Читать книгу Товарищ Анна (сборник) - Ирина Богатырева - Страница 13

Товарищ Анна
Повесть
13

Оглавление

А Валькина жизнь изменилась. Мы не знали ни о чем, но догадывались. Его будто подхватило и увлекло бурным водоворотом; выбраться из него не было сил, оставалось только ждать, когда стихия сама вышвырнет на камни. Он сильно осунулся и похудел, приходил в общагу рано утром, спал на лекциях, если вообще являлся в универ, но глаза его горели, он жил в эйфории. Он по-прежнему оставался молчалив и замкнут, но Дрону случалось теперь вести с ним неожиданные социалистические разговоры, содержание которых он пересказывал потом на кухне. Мы надивиться не могли на нашего Вальку.

На собрания ячейки он теперь сильно опаздывал. Иногда появлялся в подвале под самый конец собрания, только чтобы встретить Анну, или ждал ее уже на «Пролетарской». Он стал много работать, с радостью записывался на третью смену. Ему казалось теперь, что ему нужны деньги, много денег; ему нравилось, как, приходя поздно вечером к Анне, достает он из пакета свежие лаваши, пиццу, ароматные восточные лепешки из их пекарни, как ужинают потом, разговаривая полушепотом, выскальзывая из комнаты, только чтобы принести вскипевший чайник и кружки. Нравилось выражение признательности и теплой благодарности в глазах Анны. Оказалось, что она худая, потому что почти ничего не ест – некогда.

Она не говорила ничего против того, что он стал халатно относиться к собраниям. Теперь она не воспринимала Вальку как того, кто пытается поколебать ее в убеждениях; он стал чем-то вроде надежного тыла, дающего ей возможность с головой уйти в любимое дело. Только когда Валька стал отмазываться от митинга на седьмое ноября, она поджала губы и отвернулась.

– Твоя несознательность ставит под сомнения наши с тобой отношения, – выдавила потом она так, что Валька похолодел.

– Солнце, ну зачем это нужно? – пролепетал он, но Анна обернулась, заговорила, как бывало, глухим от сдерживаемого гнева голосом:

– Люди историю свою забывают, а этого нельзя допускать. Как бы кто ни относился к этому, а помнить надо. А они – что они сделали? Заменили праздник каким-то суррогатом, без смысла, без понимания, без исторической основы. Саму память стараются у нас стереть!

Валька долго ее успокаивал. Сошлись на том, что он устроит промывку мозгов у себя на работе и в общаге, рассказав, что за день такой, и тем будет больше пользы делу, чем на митинге. Анна поколебалась, но все же поверила ему. Она вообще признавала теперь в Вальке некую житейскую мудрость, опытность, случалось даже, что задавала ему вопросы, будто проверяя на нем жизнеспособность социалистических идей. Не то чтобы она в них сомневалась. Нет, она жила и дышала ими, Валька убедился в этом, попав к ней в дом, окунувшись с головой в ее мир. Ему даже непонятно было теперь, что же задело ее в его словах в тот решающий вечер в метро; теперь, когда ревность отступила, он ясно видел, что Анна никогда не таскалась в подвал ради Сергея Геннадьевича, что она всем своим духом была привязана к такой непонятной для Вальки жизни, что она находила в той эпохе все, чего не хватало ей в этой.

Ее узкая комната-пенал, аскетичная, бедная, была словно бы тоже из того времени, когда люди жили идеей и не имели, кроме идеи, больше ничего. Высокий, громоздкий платяной шкаф стоял там сразу при входе, открываясь к двери, только узкий проход оставался слева; шкаф отделял весь мир от мирка Анны. Сразу за ним была ее односпальная девичья кровать, на которой они умудрялись уместиться вдвоем. Большой письменный стол с тремя выдвижными ящиками стоял возле окна, большую часть стола занимал компьютер, еще лежало толстое стекло, под него Анна складывала листочки с заметками, цитатами из книг, газетные вырезки. На стенах висели книжные полки с заедающими стеклами. Все книги у Анны были исторические, ни одной художественной Валька не нашел. Даже духами, которыми чуть заметно, но постоянно пахло от Анны, не пахло в ее доме. Никаких картин, фотографий на стенах, цветов на окнах, коврика на полу, даже штор, хоть чего-то, что создавало бы чувство тепла и уюта, не было в этой комнате. Но для Вальки все это было настолько связано с Анной, настолько было ею самой, что он не заметил сам, как стал называть про себя эту неуютную комнату домом.

Он долго не знал, с кем живет Анна, кого так трепетно боится разбудить. Оставляя Вальку на ночь, она непременно выпихивала его рано утром, в потемках, чуть-чуть после пяти. «Иди, иди, у себя поспишь», – говорила она, помогая ему попасть в рукава куртки, пока он шаркал ногами, пытаясь наткнуться на ботинки. Потом открывала дверь и выталкивала его, сонного, еще теплого после постели, еще пахнущего ею, Анной, на лестничную площадку. У метро он был к его открытию и продолжал спать уже под землей. Он ни разу не попрекнул Анну, он понимал, что так надо.

Но однажды они проспали. Валька понял это, когда услышал, как кто-то за стеной громко двигал мебель, шаркал ногами. Комнату заливал мутный рассвет. Они с Анной лежали, обнявшись под одеялом, уже просыпаясь, но то и дело проваливались в теплую томную дрему, когда шарканье и тяжелое недовольное движение раздалось в самой комнате.

– Очки же куда могли подеваться… что за чертовщина, очки – не иголка, – громко ворчала грузная старуха, перебирая руками вещи на столе Анны, потом отодвинула стул так, что с него полетела одежда, склонилась и стала рыскать внизу, под столом, у батареи. – Ни на что не похоже, уже мужиков стала водить, посмотрела бы, посмотрела бы мать… а-а-а, что делается, – с той же ворчливой интонацией, не прекращая поисков, говорила она.

– Потрудись выйти и закрыть за собой дверь, – сказала Анна.

– Вот как заговорила, стервозина. Вот как, значит. – Старуха яростно выдвигала ящики, дергала стеклянные дверцы книжных полок. – Не драли тебя, вот теперь выкобениваешься.

– Это просто неприлично – входить в комнату без стука. Люди спят!

– О приличиях заговорила! Недоноска какого-то к себе в люльку притащила и о приличии говорит.

– Это Валентин.

– Да мне хрен один! – отрезала старуха. – Я в своем доме, спички ищу, мне курить хочется, вот помру, тогда делай что хочешь, а сейчас не пойду никуда, не нашла пока.

– Очки вроде искала, – напомнила Анна металлическим голосом.

– За дуру меня держишь! Из ума, думаешь, я выживаю! Давай, давай! Как помру – взвоешь! По рукам ведь пойдешь! Со слезами меня вспоминать будешь!

Со сдерживаемым рычанием, как была нагая, Анна выскочила из постели, подобрала с пола свою одежду и, топая, вылетела из комнаты.

– Беги, беги, от стыда не спрячешься! Мозгов-то нет, вот и крутишься! Выросла девочка, мужиков в дом водит! – Не переставая кричать, старуха ушла за ней следом.

Это было первое знакомство с бабушкой Анны. Потом Валька привык. Поутру каждый день старуха ворча обходила дом. Что-то искала или просто, без цели, бродила, трогала вещи, бормоча что-то под нос. Пилила Анну, ревниво оглядывала Валькино лицо, торчащее из-под одеяла. Но чаще уходила из комнаты спокойно, не доводя до скандалов. Тогда они поднимались, спешно завтракали и шли к метро. Анна торопилась на работу, но где работает, не говорила и не разрешала себя провожать.

Впрочем, мирно утро заканчивалось не всякий раз. Между ними оказалось застаревшее, глубочайшее идейное расхождение, делавшее их непримиримыми врагами, и, хотя Анна стойко пыталась не реагировать на ворчание бабки, случалось, что она не выдерживала, и тогда они шумно, через всю квартиру начинали ругаться.

– Диссидентка! Демократка! – кричала Анна. – Вы Родину продали, а теперь плачете, что не все комиссионные получили! Иуды вы! Недобитки классовые! Мало вас к стенке ставили!

– Красная подстилка! – не оставалась в долгу бабка. – Стерва коммунистическая!

– Вот, больше и сказать-то нечего! – не унималась Анна. – А то, что мы все ваших душонок продажных, трусливых грехи расхлебываем, это в голове не шевелится! Не стоило бы ради таких, как ты, ничего делать. Дохните в нищете, раз сами того захотели!

Валька обычно старался тогда побыстрее утащить ее из дома.

– А что, я не права, не права я, скажешь? – фыркая, как раздраженная кошка, говорила Анна на улице, не в силах остановиться. – Ты думаешь, она такая тихонькая, божий одуванчик? Вот еще! Она из тех, из старых, замшелых интеллигентов, кто на кухнях в свое время шептался, кто прятался трусливо, все недовольны чем-то были, а потом и развалили страну. Она за Ельцина голосовала! – как смертный грех вдруг вспоминала Анна. – Мещанство у них внутри вместо сердца, ради колбасы идею продали, потерпеть немного не могли. Сытости западной обзавидовались, так вот теперь хлебай лаптем эту сытость – все равно не наесться.

Большую часть дня они с бабкой, к счастью, не виделись и не успевали сильно насолить друг другу.

Валька догадывался, что вот так, вдвоем, эти женщины живут уже очень давно. В квартире было чувство неизбежного постепенного запущения: откалывался кафель в ванной, тек кран, покорежило от времени кухонную мебель, скрипели двери, заедало замки, возле холодильника вздулся линолеум – видно, случался потоп. Даже обод на унитазе отказывался держаться стоймя, словно забыл, что так вообще бывает – мужчин в доме давно не бывало. Валька наточил ножи, смазал петли, заклеил на зиму старые рамы. Анна рассказывала, что ее родители получили эту квартиру, когда она родилась, – расселили малосемейку. Но прожили в ней недолго: оба погибли, когда Анне было пять лет.

– Я иногда думаю: это хорошо, что с ними так получилось, – сказала однажды Анна глубокой ночью, находясь в том состоянии, когда ее душа была покрыта большим мраком, чем мир за окном. – Вовремя это у них получилось, еще ничего не началось, ничего они не застали. А то что бы с ними в девяностые стало? Торговали бы где-нибудь на рынке. Они были инженеры, химики. Я бы их сейчас презирала.

Эти тяжелые мрачные моменты случались с Анной часто. Будто черные тени поднимались из глубин ее души, и Валька обмирал, не зная, что делать, чувствуя себя заложником в комнате-пенале, один на один с этой мглой. Анна смотрела тогда на мир и не видела вокруг ничего утешительного ни в чем, даже в собственной вере, которая обычно скрывала ее от этой тьмы.

– Мир ничтожен, – говорила она в такие минуты. – В нем совсем не за что умирать. Мелководье, сладенькая мещанская водичка. Я тогда должна была родиться, тогда, к революции. Тогда было за что жить, за что умереть, с кем воевать было.

Черный ветер бесновался за окном, швырял в стекло сухую снежную крупу, гнал белесую поземку по замерзшему асфальту. Валька курил в форточку, зябко ежась от врывающегося в комнату ветра, но это было ему приятней, чем сидеть рядом с далекой сумрачной Анной.

– Но было ли это все… правдой, Ань? – спросил он однажды, с трудом подбирая слова.

Она подняла на него далекий холодный взгляд.

– А мне бы это было неважно. Тем и прекрасней было тогда, что можно было верить, не разбираясь. Это сейчас мы можем понять, правда или неправда. А тогда нужно было верить. И действовать. Не разбираясь.

Только в таком состоянии, когда душа ее глядела в бездну и бездна глядела ее глазами, могла Анна достать свою единственную драгоценность и рассматривать ее не так, как обычно. У нее был огромный альбом, где она собирала советское искусство довоенной поры. Там были фотографии сталинской архитектуры, метро, фрагменты зданий, и советские плакаты, и репродукции картин, открытки, старые фото. Огромные, тяжеловесные, давящие своей мощью и величием здания – сталинские высотки, Центральный военный штаб, Дом на набережной, павильоны ВДНХ, колонны, статуи сильных советских людей – и сами люди той эпохи, полные, будто налитые спокойной силой, с деревенскими, бездумными и значительными лицами, в ослепительной белизне – белые блузки, белые фасады позади, сияющее безоблачное небо, – все это под сумрачным взглядом Анны, под завывание черного ветра за окном выглядело декорациями, масками. Казалось, вот-вот – и эти гармоничные здоровые лица облезут, словно размытые кислотой, и под ними откроются язвы и опухоли, выпирающие от голода кости и суставы, высохшие изуродованные тела, греховные, извращенные позы, оскал и пустые глазницы смерти, как на средневековых гравюрах, как на картинах Босха, как в адовых видениях Данте.

Анна листала свой альбом, свое сокровище, и не находила в нем того, что могло бы успокоить, поддержать ее. Тогда она включала компьютер и ставила свою коллекцию советской музыки. У нее было безумно много этих старых песен, революционных и гражданской войны, патриотических, безмерно пафосных и маршевых. Список начинался всегда с одной и той же: «Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…» – пел хор, преисполненный величия, Анна слушала, откинувшись к стене, закатив глаза, поджав тонкие ноги, и лицо ее было болезненным, бледным. Она отчаянно пыталась бороться с той тьмой, в которую погружалась, но все то прошлое, которое Анна любила, которым жила, источало тьму так же, как и мир вокруг, и Анна, утомленная противостоянием, наконец сдавалась. Тогда она открывала глаза, черные, жестокие, и тянулась к Вальке молча, жадно. Она обвивала его всего и словно втягивала в себя, в свое темное облако. «Когда страна прикажет быть героем, у нас героем становится любой», – пел солист высоким и чистым мальчишечьим голосом, а Анна отдавалась неистово, закатывала глаза, изгибалась, откидывалась, закусывала губу – и все это молча, совершенно беззвучно, с лицом жестоким, мстительным и злым.

После она выпихивала Вальку с кровати. «В душ. Иди в душ», – говорила жестко. А сама полулежала царственно и смотрела презрительно, насмешливо, и была в тот момент настоящая Анна, какую он искал за всеми масками ее, – томная, властная, тонкая, словно прочерченная черным грифелем, словно Ахматова работы Модильяни. Валька холодел, глядя на нее, и, пятясь, скрывался за шкафом.

Товарищ Анна (сборник)

Подняться наверх