Читать книгу Разрыв-трава. Не поле перейти - Исай Калашников - Страница 18
Разрыв-трава
Часть первая
XVI
ОглавлениеПервый снег пролежал недолго. В тот же день поля, сопки сбросили с себя белые простыни, на дорогах зачернела жирно грязь. А вечер выдался тихий, ясный, морозный. Застыла грязь, затянулись лужицы коркой льда.
Под нагими кустами тальника на речке сидел Игнат и грел руки, засунув их в рукава полушубка. За сгорбленной спиной висела винтовка, не стал ее снимать: кого тут караулить? Перевелись воры и безобразники, не слышно, не видно. Но Лазурька что-то опять поднял мужиков, заставил сторожить все ходы-выходы из Тайшихи. Не следовало бы идти. Спорить было неохота. Лазурька привязливый, от него не отобьешься. Скорей бы на мельницу. Безлюдье там, спокой. Будет он читать Святое Писание, вымаливать у Господа Бога прощения за пролитую на войне человеческую кровь. У Насти и Корнюхи ребятишки пойдут, на лето он возьмет их к себе, научит вертеть дудочки, слушать чириканье пичужек, отыскивать под хвоей грибы…
Сегодня Максюха опять отговаривал ехать на мельницу. Не понимает, добрая душа, что он теперь как залитый дождем огонь – куча углей и пепла, ни искры живой, ни тепла в нем нет. Не судил ему Господь быть счастливым, и он покорен его воле. Пусть пьют сладкий сок жизни другие, а он будет молить Всевышнего, чтобы не примешивалась к сладости горечь, чтобы не было таких, как он, и других, которые, хватив горечи, становятся злобными, неуживчивыми, глухими к чужим болям. За Максю, за Корнюху будет молить Бога, да простит он им безверье, поступки греховные. За Лазаря Изотыча помолится: не для себя, для людей радеет Лазарь, хотя и первый потатчик безбожья, пренебрежения к обычаям отцовщины. Кто, как не он, волокет из беспросветной нуждищи Петруху Трубу со всеми его грязными, голодными, холодными ребятишками? Стоило слово сказать – взялся за дело, не посмотрел, что у него, кроме заботы о Петрухиной ораве, есть чем заниматься. Но добросердечие и в нем соседствует со стужей душевной. Нет терпеливости, убеждающего слова к тем, кто раньше семейщиной правил. Ведь и они – люди. Они все понять могут, зачем же их гнуть в дугу, гвоздить оглоблей по голове. Дай опамятоваться, оглядеться, увидеть добро, которое несешь. Ан нет. Ферапонт для него – сеятель темноты, больше ничего. А то, что Ферапонт иному бедолаге, закрученному жизнью, словом Божьим помогает обрести душевное спокойствие, Лазурька не видит.
В сухой траве под кустами завозились мыши, с ветки упал, прошуршав, мерзлый лист. В деревне всхлипывала, будто от радости захлебываясь, гармошка, смеялись девки. И уже не гонят их родители в избу палкой, как обездомевших гусей, привыкли и к песням под окнами, и к свадьбам без уставщика привыкать зачинают. Шибко ли плохо это, позднее видно будет… Но пусть уж лучше поют и смеются, никого не стыдясь, прямо на улице, чем одиноко прячут горе в своих избах. Парни эти, девахи, что сейчас веселятся на холоде, каждый своего ждет от жизни, как и он ждал когда-то довольства и радостей. «Господи, прошу тебя, пусть у них все сбудется, отведи, Господи, от них все беды и напасти…»
Смолкла гармошка. Гасли огни в окнах. В темноте пощелкивала промерзшая земля. Игнат поднялся. Господи, что же это он сегодня?.. Не надо растравлять себя. Ни к чему. Хлеба не цветут дважды, сухая сосна не пускает ростков.
Нащупывая ногами тропку, он пошел к речке. Впереди что-то зашумело, брякнула расхлябанная подкова лошади. Игнат остановился, снял винтовку, вжался в куст. Прислушался – ни звука. Хотел было уже идти, когда в просвете меж кустами мелькнула чья-то тень. А скоро стали слышны и шаги человека – осторожные, тихие. Воровской шаг. Добрый человек идет – треск кустов на полверсты слышен. А шел он прямо на Игната. Господи, зачем тебя черт несет!
Он подпустил незнакомца вплотную, шагнул навстречу, упер ствол винтовки в грудь, тихо приказал:
– Не шевелись! Подыми руки!
Тот слабо вскрикнул, поднял руки, в правой при свете звезд тусклой чернотой блеснул револьвер.
– Повернись спиной! – так же тихо сказал Игнат, взял у него револьвер, снял ремень с ножом, обшарил карманы.
– Ты кто такой?
– Не видишь, что ли? Аль признавать не хочешь Стигнейку?
– По окнам палить идешь?
– Н-нет. Давно бросил это дело.
– А что тебе тут нужно?
– Попрошу денег взаймы и уйду. Ты отпусти меня. Не бери грех на душу. Убьют меня – ты будешь в смерти повинен, с тебя взыщет Господь.
– А с кого взыщет за тех, кому пули наготовил?
– Не веришь, что бросил пугать большевиков? Божьей Матерью клянусь! Давно уже. На мирное житье осел, а меня большевики на днях словили. Мучили, пытали… Сбежал я. Куда мне податься, если в кармане ни гроша, если три дня не жрамши и от большевицких издевательств вся шкура со спины слезла. Не веришь? Посмотри, посмотри. – Стигнейка сбросил шинелку, расстегнул и сдвинул с плеч рубаху. – Зажги спичку. На` вот…
Игнат чиркнул спичку, глянул на голую спину Стигнейки и тотчас же загасил. На шее, на спине кумачовой заплатой выделялась обваренная кожа, местами она отдулась водянистыми пузырями.
– Что это у тебя?
– Что?.. Кипяток лили… – Лязгая зубами, Стигнейка оделся, взмолился: – Отпусти ради Христа. Ты же веришь в Господа, неужели допустишь, чтобы жизнь, данную мне Богом, люди отняли? Ить не помилуют!
Игнат молчал. И молчание его, видно, приободрило Стигнейку.
– Мыслимо ли убивать человека, ежели он сам осознал свои заблуждения и днем и ночью замаливает прошлые грехи?
И верил и не верил ему Игнат. Больше верил, чем не верил. Все было за то, что Стигнейка говорит правду. Летом никто не стрелял по Лазурькиным окнам. Может, и осознал. А сдать – конец ему.
– Ладно, я отпущу тебя… – угрюмо сказал он.
– Спаси тебя Бог! В вечном долгу перед тобой…
– Не торопись… Сначала ты землей-кормилицей, хлебом, именем Всевышнего поклянись, что сегодня же уйдешь отсюда и никогда, нигде не подымешь руку на человека.
– Клянусь землей-кормилицей, хлебом, именем Божьим, что нигде, никогда не подыму руку на человека, что сегодня же смотаюсь отсюда! – повторил Стигнейка и добавил: – Пусть я сдохну как бездомная собака, если нарушу свою клятву!
– Иди же, пока не передумал. Ты пешком?
– Нет, конь в кустах спрятан. Дозволь в деревню заскочить, в один дом… Больки перевяжут, хлебушка дадут…
– Иди…
– Тут больше никто не стоит? Не поймают?
– Нет. Иди.
– Верни мне наган и ножик.
– Иди, тебе говорят! – возвысил голос Игнат. Как не поймет, дурак, что еще может передумать… Поведет его к Лазурьке…
Стигнейка скользнул за кусты, без следа, без звука нырнул в темноту, будто и не было его тут.
Спустился Игнат к речке. Вода была черной, она казалась густой, как деготь. У берега, в осоке, тихо позванивали льдинки, шуршала шуга. Он широко размахнулся, бросил в реку сначала револьвер, потом пояс с ножом и кобурой. Вода дважды булькнула, и снова поплыло над нею шуршание с ТИХИМ звоном. Он вытер руки о полушубок, закинул винтовку за спину, медленно пошел обратно. В голове назойливой мухой жужжало: «Как же так?» В глаза надолго, видно, впечаталась красная Стигнейкина спина, белые пузыри ошпаренной кожи… Выходит, живут до сей поры изгальство и лютость, выходит, вновь руки палачей надругаются над телом человека. После этого лучше ли они Стигнейки? Да, большая вина на нем, заслужил он суда людского. Накажите. Но без изгальства и надругательства. Однако и тут подумать надо. Не есть ли самая большая кара для человека – раскаяние его, когда просветленная душа ужаснулась от содеянного и жаждет искупить вину в доброте и смирении? А разве же можно зло искоренить злом?