Читать книгу Разрыв-трава. Не поле перейти - Исай Калашников - Страница 9

Разрыв-трава
Часть первая
VII

Оглавление

Недели за две до пахоты Лазурька созвал сходку. В здание сельсовета, бывшую сборную, набилось полно мужиков, знали: не будет Лазурька в такое горячее время зря отрывать от дела. Игнат еле нашел, где сесть. Бывший председатель Совета Ерема Кузнецов подвинулся, освободил край скамейки.

– Присаживайся. Чтобы боевой партизан стоял на ногах – не позволю. Нам бы полагалось сидеть на первой скамейке, а?

– И тут ладно.

– Ничего не ладно. Сердце не выносит, когда нашего брата затирают.

«Выпивши он, что ли? Да нет, трезвый». Игнат с недоумением смотрел на Ерему. Сильно-то боевым партизаном он не был. В одном бою участвовал, а потом куда-то потерялся. Говорили ребята: захворал, понос подхватил… А после войны сам Ерема твердил, где только мог: ранили его. Может, и ранили…

– У нас, товарищи, имеется всего один вопрос. – Лазурька встал из-за стола, одернул солдатскую гимнастерку. – Поскотину надо городить, мужики…

Сдержанным шумом неодобрения ответили ему мужики. Ерема поднялся, громко сказал:

– Тебе заняться нечем али как? – Сел и добавил негромко: – Покрасоваться захотелось перед народом – созвал. Зачем таким власть доверяют?

– Баба тесто не сдобила, печь не затопила, а вы: пирог подавай. Тебе же, Еремей Саввич, – Лазурька приподнялся на носках, чтобы увидеть Ерему, – вовсе нечего высовываться. В твою бытность председателем поскотину на дрова растянули, колья одни остались. Сроду такого не было. А без поскотины нам никак нельзя. В прошлом году сколько потраву было? Так что раньше сроку заворковали, мужики, будем городить поскотину, как и в старину, всем миром.

Над головами мужиков поднялся Харитон Пискун, огладил реденькую бородку, тихим голосом укорил мужиков:

– Как вам не надоест шуметь? Надо же поскотину городить? Надо. Об чем же разговор? Другое дело, не след по такому пустяку людей скликать. Из века заведено держать поскотину в порядке, так что нечего было митингу разводить, а сказать, кому сколько заборов поставить надобно, и все.

Лазурька слушал Харитона Малафеича с усмешкой.

– Сколько же заборов ты раньше ставил? – спросил он.

– Разно бывало. Заборы делили на души, а душ в деревне числом бывает то больше, то меньше.

– На души? – Лазурька перестал усмехаться, потемнел лицом. – То-то и оно, на души. За душой у тебя, может, нет и паршивой баранухи, а ты мантуль наравне с теми, у кого скота полон двор. Так было, но так не будет, Харитон Малафеич!

– Кто за свою жизнь баранухой не обзавелся – что о них говорить. А ты какую холеру придумал? – с подозрением и беспокойством спросил Пискун.

– Мужики, такое есть к вам предложение. Поскотина делается, чтобы уберечь посевы от потравы. Будет по справедливости, если тот, у кого скота больше, больше и заборов поставит.

– Да ты что, Лазарь Изотыч? – удивленно протянул Пискун. – Никогда такого не бывало у нас. Для чего старину ломаешь?

– Старина твоя давно поломата, теперь только обломки из-под ног убрать требуется.

Мужики молчали, шевелили губами, подсчитывали, кому будет от нового порядка выгода, кому – убыток. Игнат тоже прикинул, похвалил Лазурьку: хорошо придумал. У них в семье три души, у Пискуна – две. По-старому Пискуну городить пришлось бы меньше, хотя скота у него в несколько раз больше.

– Высказывайтесь, мужики, нечего тут молчком сидеть, – сказал Лазурька. – Ну, кому слово дать?

Встал Лучка Богомазов, наморщил лоб, собираясь с мыслями, а за его спиной чей-то старческий голос проскрипел недовольно:

– Пошто молодые вперед лезут?

– Одно – молодой, другое – не хозяин, в зятьях околачивается, – съехидничал кто-то и попал в точку.

Лучка от этих слов вздернул голову, как пришпоренный конь:

– Захлопни зевальник! – И сел, угрюмо потупив взгляд.

– Дозвольте мне, люди добрые, – степенно проговорил уставщик Ферапонт, поднялся над мужиками – дремучая бородища во всю грудь, в руках палка, крючком согнутая.

– Не дозволю! – негромко, но так, чтобы все услышали, сказал Лазурька, вышел из-за стола. – Ты зачем пришел сюда, пастырь? Лишен ты голоса, как служитель религии, потому – иди с миром до дому, батюшка.

– Это как же так? – Ферапонт не ждал такого, осекся, тяжко повернулся в одну, в другую сторону. – Дожили!

– Иди, батюшка, иди, – почти ласково выпроваживал его Лазурька, и эта ласковость была для Ферапонта хуже брани, хуже злого крика.

– Вы-то что молчите, мужики? – увядшим голосом спросил он, шагнул к дверям, пригрозил палкой. – Ну-ну, молчите, дойдет черед и до вас.

И когда он выходил, из дверей на всех пахнуло холодом ночи. Мужики зашевелились, недовольно загудели.

Лазурька сосал потухшую папироску, цыгановатыми глазами настороженно всматривался в лица мужиков, даже не пытаясь утихомирить собрание. Игнат вздохнул. Негоже так вести себя с народом. Выгнал Ферапонта, не считаясь ни с возрастом, ни со званием его. Лишен голоса – вон ведь что придумал. Недоброе это дело – рот затыкать. Ума на это много не надо. Если правда у тебя, никакой чужой голос не помеха.

А шум все нарастал и нарастал, уж и покрикивать стали на Лазурьку.

– Хватит! – Лазурька выплюнул папироску. – Хватит! Прошу не горланить. Всех кулацких крикунов и их подголосков вытурим отсюда, если будут мешать. Вашей власти теперь нету. Теперь бедняцкому классу первый голос.

– Давай, председатель, я выскажусь. Мне-то можно высказаться? – Петруха, по прозвищу Труба, узкоплечий, длинношеий мужичок, поднял руку.

– Говори, Петруха.

– Все вы знаете, кто я такой. Я, можно сказать, самый наипервейший бедняк. Дома у меня, окромя пяти ребятишек и семи куриц, ничего нету. Всю жизнь в мельниках у Прокопа живу.

– Да знаем, говори по делу!

– Нашел чем хвастаться!

Сбитый с толку криками, Петруха замолчал.

– Говори, говори, – приободрил его Лазурька.

– Так я что хочу сказать? Советская власть нас всех уравняла. Теперь что Прокоп, что я – одинаковы, я вроде даже чуть выше, потому как бедняку – честь. И ты не дело говоришь, председатель. Не принижай бедняков, дели на душу, как раньше делили.

– Очумел! – Звонкий женский голос, такой неожиданный здесь, заставил Игната вздрогнуть. Это Епистимея, баба Петрухи Трубы, как-то затесалась сюда и сейчас, возмущенная речью мужа, вскочила, ударила его по спине кулаком. – Садись, постылый! Садись и не лезь на народ с худым умом.

Мужики смеялись: кто громко, весело, кто слегка похохатывал, прикрывая рот рукой. Со всех сторон на бедного Петруху посыпались язвительные шуточки:

– С кем теперь сравнялся Петруха – с бабами!

– Бей его шибчее, будет умнее!

После этого веселый гул так и не угас до конца собрания. Закончилось оно быстро. Никто больше не решился отстаивать старый порядок дележа работы.

Домой Игнат возвращался вместе с Харитоном Пискуном. Старик всю дорогу вздыхал, качал головой:

– Никакой жизни не стало, Игнаша. Задавили нашу вольность, слова тебе не дают сказать.

– Ты зря спорил, – осторожно возразил Игнат. – Лазурька, он правильно измыслил.

– А разве я говорил, что неправильно? Тут, думаешь, дело в поскотине? Пусть загорожу я десять – двадцать лишних заборов – у меня не убудет. Тут, Игнаша, другое. Лазурька старые порядки изничтожает. Сегодня городьбу не так поделил, завтра землю обрежет, послезавтра в закром с мешком полезет. Видно же, куда гнет. Еремка, тот был лучше, со стариками совет держал – и власти хорошо, и нам неплохо. А этот ничего не понимает. Вы с ним навроде друзья. Поговори, втолкуй ему, что нельзя так. Надо жить тихо-мирно, как деды наши жили.

– Что я ему скажу? Ничего в таких делах не понимаю.

– Пойдем ко мне, чайку попьем, поговорим.

– Спасибо. Но мне некогда. Дела дома есть.

Не терпящих отлагательства дел у него нет. Думал, что пришла, может, Настя. Но ее не было. В избе который уже день не прибиралось, грязно, прямо как у Пискунов, а Настюха глаз не кажет. Что-то она реже и реже стала приходить. Как-то зашел к Изоту поздно вечером спросить, возьмется ли Настя починить рубахи.

– Так она у вас, – сказал Изот. – Стемнело – ушла.

Потом он спросил у Насти, где она была в тот вечер. Девка покраснела, сказала что-то непонятное, а переспрашивать Игнат не стал. У него вдруг защемило сердце. Уйдет от них Настя. Бегает, видно, на вечерки. Парней молодых в деревне много. Что он перед ними? Угрюмый мужчина, ни песню спеть, ни слова веселого сказать.

В одиночестве поужинав, Игнат лег спать. Не спалось. С тоскливой неохотой думал о своей скособоченной жизни. Годы немалые, к тридцати подкатывают, половину своего века, должно, уже прожил, а ничего доброго в жизни не видел, только муки, страдания людские. И все время ждешь: вот-вот направится жизнь, посветлеет, уплывет все худое, как мусор по полой воде…

Лежать без сна, думать о передуманном надоело, сел на приступку крыльца. Темень стояла непроглядная. С неба почти неслышно моросил мелкий дождик. В деревне дверь не проскрипит, собака не тявкнет. Поздно, видать. Может, утро скоро.

Игнат зевнул, поежился, встал, собираясь идти в избу. На улице приглушенно застучали копыта лошадей. По звуку можно было определить, что ехали, приближаясь, два всадника. Напротив ворот они остановились, перебросились двумя-тремя словами, и вдруг хлестко, лопнувшим обручем, ударил выстрел, за ним – другой, третий. Зазвенели стекла, завыли собаки. Игнат метнулся на забор, повис на нем, закричал:

– Вы что делаете, варначье?!

Навстречу ему из тьмы колюче вспыхнул выстрел, и пуля взвыла высоко над головой. Всадники ускакали, стук копыт замер в ночи. Собачий лай покатился от двора к двору по всей деревне.

Игнат спрыгнул с забора, перебежал через улицу, остановился под окнами Изотовой избы. Тихо было в избе, наружу не доносилось ни звука. Может, и не в Лазурьку стреляли? Может, баловал кто? Осторожно постучал в ставень. В избе что-то шебаркнуло, но никто не откликнулся.

– Лазарь, а Лазарь, это я, Игнат. Открой. Они убежали.

– Ты, Игнат? Сейчас.

В избе засветился огонь. Загремев болтом, открылся ставень, распахнулось окно. С лампой в одной и наганом в другой руке, у окна стоял бледный, всклоченный Лазурька. Из-за спины выглядывал старик Изот. Он держал в руках старую берданку.

– Лезь сюда. Окно надо закрыть. Не вернулись бы, – сказал старик.

– Не вернутся. – Лазурька поставил лампу на стол, смел с подоконника осколки стекла. – Пакостливы, как кошки; трусливы, как зайцы. Сколько их было, не приметил?

– Не, темно. По слуху понять – двое. – Игнат остался стоять на улице. Мелкие брызги дождя оседали на лице, на шерсти старенького зипуна. – Никого не задело?

– Нет. – Лазурька высунулся из окна, вгляделся в тьму. – Сволочи! Я еще посчитаюсь с вами!

– На том свете посчитаешься! – сердито сказал Изот и, опираясь на берданку, пошел к кровати. – Ухайдакают они тебя, парень, помяни мое слово.

– Уедем отсюда! – Из-за печки вышла Клавка, Лазурькина баба, она зябко куталась в платок, вздрагивала.

Лазурька закурил, нервно попыхивая папиросой, сказал:

– Сто раз было говорено – никуда не поеду!

Из-за перегородки выглянула Настя, кивнула Игнату:

– Она правильно говорит: уезжайте. Убьют тебя, братка.

– Не твоего ума дело, Настюха, помалкивай.

Игнат поднял воротник зипуна, прикрывая шею от дождя.

– И верно, уехал бы ты, Лазарь, обождал, когда затихнет. Потом возвернешься.

– Ну уж нет! Это мой дом, моя земля, никуда меня никто не выживет отсюдова! Так-то, Игнат. За то ли мы воевали, чтобы в родном доме от всякой падали житья не было?

– И это правильно… С другой стороны, тебе надо помягче, полегче с народом… Зачем ты вечером Ферапонта посрамил? Старик он, уважительность к летам его быть должна, опять же, если в Бога верует – кому какой вред?

– Ты ничего не видишь, Игнат. Куриная у тебя слепота. В молитве усердствуешь, шишек на лбу набил и ждешь, когда Господь ниспошлет благодать. Не дождешься, божий угодник.

– Мои молитвы не задевай…

– Смотреть, как ты расквасился? Как забыл кровь братьев-товарищей?

– Братка! – предостерегающе сказала Настя. – На ком попало зло не срывай.

– Молчи! За косу оттаскаю! – Лазурька лег животом на подоконник, наклонил голову к Игнату. – Думаешь, по мне они огонь ведут, по Лазурьке? На черта я им сдался. Дело наше они обстреливают. А у тебя порох отсырел.

– Ты чего добиваешься, Лазарь, непонятно мне.

– Жизни другой для людей. И кто поперек этой жизни станет – не помилую! Не только Ферапонту, самому Господу бороду повыдергаю.

– Экий ты, Лазарь, невоздержанный и озлобленный. Крови пролил народ и так достаточно. Иззяблись люди, умаялись, себя потеряли многие. Мир, теплое слово более всего им нужны сейчас, а ты вновь войну навязываешь.

– Я навязываю? А ты спроси, сколько раз вот так, стрельбой в окна, нас с постели поднимали… Война не кончилась еще, и рано ты винтовку на стену повесил. Ты не сердись на меня, Игнат. Сам понимаешь, тяжело мне. Приходи завтра утром в Совет.

В Совет, кроме Игната, пришли еще человек пятнадцать, все бывшие партизаны.

– Вот что, мужики. Стрельбу по ночам, воровство надо кончать! – решительно сказал Лазурька. – Небольшая нам цена будет, мужики, если допустим, чтобы селом правил Стигнейка Сохатый. Каждую ночь будем караулить все ходы-выходы из деревни.

– Надо бы милицию пригласить. Они за это деньги получают, – сказал Тараска Акинфеев.

– Пробовали, приглашали. Пока милиция тут – все тихо-мирно, уехали – Сохатый пуще прежнего гадит. Кругом глаза и уши. А мы будем потихоньку.

– Верно, Лазарь Изотыч, какие же мы партизаны, если одного Сохатого не словим, – подал голос охочий до разговоров Ерема Саввич.

– Работа же, братцы! – взмолился Тараска. – День на поле майся, а ночью в канаве лежи с винтовкой в обнимку. Кому как, но мне – лучше с бабой своей обниматься. Молодоженов-то, поди, ослободите? – Тараска хитро заулыбался.

Шутку его никто не принял, не до шуток было.

– Караулить будем по переменке. С тобой, Тарас Акинфеевич, ничего не сделается, если один раз в неделю недоспишь. Порешили, значит, мужики? – Лазурька обвел взглядом лица бывших партизан. – Но чтобы – ни гугу! Чтобы ни одна собака об этом не разнюхала.

Разрыв-трава. Не поле перейти

Подняться наверх