словом, на помосте ничего не показывается, почти ничего: только ржавая рогожа с намалёванным овалом колеса, дымная лампадка на детских качелях и сам – я, в ночных шлёпанцах и заношенном фраке.
Я рассматриваю лысеющие подбородки и негромко мечтаю: хоть бы раз наши гости, наши бояре, оголили внутренности, хоть бы раз пролепетали:
– Думаете, я рыбак? Кто же тогда – солак или судак?
– А я, думаете, судомойка?
– Ошибаетесь, сударь. У меня бабочки вместо затылка. Я, сударь, кафедральный собор.
– А я, представьте, марганцовка.
– Да, да, – спохватывается моё сознание. Совершенно ясно: как же я сам не догадался прежде. У меня самого кузнечики вместо бёдер, и мой затылок тоже ушёл. И нет его со вчерашнего обеда.
Почему же вы молчите, уважаемые гости? Вместо ответа что-то скрипит, наверное, табуретка, во всяком случае у самого входа. Мне и смотреть не нужно. Я и так знаю, кто там сидит. Сначала удобно развалился, а теперь притворяется, будто на табуретке никого и нет, но я всегда знал: на табуретке тот, который делает вид, что по долгу службы выполняет чужие намерения.
А теперь снова прислушайтесь: он ждёт и булькает.
Рядом со мной ныряет на качелях огонёк вниз-вверх. А из угла от самых дверей доносится:
– Игн буль куль кль кль, – и вдруг – шоун бен бойк игн буль куль ч. ч.
– Вот сами себя и выдали, ваше степенство! А почему под лестницей лампочка вывернута?
Всё же Кубельчик был и остаётся моим лучшим другом, а там на скамейке, у входа, совсем другой. Он оползень, и меня не перестают бороздить его неопрятные бесцельные выходки.
Именно так и будет, пока вокруг подвала не забрезжит бесцветный питерский день… Позвольте, мне же не дают договорить!..
– Эй вы, гости! Распахните глаза, откройте уши! Трижды отзвонил колокольчик. И смотрите, что теперь происходит? Те, которые напялили глиняные маски, а иные, ну чёрт знает что! Окружили меня, выталкивают в самую глубину рогожи.
– Прочь, прочь! Я же ваш наставник сердце дыхание! Боле того: слепая кишка.
Нет, личины не унимаются, продолжают, почти вдохновенно, заталкивать меня, ни в чём не повинного. Словом, намерение глупцов.
Что вы, окаянные, делаете? Хотите превратить человеческое вещество в неестественную для человеческих органов желейность? Опомнитесь!
Тогда я поднимаю руки. Воздействовать неукротимой силой искусства. Другого не остаётся. И я начинаю:
Лети кут лети кон
Леми он леми куп
Кити кут кити кун
Куп…
Смотрите на того, который Петров, которая Пинега? Палка о трёх концах, булленбейсер? Каждый и каждое, что на помосте, становится певучим, мечтательным. Никто не устоял. Сами убедитесь: я на свободе!
Ой, ой… вы, конечно, услышали? Откуда взялся этот безобразный, можно даже сказать, мучительный:
– Хряв! – перешедший в жав?
И кто бы мог подумать, что единственным виновником оказался тоже – он. Воспользовался темнотой и ткнулся мордой прямо в маринованные онучи. Стыд и позор, другого не скажешь!
– Пан Кубельчик, ну, пан Кубельчик, вы же недопустимо громко задремали. Может быть, ваше поведение и естественно, но в то же время совершенно недопустимо.
Могу пояснить: его возраст за девяносто, до некоторой степени извиняющее обстоятельство, тем более, что пел с присвистом совсем не пан и уж, конечно, не Кубельчик, которому не исполнилось и тридцати с небольшим.
Скажите, почему этот, вроде кильки, измождённый человек снова и снова оказывается ма моём языке. Хотя, вот крест, я до сих пор толком не знаю, во всяком случае главного, о чём давно спорят биологи, даже нейрохирурги: в каком году скончался вельможный Кубельчик – в 1875-ом или в 1876-ом, високосном? И ещё, ну сами взгляните, зачем этот самый пан Кубельчик прополз между столами и теперь… Да посмотрите же! Заглатывает чужую, ему не принадлежащую, саланскую влагу и, задыхаясь, карабкается ко мне на помост?
Теперь о другом.
– Эй вы, Бенбойкало, недостойный стряпчий! Долго ли вы намерены строить, как это говорится, калеокады? (что издавна означало притворство). Конечно, молчит… А я снова, со всей строгостью, спрашиваю: куда делась электрическая лампочка? Если украли, достаньте свечи, нет свечей, принесите хотя бы несколько французских булок.
– Уважаемые гости! Не извольте вскидывать одервенелые конечности. Ещё минута, полминуты, всё уладится и миракль начнётся. Пьеса, осенённая крестом, омытая пивной жижей, очень важная, даже необходимая в склепе с вашими юными останками.
Далее: ПЕРВЫЕ РАДОСТИ
Была продольной встреча их
по Невскому к Садовой
из трёх дверей не зная чьих
она пришла с кушеткой новой.
Там – на углу двух улиц эти двое: зи-зу Пинега с лодочником Петровым и повстречались.
Он: Красивенькая! Ты куда?
Она: Вот туда.
Он: А я сюда.
Она: А я отсюда.
Он: Значит по пути.
Она: Гляди, плешь седая и щёки, а туда же.
Он: Это куда туда же? В общем, договаривай.
Она: Могу и показать. Хоть при людях, хоть без всех.
Он: Беда, детка, пенсны в кубрике оставил.
Она: А подзорную трубу не хочешь, валенок стоптанный?
Он: Видали сковородку? Другие похуже меня встретят и не шипят.
Она: А сам плоше себя встречал ли?
Он: Вот и ныне на Невском.
Она: Надо же. Не иначе Федьку шмарыгу. А может Любку горбатую?
Он: В зеркальце поглядись. Разберёшься.
Она (подробно себя рассматривает): И то верно. Недоумок я, недоделок… (протягивает подбежавшему псу, трёхцветному булленбейсеру кусок битой бутылки) На! (ужасно кричит) Уходи, уходи! (нечаянно вываливает из сумки мелкую салаку, запихивает обратно) Ой, ой! (снова роняет, снова запихивает) Ненавижу продателей этих шкур! (почти рыдает) И вас, морских лодочников!
Он: А я лохматых псов, вроде, уважаю. Так и знай.
Она: А повадки, которые у трёхлапых, знаешь? Ну и молчи. (вдруг птичьим голосом) Ко гу-гу! (спохватывается, бьёт себя по щекам. Снова роняет сумку) Маманя, я же ненормальная.
Он: Ладно, поправим. (поднимая сумку) Пардоне сильва плес. А могим и по англицки: мамзелце мозанбикус, ещё сковородице!
Она (поспешно роется): Так и есть. Там же для кошечки салакочки… Где же они? (неожиданно роняет сумку)
Он (поднимает. С изысканной вежливостью): Вот-с, мокерлоз вацерлоз…
Она (открывая сумку): Кажись там. Самым моим прехорошеньким. Понял?
Он: Как не понять. Плохня ты. Совсем плохая… Всё равно поправим.
Она: Поправим-поправим! Хоть ты по англицкому, хоть по всякому знаешь, где уж тебе… на гляди!.. (суёт в лицо Петрову зеркальце) Гляди, гляди: лоб конопатый, и затылок… ой, никак сопли текут? Вон из ушей.
Он: Откуда им взяться, соплям-то? Зря наговариваешь, Феклуша.
Она: Не Феклуша я вовсе.
Он: Мы тоже не те. Ладно, если по совести, текли иной раз. Даже из глаз. Чаще из водопровода. Всякое бывало…
Она (стучит каблуком баретка): Не бывало! Нет, не бывал. Прежде врал и нынче.
Он: Красивенькая, не бесись и знай – когда говорю поправим, так тому и быть.
Она: Да, ну? Лично сам?
Он: Будем поправлять при помощи меня самого.
Она: Ой, даже в затылок шибануло! (вдруг присела, завертелась волчком)
Верь, верь верю
Теперь верю.
Ты зверь – теперверь!
(прыгает, хлопает в ладоши) Вот радость! Ну, радость! Матерь Божья, святая богородица, у-у-у. Описаюсь от счастья (бежит в темноту, Петров следом за ней)
Кто-то под глиняной маской поспешно задёргивает занавеску.
– Пардон, минуточку, скоро продолжим.
Далее: НЕОБЯЗАТЕЛЬНОЕ ДОБАВЛЕНИЕ
Проспект полнел.
Трубой гудел…
Такой плыла картина,
приказом властелина.
– Я жить хочу, волну распив сначала,
у самого причала, —
природы шум она перекричала.
В ответ Петров кружился,
прохожих задевал.
– Сегодня я женился, —
небу полноводному рыбак сказал.
К утру им было не унять утех
прятных положений,
тех уморительных движений.
– Мне, старику-молодцу
и девочке подростку,
чтоб снова разойтись,
услышав слов
невнятный слог:
кики реку!
да кук ри кок!
Все вы знаете про тот подвал незванный го-хо-го, то ли ещё как. Знаете ли, чем заполнен их кухонный чан, который на плите? А я знаю – слезами. Сам не разберусь, откуда у гостей столько жалости. Тем более ничего дурного не случилось. Сами видели. А что произойдёт дальше, никто не знает. И зачем только стараньями Господа произведено такое множество горемык? Взглянули бы на вельможного пана. Глаза у этого Кубельчика будто семафорные огни. Здесь все рыдают, кроме, конечно, Бейнбойнало. Этот постоянный притворщик убедил других, будто ушёл за булками, а сам продолжает изображать, что его никогда не было. Кого-кого, меня не проведёшь. Вот и теперь в перерыве, шуме и криках, я отчётливо слышу:
– Игн буль куль. ч.ч.
Далее: ВЕЧЕРНИЙ ПСАЛОМ
Тогда из подворотни вышли две старухи.
Их внешний вид был длинный-длинный.
В потьмах скрипели их сухие руки
Они шарманку пристально вертели
И груди тощие вздымая непосильно
(вот приманка!)
слова язвительные пели под шарманку
– Ох вам и трудно, ох и больно
Ох, и трудно
по жёсткой улице ступать.
Над сединой волос
тут фонарей мерцанье
но нету света в мокрой вышине
но нету света в мокрой вышине.
Уж лучше травки нюхать в поле
они дождя приняли запах
благоухание болот,
благоухание болот.
Брусники скромную печаль
Познать в уединеньи рта.
А сучьев скрученных изгибы
приблизить
и уснуть-уснуть
среди дремучих пней
в глуши кустов дремучих:
дней сыпучих,
фей липучих…
Смотрите в глубину полян
вооружённым взглядом
туда где детство бродит между кочек
с плетёною кошёлкой у локтя.
Там форм спокойствие,
там сельский шопот
коровьих дум напоминает трезвость
и вдохновенье шавки на мосту
и нежность рыбки под мостом.
Дотянув последнюю ноту, старухи заговорили с таким видом, будто были обыкновенные колпинские соседки в очереди за протухшей кашей.
Далее: НАПУТСТВИЕ
То дзин, то дзень,
то час речей
с ватагой римских ягерей
санкт петербургских битюгов
таков сияющий Петров
в рубахе неопрятной.
Летит как дым,
как трёхэтажный дом.
с пахмелья неприятный.
Гляди каков?
Тут гул смолкает,
тает над Невой ночной,
ветры адмиралтейский шпиль качают,
а выше туч обледенелых бьётся рой-косой…
– каких забот опасная гроза-коса,
вас за углом подстерегает?
Нет спасения для вас, —
шелестел старух негромкий бас, —
кто с нами, ну-ка – мы в шинок.
Вот естества наука,
прощай, щенок, девица-львица.
Вас грубый сторож стережёт.
Нас грубая землица.
Тут старух померкли силуэты,
только скрип, только треск,
только шелест слышен где-то.
Их в догонку из окошка
старик разил сторожевой
ржавой ложкой, бесцветною рукой.
Ему немножко помешали,
когда старухи причитали.
– Я для себя глядел «Декамерона»
при помощи Брокгауза и Эфрона,
его тома познаньям помогают,
на вёсла мыслей делая нажим,
напоминая Фета и его режим.
Глянь, у Варшавского вокзала
витрина Френца Мана.
В ней тленья смесь – живого с неживым,
кармана весть
без честной лжи —
правдивого обмана.
Сам Френц намыленный лежит
достойный соблюдая вид,
желает он немного – тринкен.
Под утро разобью витринку.
Мне данный путь указан богом.
Бог тут живёт, в четвёртом этаже.
С четвёртого двора ведёт к нему дорога,
к нему пора уже.
Скорей летите птичкой маловатой
в его продолговатые палаты.
Далее: ПРЕДШЕСТВИЕ
Петров
(ступая по тёмной слякоти, натыкаясь на что попало):
Как свету много
он теплом богат.
Под нашими ступнями общая дорога.
Пинега:
Нас в жизни ожидает тысяча карат…
Ты верно послан сновидением
Под воробьёв столичных пенье.
По шаткой лестнице, в пыли
они взобрались как могли
дворовый аромат вдыхая.
Кухарки с плошками метлой махали
распространяя пот.
Петрова взгляд Пинегу жмёт:
виденье перед ним летает.
Пренебрегая темнотой
с отцовским зонтиком под мышкой
спускался ангел молодой
дремать в Таврическом саду
над хиругрическою книжкой.
Движеньем тих, повадкой прост,
его был невысоким рост,
а выражение лица напоминало мертвеца.
Пинега:
Приятный вид, хотя и без усов
(Пинега прячет в башмачок улыбку)
но тела моего засов
не отворить с его фигурой зыбкой.
Ангел путешественник:
Ну, город, ну, столица,
украли наш дверной засов.
тут ходят подозрительные лица,
напоминая грязных сов.
Пинега:
Гляди, он воспитаньем не богат,
так мужики с баклашками рычат.
Петров:
Он просто банщик волосатый
набивший череп ватой
рассудок взгромоздивший на полок —
всем утвердительный урок!..
Обидных выражений будто не заметя, забросив котелок в уголок, крылатый помычал, побренчал и отвечал.
Ангел путешественник:
Вам неустройства здешние ругая,
скажу: в лесах Булонских жизнь другая.
Без мелких краж – никчёмного позора,
без драк мастеровых на пасмурном углу,
но с тихой стойкостью девичьих взоров,
теорий покоривших мглу
упрямого Фурье и Сен-Симона.
Теперь по-летнему горячие лучи
ещё ложатся вкось
на вежливых бульваров молодую осень,
ещё торговец баклажанами кричит
упругие слова…
А свежестью душистою полей
ещё влекут газонов точные просторы.
Пусть сердцу русскому милей,
когда мороз порхает у дверей.
Тот снежный час настигнет скоро
в пыли проспектов звонкие кофейни,
больных фиакров окруженье
с густым абсентом на устах,
Курбе брадатых под зонтами,
чьи мысли на холстах ютятся,
земную сложность отражая вкратце
неукротимыми кистями.
Ура! зиме, родной печали,
которую бездомным черти накачали.
Пять лет в Париже я прожил,
Ночами с Мистингет дружил,
ветвистый Пикассо изображал меня неоднократно
рисунком точным и приятным
пронзительной своей рукой,
чтоб прелесть моего лица
в его кубических твореньях
правдивою пылала красотой.
Пинега:
В крови гаренье,
и желтизна в глазах,
дрожит мой шаг над каменной ступенью.
Ангел путешественник:
Скажу вам так:
В домах парижских нет блаженства,
но здесь, в четвёртом этаже,
туда пора уже,
постигнете вы совершенство,
простую млаго, благо, влаго дать…
Сказал, откланялся
и ночи нарушая гладь
в маршах растворился лестниц.
Так в петербургских тучах неизменных
неверный исчезает месяц —
частями и попеременно…
Далее: ПРИХОД ТУДА
Петров
(на ходу обнимая Пинегу):
Воображаю, ах,
вид ангела размятого в кубах.
О, декаденские произведенья!
В них бочка дёгтя заключает ложечку варенья…
И смеялся он притом, непобритыми щеками, перевёрнутым лицом. Длань прижав к её груди. За ступенькою ступеньку оставляя позади.
Прихожая была невелика,
в тенях, блуждающих по стенкам,
Бадья стояла с дождевой водой,
немного крыша протекала беспрерывною струёй.
Они вошли сюда несмелые,
став с расстройства белыми.
Плечо к плечу устав прижали,
среди прихожей робко встав.
Под низким облак дуновеньем
уста его негромкие шептали.
Петров:
С твоей руки прикосновенья (нюхает)
мы заступаем в мокрое лафе-кафе.
Входит лысый господин с неуклюжей переносицей.
Вошедший:
Сегодня не было моленья,
и я немного подшофе.
Пинега:
Какое странное явленье,
нет, какое странное явленье…
Петров:
Хоть он в старинном сюртуке
в руке с ломтём гавядины,
взгляд его неистов.
Он, верно, был кавалеристом,
главы сшибая гадинам.
Вошедший:
Кто вас прислал сюда, малютки?
Петров:
Один старик из полосатой будки.
Вошедший:
Старик всегда был исполнителен и точен,
к нам постояльцев
направляя каждой ночью.
Вбегает пёстрой шерсти собачёнка, остановилась, в Петрова вглядывается.
Пинега:
Ай-ай!
Петров:
Зато я, как положено моряку-рыбаку, совершенно не боюсь собак. Но вот при виде этой пёстренькой весь позеленел.
Вошедший:
Глупости какие!
Не бойтесь, пёсик
имеет хмурый вид,
но даже лаять не желает.
А по ночам скулит
в надежде раздобыть награду
(бросает говядину)
Бери, mon cher!
Моё решенье: входите, будем рады!
Пинега:
Так началось моё переселенье.
Вошедший
(покашливая):
Теперь, кхы-кхы, я буду вам провожатый.
За мной, за мной!
Allons enfants!
Аlons бум-бум!
Далее: ВЫНУЖДЕННАЯ ВСТРЕЧА
У стен, взлетевших к потолку
Обоями, украшенных цветочками,
сидел бесспорный человек
колючею бородкой вверх.
Кругом в лохматых волосах,
с ясной рюмочкой бездонной,
ноги плети разбросав.
Кто эти, которые там стоят?
Как будто невзначай спросил.
– Ночлежники пришли, душою дети,
Надежды фантики тая, —
Провожатого послышался ответ.
– Отвали ему на чай!
Петрова проважатый попросил.
Разумный тот приняв совет,
Петров сыскал копеек двадцать,
Ещё Пинега из чулка рублей дала пятнадцать.
Тут мохнатый господин,
став лицом, став грудью красный,
верно был простолюдин,
поведением ужасный.
Бородёнкою, что мельницею машет,
а руками-кренделями тычет в бок.
– Мне, – говорит, – становится прекрасно,
примите уваженье наше
от страдающего телом:
от Бога!
Он питается голодной корочкой,
познания храня на полочке.
Ой, светик, ох, горюшко! —
скажите делом,
Кто своровал очёчки?
Я наблюдать желаю
пухленькие ручки.
Они-василёчки,
волосочков стаю.
Смотрите человечки, я повсеместно таю!
В животе моём томленье,
плоть кудрявая в смятенье,
ах, какая рыженькая вишня!
Пинега:
Не ждала такого я переселенья.
Провожатый:
Сегодня мы хватили лишнего…
Петров:
Простите, сударь.
Я с невестой —
пепел труб, вагранок гарь,
подыскать решили место,
неразумные мы твари,
в светлой сакле над землёй,
и взошли к вам, растворённые,
в галках мыслях преклонённые.
И трепещем как листва
в ожиданьи божества…
ГОСПОДИН БОГ:
Ты обмишулился, любезник мой,
напрасен твой приятный слог.
В своём величии румяном
Я сам перед тобой:
Степан Гаврилыч Бог,
судьбы залечивающий раны.
Провожатый:
Приходят, понимаешь, люди
с душой простёртой, как на блюде,
а их встречает поведенье
достойное сожаленья.
Ты хорошо схватил на чай.
Теперь без лишних промедлений
вали, Гаврилыч, начинай.
ГОСПОДИН БОГ:
Сквозь грязь белья
и кости лбов
я вижу их насквозь.
С предельностью такой
клопа я наблюдал в диване,
хитросплетения его несвязных мыслей постигал.
А в час другой не меньший
в кармане блох бездомных настигал.
Их положительный рассказ
смерял рассудка стройные лады,
беспечно верующим стаду
вручал,
кадильницей клубя.
А вам, для нашего начала
скажу немного, но любя.
Петров:
Довольствуемся малым
и слушаем тебя…
ГОСПОДИН БОГ:
гвы ять кыхал абак.
Петров:
Чегой-то?
ГОСПОДИН БОГ:
гвы ять кыхал
абак имел имею…
Уразумел?
Петров:
Прости. Не разумею.
ГОСПОДИН БОГ:
Эх, неучёность, мрак.
Начнём с другого бока:
Амел абак
гвы ять
имел-имею…
Петров:
Не ухватить и не понять…
ГОСПОДИН БОГ:
Имею-иметь-имеешь
Осьмушками! осьмушками!
Ну, разумеешь?
Петров:
Осьмушками! гвы ять кыхал!
Не А, не Бе, то звук иной
шершавый тощий и больной.
ГОСПОДИН БОГ:
Но-хал!
Пинега:
Петров, Бог не в себе!
ГОСПОДИН БОГ:
Простите, сударь,
вы с невестой
дрянь земли, утробы гарь,
жизни тухлые помои.
Обрести хотите место,
неразумные вы твари,
в светлой сакле над землёй…
а стоите над трясиной
развеваясь как осины.
Всё. Теперь со злости
Я вам переламаю кости.
В зловонный зад вгоню свечу
и чрева гниль разворочу!
Он с воплем сорвал тряпицу, за которой была скрыта другая комната.
Прочь, прочь!
Там досидите ночь,
авось найдёте место
тебе халде с твоей невестой.
Мокрицы, прелые онучи,
умалишённых испражненья.
Блевотина индюшек.
К башкирам упеку,
дубьё, яловый тын —
в Баштым,
в Уфу!!
Не знаю, что ещё сказать: Тьфу!
И он показал им голый живот.
Они сомкнулись без движения,
глядели косо врозь.
А между тем, в дверях
промокший ангел вырос.
У ног его кольцом свивался
трёхцветный булленбейсер Бум.
Взор ангела смеялся
под влияньем нехороших дум.
ГОСПОДИН БОГ:
Где шляешься, бездельник?
А вы идите, идите.
А то я возьму да прямо в вас плюну.
Будет неприятно, неопрятно,
некультурно. Превеликий грех.
За его спиной раздался грозный смех.
Далее: ПРИБЛИЖЕНИЕ ОКОНЧАНИЯ
свят, свят, что там была за комната, куда они попали, и что в этой комнате творилось:
На низеньких палатях,
на пёстрых одеяльцах,
в убогой атмосфере
валялись постояльцы,
не то люди, не то звери.
Куда же встать,
куда присесть им,
чтоб сердца успокоить стук?
И как синички на насесте,
взобравшись на сундук
Они делили крошки из кармана,
делили нежность рук и ног.
Потёртые странички из далёкого романа
напоминал их уголок – бедные птички.
Ещё дремота не успела
их обступить со всех сторон,
ещё солдатка злобно пела,
изображая временами
то слабый вздох, то грубый стон.
Ещё тянул на флейте ноту
Горбун, качая сединами,
и голосил молитву кто-то
клюкою тыча в потолок,
когда сквозняк прохладным духом
в их тёмный угол приволок
господина с неуклюжей переносицей
и круглым ухом.
Вошедший
(Петрову):
Разрешите, сударь? Вас тут спрашивают.
Петров:
Жандармы?
Вошедший:
Хуже.
Далее: ВЕНЕЦ
что думалось под УСТРАШАЮЩИМ СЛОВОМ «хуже»? Неизвестно. Остальное происходило, словно бы заранее предусмотрено. Тот, с неуклюжей переносицей, отошёл в сторону и замер. Появился названный ангелом ещё путешественником и тоже замер, будто эти двое уподобились вбежавшему Буму, конечно, разделявшему всеобщее окаменение. Иначе возник пожелавший соблюдать тишину Иван Гаврилыч. С протяжным рёвом приблизился он к Пинеге и, напоминая искусного врача, заглянул ей в рот. Потом вскрикнул: «Эн и Энзя», более значительное: «Кинг и Балис» и самое важное: «Бори Бойкл». Пока этот вошедший занимался выкриками, называемые Петровым и Пинегой, ничего не ответив на умалишённые слова, отсели друг от друга. В те же мгновения названный Иваном Гаврилычем, а ещё Богом (какой же миракль без богов), приблизился к стоявшим и, подобно другим, молча замер. Тогда и утвердилась никем не нарушаемая тишина.
Тем временем именуемые боярами гости начали подрёмывать, хотя еле волочившие штиблеты подавальщики продолжали таскать к столам сопревшие онучи, амяку, кубяки, всякое другое. На помосте оказались все участники. Перед гостями предстали даже те, которым по причине времени не удалось показаться в миракле: милиционеру Слёзкиной, апостолам, министрам. Вылезла палка о трёх концах на пару минут и всё. Теперь она плясала.
Тормошил одну из конечностей собравшийся покинуть подвал главный завсегдатай – пан Кубельчик. Совсем по иному вёл себя Бенбойкайло. От общей усталости он перестал притворяться, держа в руке ни лампочку ни свечку, а баскетбольный мячик. Зачем? Он-то хорошо это знал. Я тоже, но совсем другое: про общее знание. Хотя, как мне говорили, знать можно и не зная, что, мол, знанию не подлежит. Вот как интересно получается.
Особенно усердствовал стоявший со мной рядом названный Иваном Гаврилычем:
– Знание, – шептал он мне на ухо, – и есть я сам, кем был, тем навсегда и останусь. Знание даже то, что не очень… Этот лицедей то и дело старался подбросить хрустальную вазу, неизвестно откуда появившуюся в подвале. Ему, конечно, такое сделать не разрешили категорически.
Другие к тому времени успели отделаться от всевозможных поделок, среди них, глиняные маски.
Покидая подвал, каждый оказался на взморье и вместе с другими распевал давно забытое:
Ать два – взяли
и распались
и распали на дому.
Анджи-банджи
панш авму.
Яц сим сулью
стур и стра
стры сву песс
ши без шу
ши без шу
И опять сначала:
Ать два – взяли.
Громкое пение. Лес первых и погожих струн, безмолвных струй.
И тогда за выходившими и поющими кто-то беззвучно смотрел, должно быть сверху, напоминая упавшую в пространстве луну, ветер, даже воздухоплавание, даже парус, даже крест, значит многое.
Там, в тяжёлых грубых тучах, приятных стру́ях, в затухающем от усталости сознании, в каждом проподнющем взгляде виделось, виделось, виделось…
О, господи!
значит смей и омвей
значит амун
значит – амук
значит – аминь.
Ташкент, Москва, Ленинград
1943–1988