Читать книгу Последние рыцари. Фантастическая сага «Миллениум». Книга 1. Том 1 - Игорь Соловьев - Страница 7

Часть первая: Век Гармонии
Глава 3. Вечный спор
Антуан

Оглавление

Я специально пришел за пятнадцать минут до начала дебатов – мысли пригибали к земле, словно в животе лежала груда камней. Конечно, нетрудно было догадаться, что Элли и Давид теперь окончательно вместе. Она, с ее добротой, чуткостью, старается не попадаться мне на глаза, но нельзя не слышать сплетни, а за целую неделю не увидеть, как они целуются – так целуются люди, которые уже спят вместе, это очевидно.

На удивление, даже не было так мучительно, как я ожидал. По большому счету, я извел себя ожиданием неизбежного до такой степени, что даже ощущаю теперь какое-то облегчение. Странно, но действительно так – я представлял себе Его, Соперника, совершенно разным – и молчаливым, и веселым, и юным гением, и придурковатым шутником, и закрытым ото всех одиночкой, и лидером, объектом всеобщего поклонения… Впрочем, годы шли, и я даже слегка успокоился. После того, Себастьяна, который ее обманул… Я хотел набить ему морду, но не хватило решимости. Должно быть, она меня за это если не презирает, то обижается – как минимум. А потом, в Университете, год за годом все было спокойно – и все же я ждал, ждал неизбежного.

И вот, оно случилось, причем по тому сценарию, по какому я и предполагал – новичок, дерзкий покоритель, завоеватель из-за моря. И что интересно, даже это – не метафора. Шестое чувство, тянущий камень где-то в области кишечника, подсказал мне, что худшее случилось, в тот же момент, когда я только его увидел. Сложно сказать, что именно – то ли нагловатая улыбочка человека, который прекрасно осознает, что мир принадлежит ему, то ли этот прожигающий, прямой, даже жесткий, взгляд, то ли что-то еще – как непринужденно он общался с парнями, как смотрели на него девушки – словом, я понял, что конца осталось ждать недолго. Конечно, он оказался на Игнисе – яркой вспышкой, полной искр и пламени. «Он – искра, она – костер» – подумал я тогда как-то отстраненно и обреченно. Видимо, многое, если не все, действительно предопределено свыше – вот только что оно там, свыше? Все считают, что ничего, а как думаю я? Я, если честно, понятия не имею. Мне вообще трудно об этом думать, но не думать, наверное, еще труднее, еще тяжелее, беспросветнее.

Впрочем, не я ли виноват? Я пассивно ждал, что произойдет, и с каким-то жутким, обреченным удовлетворением смертника подмечал один признак за другим. Должно быть, если бы мне рубили голову, я бы также гордился проницательностью и догадливостью – точат топор, несут бревно… И где только я читал о таких казнях? Уже не помню, да и неважно. Я смотрел на нее, не отрываясь (вместо того, чтобы хоть что-то предпринять), а она действительно кидала на новичка взгляды. А потом он взял и подошел к ней. Я не знаю, злой ли это Рок, или дурацкая шутка случайных чисел, но из всех красивых девушек нашего курса он подошел именно к Элли. Словно их вело безошибочное ощущение моего страха, что это случится, словно мой ужас оставлял им какой-то маячок, ориентир – и вот, оно случилось. Разговор, за ним другой, шутки, смех… Потом и совместная игра – естественно, он еще и спортсмен… Дальше – посиделки в компании, и вот, после той тренировки у Кея и той дикой беседы у профессора Томашевского, как я понял, все и случилось.

Нет, не сказать, что я не мог дышать, я даже не плакал, что уж там, да и хоть не так много, как всегда, но ел… И все же любая целующаяся парочка, любая мысль о ней, любой обрывок мысли, что напоминал о них, о том, что он к ней прикасается, что она, Элли, его любит, любит, любит – это жгло так невыносимо, так тошно, словно я выпил зелья медленной смерти, и, по правде – хотелось.

А ведь, если подумать, я лишил себя даже тени возможности, призрачного самообмана куда раньше – когда мы только окончили школу.

Мы оба воспитывались у дяди Генри. Тогда мы были очень дружны, но иногда, бывало, и ссорились. Вроде бы обычные детские ссоры – но что-то было в них серьезное, что-то такое… нет, не могу объяснить. Словом, мы принадлежали разным мирам, и вся мощь предопределения наносила, тогда еще в десятую часть силы, удары тарана, сокрушающие тонкую стену желания двух юных существ находиться рядом и быть друзьями. Словно периодические напоминания, что мы – из враждебных друг другу миров, что любая дружба – лишь на время.

Впрочем, была и причина вполне тривиальная. Элли – внучатая племянница дяди Генри, я – лишь сын его подчиненных, сослуживцев. И все же я надеялся на какую-то часть завещания. О нет, нет, нет, я ни минуты не думал о деньгах, все же страховка от родителей, полученная за их гибель, была моей, а о чем-то, кроме простого существования и, что греха таить, вкусной еды, я никогда и не думал. Нет, меня не интересовали деньги, но уважение? Как-то же тот факт, что я прожил под его крышей шестнадцать лет, был наравне с Элли почти внуком (родных внуков у дяди не было) – хотя бы это можно было как-то закрепить, чисто формально хотя бы показать, что я тоже – член семьи, а не приживала? Увы – Элли он отписал все состояние (не жалко), а мне – нет, не процент, а каких-то полтысячи, словно подачку надоевшему попрошайке, словно все эти годы она была любимым ребенком, а я – назойливой проблемой, помехой, которой наконец показали, каково отношение на самом деле. Что на самом деле обо мне думают – «ты здесь не родной, поэтому возьми монетку и пошел прочь». Все это копилось во мне, и я не сдержался – испортил им торжественный ужин в честь окончания нами школы. Сказал все как есть – и что мне плевать на деньги, и что они показали мне, что все эти годы я был для них лишь поганой помехой, которую не выбросили из дома только из страха, что скажут люди – вслед за чем опрокинул свою тарелку, плюнул под ноги и ушел, шваркнув дверью с такой силой, что что-то явно треснуло. Я знал, знал, что это не так, знал даже в тот момент, когда выкрикивал бешеным голосом все обвинения, нарочно выбирая самые едкие, жгучие, уничижительные слова в свой адрес – я понимал, что если и есть в том, что я говорю, доля правды, то куда меньшая, что уж наверняка меня любят и я для них точно не чужой – но я не мог остановиться. Наслаждение обидой, разрушением жизни и отношений вело меня. Я упивался тем, как сжигаю все мосты, как выпускаю наружу своих демонов, все то, что, как оказалось, зрело внутри, до последнего не оформляясь в слова. И я понимал, что не остановлюсь. Я знал, что сделал всем им больно, и, кажется, такого болезненного, мучительного удовольствия я никогда больше не испытывал.

Потом я просто снял дешевую квартиру на пару летних месяцев, сам зарегистрировался в Университете и прошел экзамены, а потом заселился в общежитие. Я сам избегал Элли всеми силами, хотя ничего не хотел сильнее, чем увидеть ее, поговорить, обнять… Но я измучился стыдом и обидой, не мог подойти – она нашла меня сама. Не кричала, не злилась, что удивило – просто просила объяснений. Я спокойно объяснил, как все было, что именно меня задело, и честно признался, что понятия не имею, что на меня нашло и привело в такое бешенство. Она, кажется, даже поняла меня. Я отказался возвращаться к дяде (демон удовлетворенно заурчал), решив, что поздно что-то исправлять, но с Элли отношения восстановил. Вот только той близости, что была раньше, уже не стало. Она была среди своих, я – среди своих, и барьер между нами стал вполне видимым и четким. И все же ничего не было лучше тех нечастых минут, когда мы допоздна сидели, откровенничали, когда она слушала мои философские потуги и спорила – или соглашалась. Эти моменты будут меня греть и дальше. Теперь у меня будет только прошлое.

Но я знаю: будущее для меня решено – скорее всего, я буду один, ведь я, как ни крути, жирный урод. Что ж, пускай – хотя бы есть шанс стать профессионалом своего дела. Для чего, ради чего – уже другой вопрос, но если сейчас думать еще и об этом, вообще жить расхочется.


***


Гранд-Холл был главной аудиторией Университета – здесь Грандмейстер читал лекции первокурсникам, здесь же происходили торжественные церемонии, встречи самых почетных гостей – и публичные дебаты. В своем самоуничижении, в упоении жалостью к себе я практически перестал видеть, что происходит вокруг – а между тем зал успел заполниться людьми, и вот вошли собственно спорщики, судьи и председатель. Последним был, конечно же, Грандмейстер. Спорили Януш Томашевский и, неожиданно, профессор Томас Беркли, тихий англичанин, чудак и философ, преподававший логику, полемику, общенаучный метод и философию. Собственно, Беркли не был в полном смысле преподавателем Университета, как другие – его курсы были факультативными, и появлялся он только когда набиралось достаточное число студентов – хотя бы десяток. Тогда он звал их в свой уютнейший кабинет, который, по правде, больше бы подходил старушке, чем старичку, и вел беседу неспешно – однако я по себе знал, что переспорить старого ритора практически невозможно. Предыстория же нынешнего противостояния, если верить слухам, проста – все началось с оброненного кем-то высказывания, и не прошло десяти минут, как была назначена философская дуэль.

Итак, Грандмейстер расположился за Высокой Трибуной, треугольником к нему стояли еще две трибуны, пониже, за которыми расположились дуэлянты. Томашевский явно нервничал – то посмотрит на часы, то промокнет лоб платком, то разгладит пышные бакенбарды – а зеленые глаза его светились азартом и тревогой. Беркли же, казалось, вообще не интересовался происходящим – скучающе перебирал какие-то волшебные свитки, копался в своем портфельчике, потом подошел к директору и что-то шепнул ему на ухо. Тот задумался, внимательно посмотрев на Беркли, и медленно кивнул. Старичок просеменил обратно и снова принялся копаться в портфеле – за все время так ни разу не взглянув на оппонента, хотя Томашевский то и дело бросал на него несколько сердитые взгляды.

Грандмейстер поднял руку, и наступила тишина. Я даже не понял, применил ли он магию, подавляющую звук, или же все просто повиновались его жесту – сам я, естественно все это время молчал и потому наверняка знать не мог.

– Друзья! – провозгласил директор отчасти торжественно, отчасти почему-то с грустью, – мы дискутируем в такой открытой форме, наверное, реже чем оно бы того стоило. Однако, никогда не поздно исправиться и начать делать то, для чего, собственно, и создавались университеты – сначала университеты больших дорог, где бродячие философы искали себе учеников, обходя город за городом, деревню за деревней (я посмотрел на дуэлянтов – Томашевский нахмурился, Беркли умиротворенно улыбнулся), проповедуя людям о науке и разуме. Тогда же родился и спор, вернее, возродился, забытый со времен Античности. До сих пор дискуссия была и остается средством – не забывайте об этом – защитить и найти истину, хотя чаще всего в ходе его находят не истину, по крайней мере, не ту, которую искали, а множество побочных, но оттого не менее любопытных находок. Чего стоит один только памятный спор между… впрочем, неважно (мне показалось, или он смутился?).

В ходе нашей дискуссии я хочу, чтобы все собравшиеся внимали ораторам так, как если бы решалась судьба как минимум всего нашего Королевства, но при этом я хочу, чтобы вы прежде усвоили одну мысль. Быть может, она покажется вам странной… – я поймал себя на мысли, что голос Грандмейстера, гулкий и звучный, наполняет комнату как диковинная мелодия, приковывает внимание и оставляет впечатление, что каждая реплика обращена именно к тебе, несет некий особый смысл, который непременно нужно разгадать.

– Я хочу, чтобы вы знали: наш мир не всегда был таким, каков он есть сейчас. Мы не были тем, что называется обществом Гармонии, до Войны, не прошли тысячелетний путь в неизменности. Человечество описало полный круг – во всех смыслах, и вернулось сегодня к тому, к чему однажды уже приходило. Я понимаю, что такой намек сам по себе вызывает вопросы, но прежде чем делать выводы – примите его во внимание. Засим я перестану отнимать ваше время своей болтовней. Профессор Беркли, вам бросили вызов – ваш выстрел первый. Задавайте вопрос. Мы начинаем! – Грандмейстер легонько ударил посохом об пол, и волна освежающего электричества окатила зал – я ощутил, как у меня встали дыбом волосы, и огляделся.

Весь зал спешно поправлял прически, а директор, кажется, посмеивался в кулак. Хохотал, каркающим, хотя и тонким, смехом, профессор Беркли, седая шевелюра которого также встала дыбом – не мелькнуло и тени улыбки лишь на лице Томашевского. Тот смотрел оппоненту прямо в глаза и терпеливо ждал вопроса.

Беркли отсмеялся и наконец, слабо кашлянув, усилил заклинанием голос и нетвердой старческой речью, в которой еще слышались отзвуки раскатов и драматических пауз профессионального оратора, начал свою реплику.

– Вы, глубокоуважаемый профессор, изволили сделать утверждение, будто светская этика отличается от других ее видов – скажем, религиозной, тем, что она якобы основывается на научных данных и экспериментах, что она якобы объективна, тогда как другие ее виды – субъективны. Но очевидно, что этика, мораль, убеждения и все остальное – лишь эмоции, лишь чувства, выраженные в каких-то формулах долженствования, то есть субъективны по определению. Вам есть что возразить против этой очевидности?

Томашевский решительно наклонился вперед.

– Разумеется. Во-первых, вы, должно быть, не вполне хорошо знакомы с последними данными и утверждениями науки. Наука не придерживается позиции абсолютной истины, которую так любят философы. В практическом смысле эта идея имеет мало значения. Любая деятельность, любая практическая наука основывается на аксиоме о желательности цели. Желательность цели – это желательность блага, блага для человека. Авторитарные концепции, те же религии – которые, безусловно, достойны уважения и для своего времени все же несли этическую функцию, тем не менее основываются на авторитарной этике, на этике поощрения и наказания, то есть не реального блага человека, а лояльности и нелояльности высшей власти. В этом, кстати, и лежат корни всех войн и диктатур. Объективная же этика ставит во главу угла человека и его потребности. Поскольку человек – объективная часть мира, то и его природа, и его потребности – объективны, а, значит, подлежат научному исследованию. И колоссальный опыт научной психологии, педагогики, антропологии говорит нам, что потребность человека – жить, то есть разворачивать свою индивидуальность, свою природу, свои потребности. Поэтому и этика сама по себе – объективна! Есть ли вам, профессор Беркли, что возразить против этих аксиом?

Беркли смотрел на оппонента немигающим взглядом, который тот встретил твердо, не отводя взгляда. Наконец, профессор философии поднял руки и в зале раздалось несколько звонких хлопков сухих ладошек.

– Неплохо сказано, профессор. Жаль, но теперь мне придется не оставить от этих наивных построений и камня на камне. Пункт за пунктом вы, дорогая аудитория, убедитесь в полной несостоятельности каждого из представленных моим оппонентом тезисов. Итак… пункт первый.

Вы изволили сказать о науке и неважности в ней абсолютной истины. Что ж, можно ради интереса принять этот аргумент – на некоторое время – а его разбор я приберегу его под конец. Итак, как вы сказали, наука исходит из желательности цели – предположим, это так. Однако это касается действительно объективных параметров жизни, законов природы. Объективность же диалектически определяется через противопоставление ее субъективности, ведь мыслить одно иначе чем через отрицание другого, невозможно. Что же такое субъективность? То, что относится к субъекту, то есть вами же упомянутому индивиду как носителю сознания. К этому мы еще вернемся.

Во-вторых, вы совершили совершенно нелогичный переход от науки к искусству, вольно трактовав его определение. Строительство мостов или порталов – наука точная, а вот живопись… из того, что в ней есть определенные правила, никак не следует объективность эстетики. В ней есть правила в силу материальной составляющей, в силу того, что есть дерево и есть краска, состоящие из молекул, и законы перспективы действуют на картину как на физическую реальность. Однако, физическая составляющая картины не делает ее предметом искусства. Свойством живописности, таковой универсалией ее наделяет участие субъекта, и его субъективной оценки. Десять человек испытают различные эмоции по поводу одной и той же картины, а если вы попытаетесь сказать, что эстетично или, того хуже, «прогрессивно» только одно из направлений – то, которое вам нравится по идеологическим соображениям, совпадает с ними, вы точно такой же носитель авторитарной этики, как и ваши оппоненты. Вы стремитесь объявить личный вкус и эмоции законом природы, придать им совершенно необоснованно статус объективности.

– В-третьих, – протянул Беркли, оглядев зал и убедившись, что все внимательно слушают, – вы говорили об объективном благе как существовании, причем существовании динамическом. Итак, если вы признаете гедонизм как одно из начал и составляющих вашей этики (Томашевский кивнул), то ваш карточный домик разваливается от ваших же рук. Ведь в мире полно людей, все удовольствие которых – лишь получать за счет других, наслаждаться развратом, воровством, властью, деньгами, порой и просто собственной ложью и безнаказанностью. Что ж, они действуют вполне этично, ведь они полностью следуют своей природе…

– Неправда! Ерунда! – вскричал Томашевский, перебив Беркли – тот лишь картинно развел руками, обратив лицо к публике, – это психопаты, это нарушения, вызванные неправильным воспитанием, или генетическим отклонением! Почти все нормальные люди получают удовольствие от отдачи другим, от заботы, от добродетелей!

– Каждый истинный шотландец… – улыбнулся Беркли, – не делайте вид, будто вы не узнаете этот классический прием демагогии. Вы искусственно сужаете понятия, вводя неких «нормальных» людей. Сразу, впрочем, видно, что вы с ними не общаетесь, иначе знали бы, как любят они изводить и себя, и близких, как много мелкого эгоизма скрывается за помощью ближним и как часто люди предпочитают самых близких – себе. Многовато же вам народа придется отмести, чтобы наслаждаться обществом «нормальных». Кто же тут тоталитарен? Впрочем, мы долго стоим на этом вопросе, а я ответил еще не на все ваши тезисы. А ведь они покоятся на массе логических ошибок! Так, вы смешали в кучу сознание индивида и выживание человечества как вида. Да, последнему действительно нужно держаться меньше и ограничивать индивидуальное потребление во благо окружающих, и в конечном итоге он получит больше и дольше будет обеспечен. На этом и стоит ваш песочный замок, но он чудовищно слаб. Дело в том, что ни один человек не обладает сознанием улья, не ощущает себя грибочком в грибнице. Каждое сознание индивидуально – или прощай, столь любимый вами индивидуализм. Однако, любое ограничение для блага других в рамках сознания субъективного – а с ним мы и имеем дело, это ограничение собственной потенции. Человек всегда получит больше, если не будет делиться с другими. Я знаю возражение, будто только в обществе мы можем существовать, и тот, кто пользуется другими, будет изгнан. Это верно только если человек глуп, только если он отбирает у других силой. Но никто не делал бы и этого, не неси это в себе счастье и удовольствие более сильное, чем быть добрым. Все еще хуже – если человек умен и последователен, ваша мораль диктует ему реализовать в себе максимум. Тогда он пойдет в политику, тогда он будет спекулировать на финансах, крутить аферы, разбивать сердца, наконец, лгать избирателям, выворачиваться и наслаждаться действительной полнотой жизни. Вспомните хотя бы Франсуа Левиттена – «героя» последних войн. Он успел сменить с десяткок покровителей, диктаторов, революционеров, предавая их одного за другим, и каждого покидал, становясь лишь богаче, купаясь в роскоши, женщинах, излишествах. Он убивал политических противников, он без колебаний отказывал своим детям в копейке, тратя сотни тысяч на званые обеды – и умер в золоте, в преклонном возрасте почти трехсот лет, с улыбкой на устах. Был и Отто Фельц – мясник времен той же диктатуры, который убивал, пытал и также умер в окружении пра-правнуков, глубоким стариком. Каждый из них был человеком сугубо логичным, логичным до конца. Эмоции, и ничто иное диктуют вам, что хорошо только то, во что верите вы сами, но вы грешите против логики и объективности. Ни один человек не мыслит как человечество, и нужен тот самый якобы иррациональный авторитет, чтобы ввести иррациональное ограничение на самое что ни на есть естественное желание – получить столько, сколько это в принципе возможно.

Итак, мы подошли к последнему пункту моей речи. Поскольку приверженцы вашей школы имеют обыкновение совершать инверсию, подменяя строгую логику оценками, исходящими из эмоций, нужно внести ясность. Ведь даже то, что вы называете существованием человечества, с точки зрения логики – полный абсурд. В чем смысл существования человека? Обычно говорят, что смысл – это дети, то есть воспроизводство. Давайте последуем логике и спросим себя – в чем смысл детей? Несут ли они его сами по себе? Если да, то почему наш смысл был только в их рождении и воспитании, ведь мы сами дети относительно наших родителей? Стало быть, смысл их воспитания только в том, чтобы они повторили цикл. Но, стало быть, в них самих как объекте, как сущности, его нет, значит предыдущий смысл – рождение детей – смыслом не является. Смысл, таким образом, заключается в отсутствии смысла, в бесконечном вращении его отсутствия, которое никогда не достигнет никаких изменений. Стало быть, я только что доказал, что существование человечества бессмысленно…

– Вы передергиваете! – крикнул Томашевский, покраснев и подкрепляя каждое слово движением указательного пальца, – смысл не только в детях, смысл в тех мгновениях счастья, что мы имеем за свою жизнь, в том, чтобы обеспечить им то же самое!

– Неужели? – спокойно возразил Беркли, – но здесь вы забываете еще кое о чем. Вы, ваше сознание – никакая не часть целого, вы воспринимаете себя и свои эмоции, и, по вашей вере, все закончится смертью. Вы забываете о великой истине, которая гласит, что времени не существует, что оно – лишь условное обозначение. Вы живете только сейчас, только теперь. Единственная реальность – это вы в это мгновение. Сколько вам лет? Шестьдесят восемь, если не ошибаюсь? Немного, но нигде не существует ни одного мгновения предыдущих шестидесяти восьми лет и скольки-то месяцев. Точно так же время исчезает, если мы взглянем математически, с точки зрения вечности. А вечность объективна, ведь только относительно ее время и идет, идут изменения. Значит, конечная реальность, в которой вы окажетесь через бесконечно малый срок, которая наступит в вечном сейчас – это момент смерти, осознания смертности. С ней перестанет быть и все немногое, чем вы дорожили, ваши воспоминания. Вы сами верите, что их больше не будет. Призрачная память потомков? Это часть их сознания, вы же не сохраните этих крупиц, ведь вашим окончанием будет небытие. Итак, никакие соображения счастья человечества или близких не отвратят вас от факта, что вы выбираете между бытием и небытием – и перед одним из них вы получаете бесконечно малое наслаждение, ограниченное эмоциональным барьером, мыслью об этике, в другом – тоже бесконечно малое относительно вечности, но куда более крупное удовольствие от неограниченного потребления. Вот и весь призрак объективной этики – она держится на честном слове, страхе и неспособности вести себя хищнически. Это сродни вегетарианству – психически травоядные люди пытаются подвести базу под то, что их есть нельзя по якобы объективной причине. На самом деле причина лишь одна, и она субъективна – они боятся и хотят жить. Что ж, право овец – верить, что волка остановят их теоретические выкладки. Хорошо, я чувствую, что слишком сложно выражаюсь. В двух словах – ни в каких законах природы нет предпочтения одного поведения другому. Можно только избрать определенные ценности, исходя из личных эмоций, но логически невозможно придать этим убеждениям статуса объективной реальности, потому что сама реальность – это желание каждого получить здесь и сейчас, и все рассуждения про достоинство и мораль лишь мешают процессу эволюционной борьбы в социуме. У меня пока все, коллеги, – Беркли сложил ладони у груди и сел, переводя дух. Было видно, что долгая речь отняла у него много сил.

Я обдумывал сказанное и не мог соврать себе – Беркли был убедительнее. Я ощущал какой-то болезненный трепет удовлетворения, как тогда, выкрикивая дяде, тете и остальным гадости, и при этом – какую-то пустоту. Все же, кажется, Беркли прав. Мы идем на разрушение хорошего и оно дает нам радость – болезненную, мерзкую, но все же радость. Почему, почему?

Томашевский сжал губы, но заговорил спокойно:

– Объективная этика заключается в объективной морали, в возможности наличия базовых благ, удовлетворения потребностей для каждого и свободы для реализации индивидуальности!

– Простите, а где во всем этом объективность, а не ваша личная вера? Какая наука изучает мораль?

– Антропология! Если мы выжили благодаря морали, выработав ее, значит, она объективна!

– То есть в какой-то момент времени рабство и патриархальная культура были объективной и правильной моралью, коль скоро общество выживало с их помощью в течение тысяч лет?

– Нет! Оно воевало, унижало слабых, насиловало…

– И выживало…

– Оно теперь выживает, и без всего этого патриархального мракобесия!

– Сроки пока несопоставимы, – покачал головой Беркли и шмыгнул носом, – простите. Итак, ваша вера, пришедшая совсем недавно на смену старой, оказывается, объективна, потому что она вам нравится… Смею заметить, что вы так и не привели, как и когда именно наука, в каких измеримых числах и цифрах показала нам объективность морали и дала ее научное определение… Что же касается блага – я вам уже отвечал. Базовые потребности вообще вне морали, они инстинктивны, и любое общество ставит целью их защиту. А индивидуальность – простите, я уже доказал, а вы так и не опровергли, что только коллективизм и приоритет группы над личностью, то есть нелюбимая вами диктатура, способны обеспечить общее выживание, тогда как интересы индивидуума могут быть и просто несовпадающими, так и откровенно вредными для общества, но полезными для самого индивида. Так что в вашем случае вы просто пытаетесь избежать онтологического спора, выдавая собственную систему субъективных воззрений как нечто объективное и не требующее доказательств. В науке, однако, нет ни морали, ни указаний «зачем», есть только «как». Вопрос «как» может служить любой цели, как созиданию, так и разрушению. Наука безоценочна, а мораль – всегда оценка, исходящая из аксиом. Но вы не хотите признавать этого, ставить себя в открытую конкуренцию с другими идеями, вы, как любой авторитарист, претендуете на особый статус, положение вне критики, наклеивая ярлыки «прогрессивности» и «регрессивности», хотя на деле это лишь соответствие или несоответствие вашим догмам. Можете опросить, все ли здесь уверены, что высшая ценность – уничтожение всех норм и правил, кроме личного удовольствия?

Я охотно покачал головой, и краем глаза заметил, что тот же жест сделала и Элли, и Давид, и Алекс.

Януш Томашевский был в ярости – зубы и кулаки сжаты, желваки ходят, лицо темно-красное.

– Все это просто инсинуации, манипуляции логикой! Благо человека объективно! И альтернатива – это директивная, авторитарная власть, которая покоится на выдумках, на иррациональности, на суевериях!

– И снова вы ошиблись, перевернув с ног на голову, – мягко и учтиво возразил Беркли, – если вы сами не знаете ничего о религиях, поверьте мне как религиоведу и в прошлом теологу. Даже у самых простых людей чувство благоговения более чем рационально и объяснимо – оно возникает от чувства причастности тому, что не является смертью, что не уничтожается вечностью и бесконечностью. Вечная жизнь – это единственное действительно рациональное желание, единственная логичная для индивида причина для того, чтобы ограничивать себя. Алогично другое – стремление назвать объективными субъективные эмоции, призывая одновременно к максимальному удовольствию и веря, что человек ограничит себя сам, взывать к вечным ценностям, одновременно утверждая, что в вечности каждый получит лишь небытие. Вы обвиняете других в том, чем страдаете сами, вот в чем проблема. Ваши выкладки висят на эмоциях, на честном слове, но важно помнить, что все это обрывается. Эмоции – слишком слабый аргумент для Вселенной, чтобы заставить ее вас слушаться.

Томашевский рявкнул:

– Ваши глупые, злобные сказки изгоняют человека из так называемого рая за то, что он ослушался авторитета, запрещавшего знать добро и зло, завистливое божество боялось, что человек с ним сравнится…

– Еще один пример вопиющей алогичности, – с восторгом воздел руки Беркли, – как может убыть что-то от абсолютной бесконечности, если что-то еще к ней присоединится? Для нее просто ничего не изменится, поэтому ваше объяснение не выдерживает даже самого первого, простого вопроса. Я полагаю, ни у кого не осталось сомнений?

Зал пришел в возбуждение, аудитория гудела, отрывистые шепотки раздавались то там, то тут.

Что до меня, я мало что знал о религиях, не сказать, чтобы интересовался – но чисто логически приходится признать, что Беркли рассуждает более связно. Томашевский хотел что-то выкрикнуть, но директор поднял руку.

– Время вопросов из зала!

Первой руку подняла Эвелин, адресуя вопрос Беркли. «Выслуживается на поддержке сторонника официоза» – с отвращением подумал я.

– Профессор Беркли! – прозвенел энергичный голосок, – не могли бы вы повторно пояснить нам один момент? Ведь действительно, большинство людей не эгоисты, живут нормальной жизнью, любят близких. Почему этот принцип не объективен хотя бы для них?

Беркли улыбнулся еще шире.

– Моя милая, как раз потому, что нельзя быть «объективным для кого-то». Объективность по определению имеет статус всеобщности, и логически даже одно исключение опровергает утверждение. Есть, впрочем, и более практический ответ. Бывают случаи, когда благо одного человека недостижимо без страдания другого. В конечном итоге, это задача без правильного, этичного ответа, случай, когда только чужое несчастье способно создать себе счастье. Например… женщина – и двое мужчин.

В животе у меня все скрутилось в спираль, внутри нестерпимо жгло. Я, впрочем, продолжал слушать.

– Нет ни одного выхода, когда в любовном треугольнике счастливы трое. Уже поэтому нет общего блага, ведь вряд ли мы разобьемся по парам идеально. Я ожидаю, что поклонники объективной этики просто запретят любовь, но и ее отсутствие – страдание человека. Впрочем, это дурная бесконечность – даже получив что-то, мы недополучем в возможности, недополучаем наслаждение, которое могли бы вырвать у других. Я ответил на ваш вопрос?

Эвелин отчаянно соображала секунд десять, и наконец села, кивнув.

Я поднял руку.

– Профессор Томашевский, – начал я, стараясь, чтобы мой голос не дрожал, – если вы утверждаете, будто этика объективна, значит, все само по себе идет к тому, чтобы все было хорошо, так? Почемутогда была Война? Почему объективный ход вещей, объективная этика не остановила это истребление людей людьми? Невозможно ведь, чтобы узкая кучка злодеев натравила от природы хороших и добрых людей так, что погибли семь человек из десяти! Почему, если это объективный закон, он не остановил их, как закон тяготения не останавливает желающих упасть с крыши вверх, а не вниз?

Томашевский ответил все тем же отрывистым тоном:

– Потому что люди отошли от этики! Потому что это все же связано с волей человека, и людям запудрили головы всякими авторитарными глупостями! Наверняка это были всякие культы – вождей, богов, это неважно. Под объективностью я имею в виду то, что все рано или поздно изменится в другую сторону, в сторону прогресса.

– Да? – спросил я, – а откуда тогда столько самоубийств у нас, если все идет к лучшему? И потом, разве вы знаете, что именно говорили людям перед Войной и кто это был? Если вы знаете, то почему нам этого не преподавали? Или это лишь догадка?

– Конечно, догадка, как и еще одно иррациональное убеждение, будто кто-то согласится убить другого человека и умереть ради чего-то невидимого и далекого, – вставил Беркли, – впрочем, иррациональные люди судят по себе – они, быть может, и готовы убить за свои «нематериальные законы»…

– Профессор! – нахмурился Грандмейстер, – вопросы сейчас задают слушатели.

Беркли прикрыл ладошкой рот, успокоительно махая второй рукой.

– Все просто, Антуан, – ответил Томашевский, видимо, взяв себя в руки, – людям нужно учиться, осознавать необходимость и ценность этики, морального поведения, ставить ее целью, понимать, что в ней – путь к объективному счастью…

Дальше я слушать не стал – все было ясно. Беркли прав, Томашевский просто-напросто старается сделать вид, что его идеи объективны, чтобы избежать доказательств. Оказывается, «объективному закону» надо, чтобы в него верили и стремились ему соответствовать, иначе чуда не случится. Так и есть, это просто идеология, требующая себе особых прав. Так хоть сказал бы честно, что это вера, идеология, религия или что там… Я разозлился, и, чтобы показать возмущение, демонстративно достал тераном и уставился в него.

Томашевский смолк.

Наконец, Грандмейстер объявил, что теперь вопросы задаст он сам.

– Скажите, Януш, – начал он негромко, – если законы этики объективны, как и исторический процесс, была ли наша победа в Войне предопределена? Дело в том, что я присутствовал при решающем сражении, и тогда, если бы… один наш союзник не успел вовремя прийти, все пропало бы. Вы видите в этом руку судьбы или случайность, благодаря которой мы получили второй шанс? Есть ли за всем этим свобода, возможность поражения, которая заставляет нас делать все возможное, чтобы суметь, или успех предрешен и мы можем расслабиться и ничего не делать, раз все случится само?

Томашевский отчего-то разозлился еще сильнее, чем прежде:

– Да что вы все с этой войной, в конце концов! Это нелепая случайность, реванш темных, отсталых, архаических сил и не более! Они были сокрушены, и с ними погибло все, что мешало человеку, мешало прогрессу! То, что все идет к прогрессу, не значит, что мы не должны ничего делать, напротив, только от нашей деятельности…

– Например, надо каждую весну топить снег файерболами, – хихикнул Беркли, и зал взорвался от хохота, – а то вдруг само не растает. И потом, очень хорошо звучит идея, что для победы над темными силами пришлось умереть семи десятым человечества. Кажется, я представляю, на что вы готовы… И все-таки, прошу вас, обойдитесь хоть раз без противоречия самому себе! Если что-то произойдет само, оно произойдет, лежи мы на диване всю жизнь, все вместе, если нет – оно может и не случиться, не делай мы усилий. Если мы несвободны, то мы не можем не трудиться, что опровергается возможностью бросить все к чертям, возможностью и ежеутренним соблазном бросить учебу и работу к Тьме подальше, и лежать целыми днями на диване, перед которой все мы порой пасуем, не так ли? – зал вновь загудел в веселом хохоте.

– Профессор Беркли, это мальчишество! – вновь нахмурился директор, и взгляд его был довольно печален, – лучше, раз вам так не терпится высказаться, ответьте на мой вопрос. Вы доказали, пускай, что этика субъективна, а люди друг друга съедят, дай им волю. Но все же – к чему вы призываете? Вернуться к диктатуре? Отпустить инстинкты на волю и устроить войну всех со всеми? В чем ваш ответ?

– К этому я и вел, – сказал Беркли без тени смеха, – именно к этому. Желание представить этику как объективность – это лишь страх, страх перед предательством, потерями, перед той же войной. Страх, что мир уйдет из-под ног. Веря, что этика объективна, мы создаем себе иллюзорный щит, успокаиваем себя. Но щит из фантазии на то и нереален, что не остановит копье. То, что висит на честном слове, рано или поздно ощутит свободное падение. Прошу заметить, я усложнил себе задачу и не сказал ни слова о темных магах, о тех, кто рожден с тьмой в сердце – хотя все рождены с ней.

– Ложь! – выкрикнул Томашевский, – нет, нет никакой тьмы и нет ничего плохого внутри человека! Воспитание, понимание, наука, сопереживание способны исправить неправильный курс!

– Хм, – губы Беркли скривились, – полагаю, вы явно не видели темных магов. Приглядитесь внимательнее, мой вам совет. Но убивают, обманывают и предают не великие злодеи, предают обычные люди, ведь, как я сказал, счастье одного нередко может быть лишь взято у другого.

Итак, я отвлекся. Ребята, я обращаюсь к вам. Я скажу простую вещь – вы живете в мире, который отдан вам в руки. Нет волшебной безликой силы, что сама собой его удержит. Об этом помнили всегда, и потому отстояли жизнь и свободу. Только ваш выбор, субъективный и не обусловленный никаким ходом истории – только он способен спасти нас вновь. Не верьте, что век без событий продлится вечно – ничто не вечно, пока есть время. И единственное, что способно спасти мир – это ваш выбор. Не обманывайте себя, ведь все, построенное на лжи, предаст вас в последний момент. Лучше осознайте, что ничто не придет на помощь и делайте все возможное – тогда у вас будет шанс. Я не говорю об объективном прогрессе. Я говорю о шансе не потерять все, что мы имеем. А теперь спасибо за внимание – мне пора.

– Одну минуту! Голосование! – поднял руку директор.

Я, все с тем же чувством болезненного наслаждения чем-то нехорошим, нажал на вспыхнувшую передо мной картинку с голубой надписью «проф. Т. Беркли». Не знаю, кто из ребят каким образом проголосовал, но Беркли в итоге победил – за ним осталось шестьдесят с небольшим процентов аудитории. Для Томашевского это, очевидно, стало ударом – но он, безусловно, принял его с достоинством, подняв голову и сдержанно похлопав победителю.

Беркли же, даже не подняв голову при объявлении результата, легким пассом собрал бумажки в портфель, сунул подмышку черный зонтик, взял портфель и зашагал, опустив голову, к выходу, где к нему подошел директор, и они вместе покинули зал. Томашевский, делая явные усилия, чтобы не стукнуть кулаком по трибуне, собрался и вышел быстрым, резким, нервным шагом.

Надо бы его пожалеть – но не получается. Не знаю, почему.

Я тоже встал, но тут на моем колене оказался листок пергамента. На нем были буквы, написанные неровным, но, как ни странно, красивым почерком.

«Прошу вас, зайдите в мой кабинет через двадцать минут. С наилучшими пожеланиями, Д.А.Э.Л.Т.К., Грандмейстер и проч.»


<center> *** </center>

Кабинет директора располагался в самом верху центральной башни Университета. Когда я подошел к каменной двери, из нее вышел профессор Беркли – в длинном, легком, несмотря на лето, плаще-балахоне, с зонтиком подмышкой, чуть сгорбленный, с внимательными глазками, породистым носом и зачесанными назад густыми седыми волосами. Беркли радостно улыбнулся мне, прищурившись, и протянул руку. Я пожал ее, вошел в лифт, и кабина мгновенно отнесла меня ввысь, тяжелые деревянные двери растворились передо мной быстрее, чем я успел постучаться. Моему взору открылся просторный круглый зал, противоположная от меня сторона которого оканчивалась балконом. Сам кабинет удивлял – казалось, здесь жила сама древность. Я успел заметить целые стеллажи фолиантов, сундуки, лестницу, уходящую наверх, очевидно, в личные покои директора, различные устройства с непонятным назначением, вроде вращающихся моделей Солнечной Системы, периодически менявшей цвета, зеркала в круглой искусной оправе, ровным счетом ничего не отражавшего, деревянного солдатика с большими зубами в широко открытом рте, или песочных часов, на вид совсем обыкновенных, но при этом притягивавших внимание самым странным образом. Центром композиции был огромный дубовый стол, перед которым стояло кресло, очевидно, такое же, как и то, что находилось в Главном Зале, когда директор выступал перед Университетом – настоящий деревянный трон, украшенный резьбой и магическими рунами. К креслу был прислонен посох Грандмейстера. Почти два метра в длину, рукоять изогнута подобно молнии, испещрена рунами, конец загнут спиралью и увенчан огромным, сверкающим сапфиром.

– Длань Громовержца, так он называется, – раздался тихий раскатистый голос откуда-то сбоку. Директор сидел в углу, на одном из высоких сундуков, и возился с трубкой. Шляпа лежала подле него, на тумбочке.

Одну ногу Великий Маг упер в тумбочку, и жестом подозвал меня к себе. Подле шляпы лежала резная деревянная шкатулка.

– Смотри, – старик поднялся и открыл шкатулку. Один отдел, побольше остальных, пустовал – должно быть, там была трубка. Другие представляли собой десятка два квадратных ячеек, в которых находится порошок всех возможных цветов – от угольно черного до канареечно-желтого.

– Мое изобретение, – похвастался старый волшебник, – все виды настроений в одной шкатулочке. Хочешь посмеяться, погрустить, расслабиться, собрать в кучу мозги, поплакать, прикоснуться к высшему или как следует выпустить пар? Одна щепотка нужного цвета, и ты уже поймал эмоцию! – с этими словами старик взял щепоть темно-синего порошка и заправил трубку – очень длинную, резную, с малахитовой серединой и позолоченным концом. Потом взял из шкатулки тонкую палочку, коснулся ей края трубки. Вспышка – и синевато-пурпурный дым облачком расплылся вокруг Грандмейстера наподобие жабо.

– Никогда не разжигай благородный табак магией, юный друг. Для этого есть специальная палочка, иначе это непозволительная вульгарность… Синий порошок – настраивает на медленные неторопливые размышления.

Директор надул щеки, вдохнул, и выпустил из трубки несколько дымных колец, потом, сосредоточенно помотав головой, выпустил дымового дракончика, пролетевшего сквозь все кольца.

Я улыбнулся, еще раз взглянув на растянувшегося в кресле старого волшебника с длинной трубкой, и поймал себя на мысли, что это словно фрагмент какого-то мира, который был давным-давно, словно этот кабинет и этот человек – чудом уцелевшая часть действительно волшебной страны, иной, более… невероятной, сказочной и при этом подлинной, где есть нечто… нечто, чего не найти в нашем.

– Ты не куришь? – спросил Грандмейстер.

– Нет, месье…

– Отчего же? – улыбнулся старик, посмотрев на меня снизу вверх.

– Говорят, вредная привычка.

– Верно. Она вызывает привыкание. Присядь, – Великий Маг махнул рукой, и стул метнулся из другого конца комнаты ко мне. Я сел.

– Да… курение вызывает привыкание, как и все, что дает нам радость. Но вредным вещи делает не то, что мы к ним привыкаем. Ведь лучшее, что есть на свете, вызывает самое сильное привыкание… Такое, которое нельзя бросить. А если можно, то – преступно. Пожалуй, да, «преступно» будет наиболее уместным определением.

– Это…

– Любовь, – просто ответил Грандмейстер, – лучшее, что есть у нас, и быть может, единственное, благодаря чему в Войну погибли не все мы.

Не привязанность делает привычку дурной, а то, что она нас убивает.

– А любовь не убивает? – спросил я.

– Убивает, мой друг. Убивает, и все же без этой убийственности не было бы в нас такого неукротимого желания жить.

Пару минут мы молчали – я сидел и наблюдал за дымовыми фигурами, которые создавал директор – были там и корабли, и замки, и какие-то люди, и что-то еще – я так и не понял, что это было, а спросить как-то не решился.

Я вновь перевел взгляд на посох Грандмейстера, и тот, не поворачивая головы, сказал:

– Хочешь подержать?

– А разве… разве можно…

– Держать чужие артефакты? Ну, если хозяин не против. Но будь осторожен, друг мой. В артефакты волшебник вкладывает частицу своей силы, своей души. Каждый артефакт – носитель характера своего создателя.

– Но ведь души… – начал я было автоматически.

– Нет? Я не знаю, мой мальчик. Я живу давно, очень давно, я видел такое, о чем и рассказать странно, я постиг такие секреты магии, о которых слышали единицы в этом мире… И все же я не могу дать ответа на этот простой вопрос. Есть ли у человека душа, или в нас есть лишь сознание и энергия? Иногда я склонялся к одному ответу, иногда к другому… Но должен признать, что только один из этих ответов придавал мне надежду в час отчаяния.

– Но что хуже надежды, которая может оказаться обманом?

– О, много что, мой мальчик. Пустота, пустота и холод. Те, кто видел их, кого обжигало ее касание, меняются навсегда.

– Значит, артефакты…

– Конечно! Возьми посох, он не укусит. Правда… может слегка искрить, – старик улыбнулся с веселой насмешкой, и страх лизнул холодным языком где-то в животе.

Я протянул руки, коснулся холодного дерева, и…

…Волна невероятной силы захлестнула меня. Казалось, я держу в руке целый водопад, и ослабь я руку хоть на мгновение, он вырвется и затопит весь город. Такой мощи, такой энергии я не чувствовал никогда. Она захлестнула с головой, наполняя каждую клеточку, распирая меня изнутри. Управлять им было бы не легче, чем фехтовать стволом дерева. Я никогда, даже в минуты самых изнурительных тренировок, не чувствовал такой силы, переполнявшей меня – кажется, не посох был у меня в руке, а я – в руке посоха, в руке великана, поднявшего меня к самым тучам и бросившего в морскую пучину, в самое сердце бури. Я ощущал, что мог бы повергнуть целую армию этой силой, но при этом сам захлебывался в ней, и мое тело пронзали тысячи молний – поднимающих ввысь, наполняющих мощью и мучающих все тело – казалось, еще несколько секунд, и я просто взорвусь, взорвусь в вихре чистой силы и смеха – дышалось мне так легко, словно я оказался у самого моря – легкие заполнялись до такой глубины, что я чувствовал, как взлетаю…

– Пожалуй, хватит, – услышал я смеющийся голос, и сильная рука, мягко перехватив рукоятку посоха, отняла его от меня. Я с трудом оторвал руки – они мелко тряслись. Как это ни удивительно, я стоял, хоть и покачиваясь, словно меня поставили на место только что, словно вежливый смерч покружил меня над городом, как щепку, и мягко, заботливо опустил ровно на то же место, откуда поднял.

Великий маг держал посох с такой непринужденностью и легкостью, словно в руке его была травинка.

Он жестом пригласил меня к балкону, прислонив посох обратно к креслу. По пути директор прихватил флейту – тоже длинную и искусно выделанную, с зеленоватым отливом.

Старый волшебник задудел что было сил, и ужасающий визг резанул уши. Грандмейстер поспешно отнял флейту от губ.

– А это подарок одной… одной Великой волшебницы и одной из самых давних моих подруг. Она говорит, что звук этой флейты способен растворить самое черное отчаяние, но… пока он способен разве что огорчить самого непритязательного любителя музыки, – по крайней мере, в моих руках, – вздохнул Великий маг.

– А что это за игрушка? – спросил я его, кивнув на солдатика.

– Это? – мне показалось, что Грандмейстер вздохнул, – это тоже подарок. Подарок старого друга. Сувенир. Он колет орехи и выдает разные нехитрые шутки, когда делает это.

Старик отложил флейту, и мы шагнули на балкон – перед нами открылся вид с самой высокой башни Университета.

Меня всегда потрясали эти места, но этот ракурс был чем-то невероятным. Кажется, Время исчезло, лишилось силы – передо мной было голубое небо, зеленые поля, пурпур заката, окрасивший розовым, сказочным светом чудесные поля и мраморную дорогу, ведущую к Университету, двор перед входом, где стоял самый невероятный фонтан – Фонтан Четырех Стихий. Любой, кто его видел впервые, долгое время не мог отвести взгляда. Ввысь били струя чистейшей воды, танцующий столб пламени, вихрь, посверкивающий молниями и клубящийся песок, сливаясь в центре в сверкающую белую сферу, отливающую попеременно всеми цветами радуги.

Над самим Университетом также сияла радуга, даже, точнее, Радуга – она была не обычной дугой, как после дождя – она стояла огромной переливающейся стеной. Осенью, всегда перед первыми заморозками, радуга превращалась в северное сияние. Весной, перед тем, как распустятся первые почки, сияние вновь становилось радугой. Не помню, сколько я простоял в неподвижности, когда впервые увидел Университет, ошеломленный красотой и каким-то поистине сказочным волшебством, не в силах поверить, что это настоящее место, где мне предстоит провести шесть лет, а не картинка из детской сказки.

Теперь я смотрел в обратную сторону, с башни, и дорога уходила вдаль, а ведущая влево тропинка вела к Девичьей Роще, тихой и умиротворяющей, где свет всегда нежен и приглушен, где даже зимой зеленеет листва, и, как говорят, не имеет силы темная магия. В центре рощи стояла небольшая часовня, но ни я, ни кто-либо из моих знакомых никогда не заходил внутрь – вход был закрыт руной.

Кажется, Великий Маг тоже смотрел в сторону Рощи.

– Да, мой мальчик, это место действительно не подвержено Времени. Здесь – Сердце нашего Королевства. Живое сердце. Чувствуешь его биение? – он произнес эти слова почти нараспев, словно древнее заклинание, и я ощутил, словно моего лба коснулось что-то мягкое, почти невесомое, и как будто упали какие-то цепи, сжимавшие грудь. Я вдохнул полной грудью и красота наполнила меня целиком: поля, деревья, люди внизу – все это действительно было чем-то живым, чем-то настоящим… Я глянул на Грандмейстера, и не поверил глазам – на секунду тот, кажется, помолодел – на какое-то мгновение морщин стало не видно, а волосы блеснули чернотой. Или мне показалось?

– Да… – Великий Маг словно ответил кому-то, – да, юный друг, у меня были друзья, даже больше… мы были словно одним существом, мы были ближе друг другу, чем братья и сестры.

– И что же потом с ними стало?

– По-разному, – ответил директор, чуть приподняв бровь, – ты, наверное, спрашиваешь, зачем я позвал тебя сюда?

– Признаться, так и есть…

– Хотел, чтобы ты тоже увидел… Чтобы в час отчаяния ты мог вспомнить это место, прожить эти мгновения… и выстоять.

– Вы считаете, что придется снова..? Что Война еще не окончена?

– Она не кончится, пока существуют Высшие Сферы. Пока есть Свет, есть и Тьма, и ее порождения.

– Грандмейстер… Кто все-таки начал Войну?

– Один… один волшебник. Великий волшебник… Долгие годы весь мир знал его как Некроманта. Знал… и трепетал от его имени. Тогда зима пришла и длилась много лет, и с ней пришла Чума. Некромант едва не превратил наш мир в мир самой Смерти.

– Но зачем? – я сам не заметил, что вскрикнул, – зачем кому-то это может быть нужно?

Грандмейстер вздохнул.

– На этот вопрос я пока не могу ответить. Просто потому, что ты пока не готов услышать ответ, как это ни печально. И торопиться с ответом незачем – Некроманта больше нет. Так считается. И я потратил почти столетие, чтобы проникнуть в его тайны – в годы войны, и еще три столетия – после. Когда-нибудь мы вместе соберем эту мозаику, но не теперь. Теперь вас ждут экзамены, друг мой, а призраки прошлого подождут. Пока – подождут. Но ведь ты, должно быть, хочешь еще о чем-то меня спросить?

– Да. Зачем… зачем были эти, сегодняшние дебаты?

– Непростой вопрос. Я понимал, что разрешать их – это жестоко по отношению к несчастному профессору Томашевскому, но, подумай, Антуан… Тебе не приходило в голову чего-то… необычного?

– Необычного? Не знаю… Когда я смотрел на… ребят, мне показалось, что не мне одному профессор почему-то слегка неприятен. Мне неловко так говорить, ведь он к нам так добр, всегда старается помочь, но…

– Но ты чувствуешь некий изъян, какую-то скрытую неровность то ли в нем самом, то ли в идеях, что он проповедует?

– Пожалуй, так. Быть может, и то и другое вместе.

Грандмейстер кивнул.

– Я хочу сказать, что иногда меня мучают сомнения. Правильно ли мы сделали, приняв решение позволить людям после войны самим выбрать свой путь, самим определить тот фундамент, на котором будет выстроен новый мир?

– Вы – это…

– Мы – Великие маги, волшебники и волшебницы. Хранители. Те, кто пережил Войну. Мир лежал в руинах, континенты были разрушены катаклизмами, землетрясениями и вулканами, опустошены мором, и все это было вызвано заклинаниями… Магией всех сторон конфликта.

Вам трудно об этом думать, но когда-то на карте не было неизведанных территорий, а континенты выглядели совершенно иначе, да и было их всего шесть, включая Антарктиду… это лед на Южном Полюсе.

Я с трудом мог такое представить, но решил не отвлекаться.

– Словом, мы собрались и решили, что люди должны сами построить тот мир, в котором смогут жить. Что они смогут извлечь уроки из ошибок прошлого, что, наконец, нельзя бесконечно жить под опекой кого-то сильного и мудрого. Тем более, что сильные и мудрые, о чем забывают слишком часто, тоже люди и тоже подвержены порче. Но иногда, в тяжелые минуты, мне кажется, что правы были те, кто сказал, что и эта попытка обречена, что природа человека неизменна – в худшем смысле слова, и что куда лучше было бы с самого начала взять в руки всю власть. Я понимал тогда, понимаю и сейчас, всю ошибочность этого мнения, всю его опасность. Но все же, порой меня охватывает страх… Да, страх от того, что мир может вновь оказаться не готов. Ведь ты, я думаю, догадался, что Некромант – не единственный Великий Темный?

– Должно быть… – я хотел было спросить, о чем директор говорил с профессором Беркли, но постеснялся – предлога расспрашивать о чужом разговоре решительно не было, – сэр, профессор Томашевский говорил нам как-то, что темная магия угасает в мире, что ее становится все меньше…

Грандмейстер невесело улыбнулся.

– Может ли исчезнуть сила притяжения? Пока стоит наш мир, действие будет равно противодействию. Это основы мира, двенадцать сфер, из которых состоит магия, сила, что питает наш мир и управляет им. Даже если вдруг исчезнут все, в ком есть какая-то из этих сил, через столетие или десять родится кто-то, кто сосредоточит в себе всю мощь этой сферы. Но и такого еще не было – всегда рождаются маги, от природы склонные к нескольким, обычно двум-четырем, сферам.

– Грандмейстер… я, конечно, помню курс общей теории, но мне показалось, что о самих сферах было сказано довольно немного…

– Тебе показалось правильно. Такова политика Арканума, и конкретно Департамента Просвещения, в последние без малого два века. Собственно, это их идея, что вы не должны знать слишком много подробностей из истории о Войне и том, что ей предшествовало, им же принадлежит идея, что вы можете ограничиться практическими навыками, необходимыми для конкретной профессии, но не уходить вглубь познания сфер магии – ведь они, в конечном счете, отражают устройство мира.

– Вы можете… рассказать мне?

– А зачем, по-твоему, ты здесь? – лукаво улыбнулся старый волшебник и начал рассказ.

– Вначале были Свет и Тьма. Две силы, что полностью противоположны друг другу, столь изначальны, что почти никто не способен обратиться к ним напрямую. Свет… он всеобъемлющ, его нельзя описать или определить. Дать определение – значит положить предел, отграничить, отделить одно от другого. Но как отделить что-то от того, что есть все? Впрочем… некоторые, считают что Свет – это все и что-то еще сверх того.

Его даже вряд ли можно считать магией. Он не подчиняется формулам и заклинаниям, скорее, сам снисходит, когда считает нужным – если, конечно, предположить, что у него есть разум. Без Света, очевидно, не было бы вообще ничего, он – источник жизни и бытия, но где источник источника – неизвестно. Мы не можем исследовать его, как прочие стихии и сферы, так как он слишком превосходит нас и наше разумение.

Что касается Тьмы, то ее, напротив, слишком мало, чтобы можно было изучить. Я говорю «мало» в строго математическом смысле – никакая черная дыра не сравнится с настоящей Тьмой. Тьма – это в прямом смысле отсутствие, рана мира, в которую утекает энергия. Представь, что наш мир – это… ванная. Из одного крана в него наливается энергия, в другой – вытекает; очевидно, с равной скоростью, коль скоро наш мир еще не разрушен. Это очень плоская метафора, но она дает хотя бы самое примитивное представление о Высших Сферах. Использовать Тьму напрямую, пожалуй, еще труднее, чем Свет – она в такой степени является воплощением Небытия, что скорее поглотит заклинателя, прежде чем тот сумеет ее куда-либо направить. Можно даже сказать, что в темных магах слишком много всего, чтобы пользоваться Тьмой, в них слишком много эгоизма и самообожания – а Тьма пожирает первое, чего коснется, без разбора. Поэтому, как ни парадоксально, лишь единицам из темных магов доступна магия Тьмы. Впрочем, это не делает их менее опасными.

Что касается так называемых низших сфер, то это четыре стихии – именем которых названы наши факультеты. Названы, кстати, именно потому, что они не несут никакой этической нагрузки: стихии не хороши и не плохи, они – лишь фундамент, основа материального мира, и из их пропорций строится любая часть мира. Впрочем, вы потратили не один год на изучение их базовых свойств, так что не буду повторяться. Конечно, предрасположенности к стихиям заложены в природе любого мага, отражены в его характере и темпераменте. Если ты не можешь ждать и быть равнодушным, в тебе много Огня, но огонь в равной степени разрушает и поддерживает жизнь. Общее лишь то, что и создает, и разрушает он мгновенно, а вот Земля – не меняется веками. Как ты знаешь, они и делятся по двум парным критериям: на быстрые, Огонь и Воздух; и медленные, Воду и Землю. А второй признак – характер движения: центростремительные, Огонь и Земля, и центробежные, Воздух и Вода. Отсюда и исходят их остальные свойства, а подробно все это описано в тысячах тысяч книг. Собственно, именно в силу нейтральности эти Стихии и были выбраны для названий факультетов – представляешь если бы мы создали факультеты темных и светлых сфер? Если бы кто-то сразу после поступления получал метку «добро» или «зло»?

Я только вздохнул – все было и так очевидно.

– Итак, кроме этих шести сфер есть еще шесть, их еще называют Срединными. Они связывают материальные Сферы и Высшие, проистекая из Высших, являются их подобиями и проекциями по мере приближения к нашему миру. Из каждой Высшей Сферы проистекает по три Срединных, три различных отражения и преломления этих Сфер в бытии.

Из Света исходят Жизнь, Дух и Аркана.

Жизнь – самая близкая к материи сфера. Она является проявлением Света в том, что мы зовем физическим, несет в себе тайну того, что называется органической материей. Те, кто глубоко погружается в тайну Жизни, способны ощутить единство всего живого на Земле, восстанавливать самые глубокие раны, а иногда даже спасать от смерти – я сам видел несколько случаев, когда жизнь возвращалась тому, кто был только что убит. Впрочем, никому не следует полагаться на это сверх меры.

Дух – срединная сфера из Срединных. Дух – та сила, что объединяет все другие, то нематериальное, что некогда называлось эфиром, что является энергией, приводящей в движение высшую часть нашего существа, роднящую его с нематериальным, внетелесным. Дух – то, что объединяет все стихии общей целью и направлением, служит посредником между всеми Сферами и гармонизирует всех, сглаживает противоречия, объединяет. Сама его природа – быть посередине и успокаивать конфликты, служить тем, что связывает явления самых разных природ – в одно.

Аркана, или сфера Порядка – третья срединная Сфера, и она представляет собой силу столь же благотворную, как и другие, но направленную в обратную сторону – вовне, в развитие и изменение. Аркана – это упорядочивание мира, законы, по которым он развивается, это космическая гармония, это бесконечное чередование изменений, создание все новых и новых комбинаций, дивергенция – тогда как Дух есть конвергенция. Аркана бесконечно усложняет мир, расширяя и наполняя его новым содержанием, уникальными, расходящимися во все стороны сочетаниями энергии, упорядочиванием этих элементов друг с другом, это воплощение Космоса, Порядка. Дух же собирает воедино эту вечно расширяющуюся силу, Жизнь – наполняет идею существованием, создает из форм – сущее, дает ему питательную энергию.

Но есть и три Срединных Сферы, исходящих из Тьмы, противоположных трем светлым Сферам. Жизни противоположна Смерть – та, что создает нежить, все умертвляющее и поглощающее, извращающее принцип Жизни, принцип роста и развития в его противоположность – разложение и поглощение окружающего. Смерть вечно неподвижна, тверда и при этом постоянно жаждет, живет лишь чужим.

Духу противоположна Тень, и это та Тень, которую отбрасывает каждый из нас. Все то, что лежит в нашей душе плохого и нечистого, все то, что разъединяет нас от других; что если и объединяет, то лишь вокруг общего порока, общей ненависти, презрения, глупости – все это Тень. У каждой вещи под этим небом есть своя теневая сторона, есть она и в тебе, и во мне, и в любом из нас. Подобно тому, как Дух проникает вглубь всего, служа единству мира, Тень также проникает вглубь всего, пожирая и разъедая изнутри, стремясь поглотить собой все сущее.

Наконец, Аркане противоположен Хаос. Он извращает принципы Арканы, разнообразие и упорядочивание, в разложение и хаотичность. Эту Сферу еще называют Сферой Разрушения, ибо самая опасная, демоническая магия относится именно к ней. Самые кровавые культы, основанные на переворачивании символов вверх ногами и чтении текстов в обратную сторону – это методы Хаоса. Хаос необычайно силен, ведь он высвобождает чудовищные объемы энергии чистым разрушением, и способен дать волшебнику небывалую силу за счет уничтожения и поглощения других, но всегда – лишь на время, лишь пока есть то, что можно пожирать, при этом делая самого ее носителя все хаотичнее, изуродованнее, все менее похожим на человека, упрощающимся, пока наконец удача не оставляет его – и тогда Хаос забирает самого темного мага в уплату долга – и нет судьбы ужаснее, чем быть сожранным Хаосом.

Как видишь, мой мальчик, все Сферы были, есть и будут до тех пор, пока стоит наш мир. А раз есть они, то будут и те, в ком эта сила наиболее велика, кто рожден с ней.

– А почему рождаются те, кто от природы несет в себе Тьму? Нас учили, что человек не может быть от природы злым, его можно только испортить неправильным воспитанием, социальными условиями…

– Подумай сам – если никто не был злым, то кто испортил людей вначале, чтобы они стали портить все последующие поколения? Впрочем, это все умственные упражнения. Скажу тебе так – я сам не раз видел людей, что рождаются с сильной печатью одной из темных сфер. Но, как и в любом другом случае, все зависит от их выбора.

– Я хотел спросить еще вот о чем. Почему в наших залах, во Дворце, у Порталов, стоят горгульи? Ведь нас учили, что это – темные твари?

– Так и есть, и это действительно связано с предыдущим вопросом. Тьма, возможно, была когда-то частью Света, и, возможно, часть ее об этом еще помнит. Конечно, в чистой Тьме нет и мельчайшего лучика Света, но ведь люди – и не стихии. У человека есть выбор, и нельзя думать, что родившись со склонностью к Жизни или Духу, или даже Свету, нельзя стать настоящим чудовищем. Увы, я не раз видел именно обратное.

– Можно я тогда спрошу еще кое-что?

– Конечно, Антуан, – улыбнулся Грандмейстер, и, как мне показалось, он уже знал, о чем будет мой вопрос.

– Я так и не понял, что не так с профессором Томашевским, но я, если можно сказать… ощутил это, как ощущают несоответствие в картине. Это место… оно волшебно, оно словно представляет собой частицу мира, который рисуется детям в сказке… и вы – простите, если это слишком дерзко – словно тоже часть этого мира. Я не могу описать его, только ощутить – такого, где есть что-то неизведанное, нежданное, превосходящее обыденность. Мне кажется, что профессору это-то и не нравится, поэтому он как будто… как будто он здесь не вполне свой.

– Мой мальчик, – вздохнул директор, – ты мудр не по годам, ты видишь больше, чем думаешь. Ты прав, профессора крайне раздражает мысль, что в мире может быть что-то не рациональное, не предсказуемое, не укладывающееся в идею. Я чувствую, что он и магию с трудом терпит – он не раз говорил, что она должна служить лишь в быту, что мир должен быть техническим, основываться на продуманной схеме и этике с человеком во главе. Я не берусь давать теперь оценки этому выбору, но ты прав. Мир куда больше, чем доступно увидеть глазу, чем это написано в книгах, даже тех, где много статистики, чем вообще вмещает наш разум, даже самый сильный. Есть те, кто пронес ощущение этого волшебства и тайны сквозь века – но всегда надо помнить, что эта тайна несет в себе и угрозу. Может, поэтому от нее и хотят избавиться гуманисты – но она была до нас, и не удивляюсь, если останется и после. И все же именно эта тайна дает начало остальному, делает возможным счастье и свободу. Конечно, неизвестность подвешивает нас в неопределенности, а люди этого не любят. Это слишком понятно и простительно, чтобы осуждать их. Пойми, мой мальчик – возраст не всегда совпадает с годами. Ты мудрее, чем был я в свои двадцать два, ты, возможно, старше профессора, поскольку в тебе есть мудрость принять эту опасную тайну мира, при этом не понимая ее, принять ее способность сказать что-то нам, а не только воспринимать наше к нему, миру, обращение. Я не верю, что эти два воззрения можно примирить, но ты, как и твои друзья, должны будете однажды сделать выбор – каким вы будете видеть мир, ведь многие вещи нельзя увидеть, не разрешив себе открыть глаза: есть скромные и тихие истины, из тех, что не обрушатся в твой дом, как цунами, а будут ускользать до последнего, как феи, тихие и забавные духи диких лесов.

– Так они…

Грандмейстер вновь тихо улыбнулся.

– Как и масса вещей, о которых ходят лишь легенды. Что ж, Антуан, тебе пора идти – я и так сказал очень многое, что, возможно, несколько рано слышать, но иногда мне что-то подсказывает, что лучше немного поторопиться, чем опоздать…

– Опоздать куда, сэр?

– Прости, мой мальчик, но этого я сказать пока не могу. Слишком многое нельзя понять, не испытав, слишком многое всегда трактуется неправильно, если воспринимается только из рассказа. Теперь ступай – обдумай все, что услышал.

…Я был почти у двери, когда Великий Маг вновь заговорил – задумчиво, как бы сам с собой:

– Знаешь, пожалуй, посох действительно подошел бы тебе больше, чем волшебная палочка. Впрочем, дело вкуса, – с этими словами он взял коробку цветного табака и сел на табуретку, а я – отворил дверь директорского кабинета и шагнул в кабину – чтобы вновь оказаться в центральном коридоре, среди студенческой толчеи и гомона.

Последние рыцари. Фантастическая сага «Миллениум». Книга 1. Том 1

Подняться наверх