Читать книгу Прощай, молодость - Ирина Ракша - Страница 7
I. Век золотой, век серебряный
«Ну сколько можно о Марине?»
Рассказ
Оглавление1. Передо мной чёрно-белая фотография, прислана из Тарусы. От одного старого активиста при музее Цветаевой (он просил себя называть «Борис. Таджик»). Впервые я увидела его издали в Тарусе в 2004 году куда была приглашена руководством музея выступить на очередном «Цветаевском костре». № 16. В лесу на берегу Оки. Приехала, за рулём на своей «копейке». Выступила. Удачно и неожиданно, потому что с удовольствием прочла стихи из ранней книги Марины, когда она ещё ходила в гимназической форме. «Вечерний дневник», выпущенный ею втайне от близких. Кстати, там, «у костра», было много разных творцов из Москвы. И чванливый поэт Кублановский, и симпатяга Ира Емельянова (дочь Ольги Ивинской – любовницы Пастернака), и другие. Остались цветные фото. Стоим толпой в мелком лесочке вокруг маленького костерка. В руках пластиковые стаканчики с винцом – пьём за именинницу. Но тогда я не знала, что этот самый «Борис. Таджик» (житель Тарусы) – давний и ярый русофоб (это как-то не вязалось с Марининой русскостью, патриотизмом). А вот на этом чёрно-белом полученном фото передо мной «мир глянца» – портрет кудрявенькой, этакой мимимишной куколки. Ротик бантиком, глазки как прозрачные роднички (читай, бездонно-голубенькие). Ну прямо эталон с модной журнальной обложки. Вот такие чудо-дивы, «пустышки» выступают нынче на показах мод перед ВИП-дамами по ВИП-дорожкам. Вышагивают этак показно, картинно, нога за ногу (причём кривую, длинную) под вспышки фото- и кинокамер. Я соображаю, кто бы могла быть эта красотка? Чей это портрет?.. Но вот внизу читаю надпись: «Марина в Тарусе». Но нет, нет, такого не может быть! Какое отношение может иметь это личико к великой, легендарной Цветаевой? Да никакого. Хотя кто-то (может, это сам Борис-таджик?), очевидно очень её любя, долго старался, рисовал, «фотошопил» это лицо на собственный вкус. И так вот нелепо и глупо «украсил», что явно перестарался. На фото – сплошной «фотошоп». Я печально вздыхаю: «Что ж, люби, пожалуйста, но не до такой же неузнаваемой степени?» Я чту закон «единства формы и содержания». Но тут даже и чёрточки не осталось от истинной поэтессы.
2. Сегодня её жизнь изучена сотнями «ведов» досконально, по дням, часам и минутам. И её фотографий очень много и разных периодов. И давно всем известно, что Марина не была красавицей. И внешне (с обывательской точки зрения) никогда не была хороша. Смуглокожа, востроноса, простоволоса. С глазами неопределённого цвета, которые она называла «зелёными». И дочь её Ариадна никогда не была красивой. И младшая сестра Ася, Анастасия Ивановна (прожившая 99 лет), с которой не раз встречался мой друг, военный писатель Стас Грибанов (два года искавший место гибели в боях с фашистами сына Марины, Мура-Георгия Эфрона, поставивший там памятник-стелу всему погибшему батальону), много об Асе рассказывал, не была даже «симпатичной старухой». А Вадим Сикорский в конце 50-х годов, тогда молодой литератор (в Литинституте был помощником в мастерской поэта Михаила Светлова), рассказывал нам, студентам, много интересного о Марине. Он хорошо её знал и по Москве, после её возвращения из Парижа, а с её сыном вообще учился вместе в десятом классе. Ну а в Елабуге… О, в Елабуге в 1941-м… По его словам, он даже вынимал Цветаеву из петли (об этом можно прочесть в инете мой рассказ «Что сказал Сикорский»). А тогда в аудитории Литинститута мы слушали Вадима с открытыми ртами, ловили каждое слово. Ведь мы обожали, мы просто боготворили Цветаеву. Тогда советская цензура только что сняла запрет и разрешила её публикации. Вышла её первая книжка с фотопортретом. Я, грешная, украла её в районной библиотеке, такую аккуратненькую, в голубой твёрдой обложке (о чём потом даже каялась на исповеди). Мы наизусть знали всё, что печаталось в периодике: и её, и о ней самой. И она, гений, эмигрантка со сложной судьбой, представлялась, рисовалась нам сущей богиней. И, разумеется, сущей красавицей. Не иначе как «Неизвестная» Крамского. Но почему-то Сикорский, ширококостный здоровяк с грубым «топорным» лицом, с лапищами деревенских рук (больше похожий на лесоруба, чем на литератора), не раз называл её «заурядной тёткой» и «незаметной простушкой». Порой говорил даже жёстче: «Мимо пройдёт – не взглянешь». Говорил: «У неё друзей не было. Разве что моя семья, отчим и мама, поклонница её таланта. Когда приехали в Елабугу в эвакуацию, мама всё заставляла меня с ней «погулять по свежему воздуху». А та, бывало, вцепится мне в руку, повиснет на локте и семенит рядом. Стучит мелким шагом по деревянным тротуарам. И всё что-то рассказывает мне, рассказывает. Твердит то про Есенина, то про Блока, то про Маяковского. Я слушаю вполуха и злюсь, злюсь: ну какое право имеет эта тётка так рассуждать о наших советских классиках? Ведь мы их даже в школе проходим? Ну, я как дурень и таскаюсь с ней по улицам, гуляю туда-сюда. – И, помолчав, добавлял: – Я тогда как раз впервые влюбился. И взаимно. В одну молоденькую татарочку. Всё вечера ждал, темноты, чтоб кинуться к ней. У них свой дом был и свой сеновал». Мы, юные, его жадно слушали, но верить всему не хотели, сомневались. Для нас поэт Цветаева уже врезалась в сердца, уже стала кумиром. И, конечно, представлялась нам чудо-красавицей. А её отца, известного искусствоведа, профессора, основателя Русского музея искусств, православного дядьку, вдовца, мы категорически порицали. В перерывах, сидя в коридоре рядком на подоконниках, осуждали резко, горячо и единогласно. Ведь он был против брака своей своенравной старшей дочки с завидным красавцем Сергеем Эфроном. Мало того, отец говорил, что этот брак нелеп и не нужен. И не принесёт Марине счастья. Что жених младше её, что он практически юный школьник из Феодосии. Да к тому же ещё и еврей, то есть иноверец и инородец…
Мы приставали к Сикорскому с идиотскими вопросами (жаждали правды, подробностей её жизни и смерти), ответы на которые он не знал. Да и знать не мог: все архивы были тогда закрыты (а последний, «Записные книжки поэта», вообще стал доступен лишь в новом веке, недавно). Но тогда мы раз в неделю (на «светловское» мастерство, а Вадим был подмастерьем Светлова) всем курсом жадно ждали появления в аудитории его квадратной фигуры. Появления человека, близко знавшего «нашу» Марину. Ведь отсвет сияния её гения как бы падал и озарял этого дядю с грубым лицом – «никакого» поэта и «младшего сотрудника» Литинститута.
3. А позже, гораздо позже, мы узнали, что и правда наша богиня, к сожалению, внешне была вполне заурядной. И, возможно, именно поэтому все её романы как-то не клеились. Её избранники (я размышляла именно так), наверно, не учитывали мощи её таланта. Не выдерживали её душевных порывов и бурь, силы её характера. Она попросту была им не по плечу. Согласитесь, ведь трудно себе представить, что «заурядная» тётя, которая моет в доме полы грязной тряпкой, стоит в очередях за едой, а потом стирает в корыте в мыльной пене на ребристой доске твоё исподнее мужское бельё опухшими красными пальцами, – просто-напросто ГЕНИЙ? Гений мировой поэзии, литературы? И они отступали, оставляли её, уходили почти без сожалений. Пожалуй, только Борис Пастернак до конца понимал и ценил Марину, писавшую и ему чудо-письма и чудо-стихи. Но тогда он любил совсем другую, красивую «земную» женщину. А о Цветаевой написал такие строки: «Лицом повёрнутая к Богу, / Ты тянешься к нему с земли, / Как в дни, когда тебе итога / Ещё на ней не подвели». (Они виделись случайно, и то пару раз. Но долгая переписка двух гениев – это вершина литературно-эпистолярного космоса.) Первый раз он видел её на сцене вдвоём с её сестрой Асей в гимназическом платье. Они читали ранние стихи Марины. Второй раз – спустя многие годы, когда Борис Леонидович помогал ей, вернувшейся из эмиграции, отправиться с сыном в Елабугу, в эвакуацию, подальше от войны. Помогал связывать тяжёлые парижские чемоданы. Даже верёвку принёс. И… – о, ирония судьбы!.. – на этой самой верёвке поэтесса в Елабуге и повесилась.
Всю жизнь Марина очень остро нуждалась в любви. Всегда ожидала её, искала с ней встречи (и в эпистолярном творчестве, и в быту). Но при этом ясно и высоко ценила и себя, любимую, особо редкую избранницу Неба. «Кто создан из камня. Кто создан из глины, – / А я серебрюсь и сверкаю! / Мне дело – измена, мне имя – Марина, / Я – бренная пена морская». И опять, и опять влюблялась в мужчин, которых сама выбирала (и даже в женщин). И у Волошина в Коктебеле, где отыскала юного Сергея Эфрона, и постоянно потом – и в Москве, и за границей. И вообще… на Земле. И, по-моему, именно из-за этого вечного клинча, из-за этого вечного несоответствия внешнего с внутренним всегда неожиданно, как при ударе кремниевой зажигалки, высекалась искра. «Слияние душ, а не тел». Высекался яркий горячий огонь её самобытных стихов. И порой её страстные чувства были похожи на сокрушительное половодье. Вот, например, посмотрите. «Попытка ревности» (заметьте, всего лишь «попытка»!): «Как живётся вам с другою, – Проще ведь? – Удар весла! – / Линией береговою / Скоро ль память отошла / Обо мне, плавучем острове / (По небу – не по водам!) / Души, души… – быть вам сёстрами, / Не любовницами – вам!». Или: «Как живётся вам с простою / Женщиною? Без божеств? / Государыню с престола / Свергши (с оного сошед)…» Или ещё. Злые, уничижительные упрёки: «…После мраморов Каррары / Как живётся вам с трухой / Гипсовой? (Из глыбы высечен / Бог – и начисто разбит!)…»
4. Но в ответ на её половодье чувств ей никто не давал необъятной любви. Никто не отвечал ей той же «безмерной мерой» «в мире мер». Ни её дети (о детях я скажу ниже: о погубленной трёхлетней малышке Ире, о сыне Муре, десятикласснике, погибшем позже в боях с фашистами, сказавшем на смерть матери «собаке собачья смерть»), ни её любимый красавец муж Сергей Эфрон (практически её бросивший), ставший позже сотрудником НКВД, да и иные её друзья, любовники или просто избранники. И только в Елабуге крепко-накрепко её обнял, обхватив руками и вынимая из смертной петли, вот этот Вадим Сикорский, юный друг её сына. Да и тот так испугался, что не изжил этого страха до конца своей жизни. А может, все-все они чувствовали, что, по существу, эта странная женщина ценит только мир великой Поэзии, а в нём – свой дар и себя саму? «А я серебрюсь и сверкаю!.. Я – бренная пена морская».
5….Конечно, сегодня у каждого живёт в душе свой собственный образ Цветаевой. И у меня он свой. Любимый по-своему. Но, признаюсь, когда я нынче о ней думаю, то закон единства формы и содержания рассыпается в прах. Она его напрочь опровергает. Её понимание таких святых сущностей, как очаг, семья, материнство, как бы тонет, уходит на дно в ином для неё и, очевидно, большем понятии – «сверкающее «море Марины»». И именно об этом, очень печальном, я и делаю ниже короткое отступление.
6. P. S.
Одна поэтесса (Наталья Кравченко), всю жизнь обожавшая Цветаеву, недавно прочтя её наконец-то ставший доступным архивный дневник («Записные книжки поэта»), была настолько потрясена судьбой её второй, младшей, дочки Ирины, доведённой матерью почти до голодной смерти и сданной-таки уже умирающей в приют (где кроха вскоре и умерла), что написала вот такое стихотворение (и это лишь одна из многих учёных работ «цветаеведов» о судьбе этого нелюбимого ребёнка, отцом которого являлся, предположительно, Осип Мандельштам, тогда молодой поэт):
Ну сколько можно о Марине! –
безмолвный слышу я упрёк.
Но я – о дочке, об Ирине.
О той, что Бог не уберёг.
Читала записные книжки.
О ужас. Как она могла!
Не «за ночь оказалась лишней»
её рука. Всегда была!
Нет, не любила, не любила
Марина дочери второй.
Клеймила, презирала, била,
жестоко мучила порой.
В тетради желчью истекают
бесчеловечные слова:
«Она глупа. В кого такая?
Заткнута пробкой голова».
Всё лопотала и тянула
своё извечное «ду-ду»…
Её привязывали к стулу
и забывали дать еду.
Как бедной сахара хотелось,
и билось об пол головой
худое крохотное тело,
и страшен был недетский вой.
«Ну дайте маленькой хоть каплю», –
сказала, не стерпев, одна.
«Нет, это Але, только Але, –
Марина – той, – она больна».
И плакала она всё пуще,
и улетела в никуда…
А может, там, в небесных кущах,
ждала её своя звезда!
Являлась в снах ли ей зловещих?
Всё поглотил стихов запой.
Уехав, ни единой вещи
Ирины не взяла с собой.
Я не сужу, но сердце ноет,
отказываясь понимать:
поэт, любимый всей страною,
была чудовищной женою,
была чудовищная мать.
7. В своё время Пушкин писал: «Гений и злодейство – две вещи несовместные». Но в тот же момент его герой, талантливый композитор Сальери, тайно сыплет смертельный яд в бокал Моцарту. Оказывается, вполне «совместные», вполне совместимые. И в истории человечества таких примеров множество. Испокон веку и до сегодня. Да и сам сатана (то есть архангел, бывший вначале при Боге, стал Люцифером, дьяволом, чёртом, бесом) – разве не пример этого? Так что, на мой взгляд, этот часто повторяемый постулат: «Гений и злодейство несовместны…» – неверен. В корне неверен. «Я не сужу, но сердце ноет, / отказываясь понимать: / поэт, любимый всей страною, / была чудовищной женою, / была чудовищная мать».
Я вздыхаю. Да-да. Всё так. Всё так. Но всё же, несмотря на её личные боли, на её сложную личную биографию, в душе каждого из нас давно волшебно существует своя собственная, и тоже волшебная, Марина.
Дом музыки им. М. Глинки. Я и скульптор В. Клыков. Концерт памяти певицы Н. Плевицкой