Читать книгу Философия футуриста. Романы и заумные драмы - Илья Зданевич (Ильязд) - Страница 13
Восхищение. Роман
11
ОглавлениеСолдаты играли марш с надрывом и страстью, и марш, через стену врываясь в сад, препятствовал Лаврентию сосредоточиться. А между тем <надо> восстановить в памяти обстоятельства, следовавшие за второй бомбой и вплоть до товарищеской пирушки, необходимо было их знать, ради осмотрительности хотя бы, но сам Лаврентий ничего толком вспомнить не мог, а пьяная уже компания не хотела вдаваться ни в какие подробности. Кто его подобрал, спас от полиции, доставил в питейное заведение? И чем объяснялось безумие товарищей: кутить по соседству с казармами и когда город на ногах и по всем закоулкам рыщут?
Уставленный яствами и особенно бутылками и тенью великолепного кедра покрытый стол вздрагивал ежесекундно от хохота, визга, ударов и прочих движений. Что было Лаврентию делать с этими людьми? Они радовались удаче, он также. Но он спешил домой, к Ивлите. И потом, это были чужие, довериться которым нельзя, он знал одного Василиска. Но Василиска не было, и его прибор, оставаясь неубранным, не давал молодому человеку покоя.
– Лаврентий, ты сокровище, – кричал ему кто-то напротив. – Вторая бомба чудо. Если бы не ты, все пошло прахом. Дай мне тебя обнять, голубчик.
Было жарко и тесно и тяжело от пояса, набитого золотом и спрятанного у Лаврентия под одеждой, от бумажек, зашитых в мешки, облегавшие грудь и спину, уложенные в сапоги и шапку. Точно он ожирел и стал самого себя вчетверо толще.
– А твои молодцы, вот черти… Младший-то, воспользовавшись перепалкой, вернулся в лавку, чтобы стянуть флакон духов и целиком вылить себе на голову. А вот грабить золотых дел мастера я уже не позволил, засыпались бы, наверное… Человек, красного и, пожалуйста, побольше персиков.
Драгоценности? Лаврентий и забыл о них поневоле, а думал ведь раньше. Да и Василиск уверял, что скупить можно многое будет. Лучше, чем таскать с собой золото.
– Нельзя ли в город? – неожиданно вставил горец. – Я должен жене повезти что-либо в подарок, изумрудов каких-нибудь, что ли.
– В город? Ну, вы с ума сошли, товарищ Лаврентий, – завизжал сосед, – захватят вас немедленно. Полиция в бешенстве, что ее провели. Теперь всюду опасно, кроме как здесь, так как здесь наше излюбленное и самое опасное место, и все уверены, что мы, естественно, где угодно, только не тут. Болваны. А нам-то что. Денежки тю-тю, уже катят за границу с верным человеком… Впрочем, вы не тревожьтесь: не знают о том, что мы кутим, только полицейские, золотых же дел мастер сам сюда живо явится.
Военный марш гремел не переставая. Точно солдаты, черпая в нем доблесть, считали нужным как следует зарядиться ею для будущего жаркого дела. И, по мере того как волторны, не удаляясь, упорствовали, беспокойства в Лаврентии прибывало, пока он весь не обратился в слух. Что это за мотив, по словам соседа общеизвестный, в мирное время не исполняющийся и назначение которого – бодрить сердца в час боя? А так как за долгим отсутствием войн мотив этот могли позабыть, то его и начали, мол, исполнять при наступлении на врага внутреннего, при расстреле рабочих, разгроме училищ, уничтожении сел и в виде исключения, наконец, когда солдат расквартировывали по публичным домам. По какому же теперь случаю?
Послали лакея на разведку. Тот пропадал долго, и все события, за время его отсутствия, были подчинены тревоге. Поэтому, когда торговец цветными каменьями, кормящийся около кутящих в загородных садах компаний, явился со своими лотками, где, вопреки убогому виду собственника, разложены подлинные сокровища, Лаврентий без всякого подъема расстался со своим золотом, переплачивая, несмотря на вмешательство добросовестного кабатчика, за все втридорога. Если бы не эта бесстыжая музыка, с какой радостью он отнесся к подаркам для Ивлиты, о которых мечтал уже месяцы. Не ради ли сих камений ввязался в заговор? Но непрошенная военщина поедала все, и показалось Лаврентию под гнетом ее труб, что пусты его подвиги и мимо направлены усилия.
Ни полиция, ни вероломство, ни пули не разубедили его. А вот заиграла музыка и Лаврентий узнал, что он слабый, ничтожный, заблудившийся, что незачем было начинать канитель, деньги ни к чему, так как теряет, в погоне за ними, главное, чего вновь обрести не сможет.
Зачем он послушался Галактиона, последовал за Василиском, вынес дела за пределы гор, сошел в мир незнакомый, трудностей которого не учитывал? Поднял против себя силы, степень которых неопределима? И ради бессмысленных предприятий покинул Ивлиту, которая, может быть, в смертельной опасности, быть может, забыла его, быть может…
Расколотить бы трубы, зажать глотки художникам. Непозволителен срам… Что это? Почему это они играют?
Человек, вернувшись с разведки, подтвердил, о чем Лаврентий не смел думать, но что чуял. Конный отряд уезжает сегодня в горы с карательными целями, в деревню, где несколько дней назад завлекли в засаду и перебили стражников. Говорят, это дело того Лаврентия, который утром ограбил казначейство. Солдаты довольны, любовь предвкушая горных красавиц…
Горных красавиц? А он-то? А партия? Лаврентий вскочил, перегнулся через стол, всматриваясь в соучастников. Партия допустит ли? Среди угрюмых бородачей, мудрецов, знающих цену вещам и одержимых целью, оправдывающей средства, он был зрелищем таким нечаянным, что если бы кто-либо из них поднял глаза, то увидел над сияющей головой горца тройственный вензель веры, надежды и любви. Но взоры товарищей упирались в землю. Ответа не последовало. Отказываете в помощи?.. Выдаете насильникам? И вдруг Лаврентием овладели хохот и краснобайство.
Восхитительно. Все идет нельзя лучше. Какое счастье, что партия, в распоряжении которой он остается, готовый к услугам, не отвечает ему тем же. Ибо когда родной деревне грозит город, Лаврентий, и никто другой, должен и сумеет отстоять ее.
– Товарищи, я не могу скрыть от вас, что место сие пустует по моей вине, ибо товарища Василиска убил я. В течение месяца Василиск предательски посылал меня, Лаврентия, ежедневно на жизнь и потом потребовал взятку, так как я будто ему был жизнью обязан. Но наигравшись, он послал меня, Мартиньяна, на смерть. И вот я решил убить и его, чтобы доказать, что горец свободен и существуют законы помимо хозяйственных и силы кроме партии.
Теперь, когда шинели поплатятся головой за дерзость, вспыхнет восстание и ни один наш выстрел не пропадет даром, никто не посмеет сказать, что нами руководили и что победой над плоскостью мы обязаны кому бы то ни было. Карательный отряд? Любовь горных красавиц? Всякого из солдат обвенчаем, выдадим за него целку, сестру нашу смерть… Прощайте.
Все вытянулись. Лаврентий, обойдя стол, поцеловал каждого из партийцев в плечо и с пальцем на курке спрятанного за пазухой пистолета, пятясь, достиг калитки. Его движениям подражали зобатые. Пропустив их, он стремительно повернулся и выскочил на дорогу.
Но его осторожность была неуместной. Никто из партийцев стрелять и не собирался. Отрезвев, они смотрели друг на друга не без недоумения, и, когда Лаврентий исчез, один из присутствующих, пожав плечами, сказал: “Чудак все-таки был Василиск. Какого беса было нанимать этого хвастуна? Что его, мол, не знает полиция и что бросить он сумеет отлично? Глупости, обошлись бы и без такой роскоши. А вот за причуду поплатился, да и сколько денег пришлось уделить, столь необходимых партии.
И никто более не садился. Расплатившись с удивленным хозяином, гости покинули сад и, заложив руки в карманы, отправились в город, чтобы самим сесть в спасительную при их нынешнем положении тюрьму.
А Лаврентий с зобатыми, в толпе зевак и мальчишек, шел за отрядом к вокзалу, под издевательство все того же марша. От недавней самонадеянности горца ничего не осталось. “Его речь была чем? – рассуждал Лаврентий. – Клеветой на самого себя, или действительно он, убив брата Мокия по глупости, Луку, защищаясь, Галактиона из мести, Василиска за кровожадность, убивал, чтобы убивать, доказывая, что свобода-де существует? Но, значит, это не недоразумение, и заподозрившие в убийце брата Мокия безмерно злую волю были правы, и Лаврентий, в самом деле, злой человек”. А между тем Лаврентий знал, что не был злодеем, и уверен, что, если бы рай существовал, в раю нашлось и ему место. Что же он тогда? Игрушка стихий? И это – не то самооправдание, не то мироведение или страховка на всякий случай, появлявшаяся не впервые и делавшаяся неизменным спутником, – смущало. И лестью вспоминались ему слова, что он-де умеет убивать, сказанные Василиском. Речь перед товарищами, самохвальство и только…
Вокзал представлял картину совершенно необычайную. Площадь перед ним была запружена пешеходами и экипажами, ожидавшими появления карательного отряда. Экипажи утопали в цветах, а пешеходы, преимущественно женщины, держали охапки, букеты и венки. Но, видимо, океана цветов было недостаточно, так как вдоль прилегающих улиц стояли возы, с которых торговки выкрикивали цены на розы, тюльпаны, гвоздики, все красное. В колясках блистали красотой сливки городского общества, покинувшие для праздника большой бульвар. Но никогда там их лица, как бы ни глазели ротозеи или потребители, не рдели так, как сейчас, не пылали возбуждением, неистовством, охватившим их существа. Если бы они увидели отряд за работой, то, может, вели себя иначе. Но мысль о будущих расстрелах, о крови, которая прольется, их восхищала всех, веселила, заставляла одних льнуть к другим, дышать полной грудью, находить жизнь великолепной и себя такими же.
Появление отряда вызвало бурю приветствий. Кто сидел – вскочил, кто стоял – поднялся на цыпочки, и “ура” в честь будущих победителей не замолкало. Начался бой цветов. Бросали из окон прилегающих домов, с крыш, забравшиеся на деревья сорванцы с веток, так что солдаты, ведя коней под уздцы и слабо отбиваясь свободной рукой, шли по колено в розах. Оркестр снова заиграл марш крови и крики “ура” сменились такими же единодушными и в такт: “патронов не жалейте!” Женщины ловили руки солдат и целовали, а те, что были подальше, вопили: “не жалейте” – и посылали поцелуи обеими руками. Когда же отряд вошел в вокзал, вся площадь готова была следовать. Были высажены двери, поломаны загородки, и все-таки мало кому посчастливилось пробраться на платформу.
Там воинский поезд стоял, убранный цветами с крыши вагонов и до колес.
Но если солдаты были предметом обожания обывателей и обывательниц, то все-таки начальнику выпадали главные почести. Статный, с объемистой задницей, размеры которой увеличивал покрой брюк, с накладной грудью и хлыстиком в руках, капитан Аркадий милостиво улыбался бесившимся дамам, не отрывая одетой в замшу руки от козырька. Солдат забросали цветами, ему пришлось принимать и подношения. И стоя на ступеньке отведенного ему вагона, капитан, не уставая, наклонялся, чтобы взять из нежнейших рук какой-либо фетиш или драгоценность, и передавал их денщикам, хлопотливо сортировавшим внутри вагона господские приобретения. Тут были кольца, которые поспешно снимались с пальцев, брошки, только что отколотые от груди, часы, распятья и прочее. Но больше всего было изделий из женских волос. Накануне сколько горожанок не спали ночь, чтобы, отрезав прядь, сплести из нее цепочку или браслет или нательный крест. Некоторые ухитрились даже смастерить из волос букетики или буквы, спрятанные под стекло и в рамах. Но были и такие, которые просто приносили отрезанные косы, перевязанные ленточкой. Была красавица, пожертвовавшая волосами, чтобы сплести из них веревку, на которой она заклинала повесить главного бунтовщика. Пришлось прибегнуть к самым строгим мерам и, установив какую-нибудь очередь, уменьшить давку. За часом проходил другой, а хвост поклонниц, жаждавших облобызать капитанскую ручку, еще не кончался.
Даже Аркадий начал нервничать и уставать от беспредельного этого бесстыдства. Он давно дал приказ к отходу, если бы не ждал кого-то. Наконец, появился некий юноша, жеманный, сильно напудренный и напомаженный, сопровождаемый ревнивыми взглядами. “Аркадий, – кричал он уже издали, – да благословит тебя господь, да поможет совершить ратный твой подвиг… – а обняв капитана, юноша шептал: – Милый, я люблю тебя сегодня сильней, чем когда бы то ни было. Чтобы жить, необходимо убивать. Видишь, наши чувства нынче более свежи, чем в первый день. Герой мой, мой бог”.
Лаврентий, неотступно следуя за солдатами и пробившись к поезду, следил за происходившим, околдованный и посрамленный. Он вспоминал о своем господстве в деревнях, о приемах в сельских управлениях и думал, сколь это ничтожно в сравнении с триумфом Аркадия. Что собой представлял офицер? Обыкновенного нечистоплотного хама, каковы и все остальные. И такого же женоподобного труса, каким им быть полагается. А вот достаточно было Аркадию поручить дело, легкое и постыдное, как его превознесли до небес. И, порешив, что капитану не избегнуть пули, Лаврентий с грустью упрекнул себя, что руководим завистью.
До чего развратили его последние месяцы. Еще недавно он не задумался бы выхватить пистолет и уложить капитана. А теперь возражал себе, что нет, не время, надо беречься, главное впереди и так далее. Прежде Лаврентий мог только действовать или, положим, рассуждать. Теперь же ему доставляло удовольствие заниматься созерцанием, и, чтобы продлить созерцание, он подыскивал всевозможные оправдания своему бессилию.
Поэтому, ничего не предприняв, он пролез в поезд вместе с несколькими любопытными, не желавшими упускать отряда из виду, и отбыл совместно с зобатыми на родину. Без всякого волнения смотрел он, как на станциях встречали Аркадия власти, духовенство и опять женщины. В вагоне разговоры солдат вертелись вокруг одного и того же скучного вопроса, с кем удастся выспаться в деревне и что горские девушки, хотя телом отменны, но давать не умеют и лежат, словно трупы. “Мертвая красота”, – добавил, с видом знатока, рассказчик.
Но, когда поутру из окна видны стали убеленные цепи, а в лицо пахнуло смолой и свежестью, Лаврентий очнулся от двойного сна. Он не мог уже дождаться первого полустанка, хотя и не ближайшего к родной деревне, чтобы покинуть отряд и приступить к делу; и, воспользовавшись тем, что поезд, ввиду починки пути, замедлил ход, Лаврентий приказал зобатым слезать и последовал за ними. Смущение надсмотрщика и рабочих, когда из воинского поезда выскочил разбойник и потребовал запрягать, было достаточно велико, и они не решились хотя бы медлить. Вскочив на подводу, Лаврентий, под гиканье зобатых, погнал, стоя, четверку перепуганных лошадей к ближайшему поселению, каковое миновал не останавливаясь, задавив нескольких щенят и всполошив птицу. После пяти часов отвратительной тряски, когда окрестности из плоских начали делаться горбатыми, горы надвинулись, а ручьи зашумели. Лаврентий бросил загнанных лошадей в деревне, входившей уже в его владения. Но прием, ему там оказанный, настолько не вязался с обычаями и ожиданиями, что, сбитый с толку, он долго не мог решить, что предпринять. Его встретили знаками почтения, но холодно, почти враждебно. Вместо готовности он немедленно услышал упреки. “Карательный отряд? А как же могло быть иначе? Какого черта было тебе затевать нападение на полицейских. Пошалили бы и ушли. За свой счет убивать и разбойничать, пожалуйста, но подымать население, да еще устраивать засады, нет, это не дело. Дураки пильщики, что послушались. А теперь, зная, чем это кончится, не знают что и выдумать. Вот, поди, сам увидишь, отблагодарят”.
Восхищенному Лаврентию казалось, что только придет, подымет брови и… А во второй раз не с кем было, даже за рогом водки, поделиться впечатлениями, вынесенными из города, и рассказать об изъятии ценностей… Не подымалась рука кинуть горсть золота насупившимся и дрожавшим за свои шкуры землякам.
И вдруг он вознегодовал: “Хладнокровно переносить, когда стражники являются насильничать и бесчестить?
Пошалили? А сколько бы детей родилось весной, ни на отцов, ни на матерей не похожих. Лучше подохнуть, чем терпеть это. Горцы мы или нет? Были когда-нибудь рабами? Платили когда-нибудь подати? Вот, решили нас призывать к повинности, а явился ли кто к набору? Я сам дезертир. А теперь хуже баб. Еще не померев, уже стали глиной”.
Но Лаврентий не стрелял, никого не бил, даже не стучал кулаками. Потребовал мулов для себя и зобатых. С напускной важностью постоял на пороге, ожидая, когда подведут, вскочил в седло, обойдясь без стремени, и, ничего не добавив, затрусил.
В деревне с лесопилкой он оказался, опередив отряд, ибо конница Аркадия потратила немало времени на грабеж и поджоги соседних деревень. Соотечественники встретили Лаврентия так, что самые худшие опасения оказались радужными. На площади, перед управлением и кабаками, стояло население с белыми флагами и ждало смерти. Когда появился Лаврентий, раздались свистки, угрозы, ругань. Мулы были окружены толпой, решившей покончить дело самосудом. Зобатые схватились за оружие, готовые защищаться, и ждали только знака от Лаврентия.
Но Лаврентий, точно не видя и не слыша, что происходит вокруг, смотрел, приподняв голову, на откос за кладбищем, подымавшийся к лесу, и так пристально, что руки ближайших к нему сельчан опустились, а головы повернулись в направлении откоса, за ближайшими последовали следующие, крики утихли и вся площадь, окаменев, созерцала великое чудо.
Из лесу спускался к деревне белоснежный архангел, огненные волосы которого, обвивая крылья и воздетые руки и падая до колен, заслоняли небо. Тишину пронзили трубные зовы архангела, и от зовов заскрипела и расступилась чаща, и стадо медведей вышло к кладбищу. Но, проводив архангела, медведи остановились у ограды, уселись на лапы и запросили милостыню. Архангел же, пронесшись над могилами брата Мокия и каменотеса Луки, направился к площади.
Еще далекий, но явственный топот ему ответствовал: капитана Аркадия конница обрушивалась на провинившуюся деревню…
Лаврентий, соскочив с мула, бросился к Ивлите и подхватил рыдающую, готовую пасть от изнеможения. Не оборачиваясь, прижав драгоценнейшую к груди, миновал кладбище и на плечах улепетывающих медведей ворвался в лес.
А следом за похитителем – крестьянство.