Читать книгу Литературный оверлок. Выпуск №1 / 2018 - Иван Евсеенко (мл) - Страница 4
ПРОЗА
Елена Плотникова
Метель
ОглавлениеОн приехал в город, когда тоска и уверенность в собственной ничтожности настолько захватила меня, что стало сложно передвигаться – вставать с кровати, есть, пить чай. Я дорожила этим состоянием, потому что, по крайней мере, оно казалось мне наиболее правдивым. Идти в университет было страшно – там я вновь натягивала на себя презерватив восприятия, как броню, в которой я была очень сильной – вернее, наоборот, сверхслабой, как маленький ребёнок, ползающий по полу и натыкающийся на предметы – и абсолютно ненастоящей. Там я здоровалась с людьми, кивала головой, улыбалась, спрашивала задания, время и названия пар – делала всё, что нужно делать, когда тебе оплатили четыре года обучения.
Он приехал в город, и я ушла с работы. Было больно и стыдно врать, глядя ему в глаза. Как будто бьёшь ребёнка. Я тогда ещё не понимала, что была этим ребёнком сама. Я могла обманывать себя и вообще кого угодно, но не его. Он отважился, он бросил свою мастерскую и глину, он перестал оправдывать своё существование перед всем миром – вернее, перед так называемым «социумом» – какими-либо действиями и не требовал никаких оправданий от меня. И я бросила писать. Тексты, маленькие и большие, с длинными и короткими заголовками, написанные со злобой – потому что нужно выполнять задание – или с трепетом, потому что мне это казалось важным – всё бросила. Из редакции меня отпустили с миром. В первый, может быть, раз, я говорила с редакторшей, открывшись ей. Она внимательно смотрела на меня, но вряд ли до конца понимала, что происходит, боялась бледности моего лица. А если и понимала, то уже давно перестала сражаться и хотела продолжать жить так, как жила все эти двадцать шесть лет, проработанные в университетской областной еженедельной газете «Вестник». Таких, наверное, тысячи. И ещё тысячи жизней, давно бросивших борьбу и живущих по инерции.
Это был самый зимний ноябрь за всю мою жизнь. Мы поняли, что пора наведаться домой – и поехали в город, в котором я родилась. За восемь километров от него, покрытое снегом, спало заброшенное село Никольское, на берегу которого мы провели лучшую половину лета. Это место подарило нам столько любви в ветре, касающемся щёк, в солнечном свете – всегда разном и стоящем выше любого искусства, виденного или даже – я уверена – не виденного мной. Мы пока не отблагодарили Никольское ничем, а оно молчаливо, смиренно ничего и не требовало. Но перед ним тоже было стыдно, как перед ребёнком.
Дорога до Никольского оказалась не заметена – иногда на снегоходе в город ездил дядь Женя – единственный постоянный житель села. Несмотря на это, я утопала в снегу, но ощущение правильности происходящего давало много сил для продолжения движения. Шёл тёплый снег и заметал все заледенелости, жалея нас – добирающихся домой в старых скользящих осенних ботинках. По всему телу разливалось тепло, покалывало кончики пальцев. Я могла нагреть перчатки и поделиться с ним – его руки быстро остывали. Пока он вбирал в себя оставшееся на них тепло, я нагревала его продырявленные на мизинце рукавицы. На всю дорогу мы вынырнули из-под воды, вынырнули из скроенного умом «себя», и попали в непонятное время суток и – со всех сторон – бескрайние, заметённые снегом поля. Останавливались и долго смотрели, прислушивались. Чуть в стороне от елей, выздоравливающих после страданий осени, стояла одинокая пожелтевшая берёза с изогнутой толстой ветвью, вывернутой в сторону елей. На белой коре чёрными овалами прорезались глаза. «Засмотрелась на них и так и выросла», – сказал он. В ушах звучала тишина гулом ветра и тихими разговорами деревьев, похожими на журчание воды. Везде чудились родники.
Мы дошли до села, когда почти стемнело. Я знала, будь здесь одна – и убежала бы уже от страха, не стала бы спускаться к Волге по сугробам. Вера и бесстрашие через него наполняли меня. Внизу ничего не изменилось. У меня случилась уже тысяча и одно переживание, которые, думала, можно и не выдержать – а здесь даже Волга не замёрзла. Мне показалось, что, в сущности, камни под водой или камни под снегом – никакой разницы, и только мой ум всё твердит – «зима, холод, смерть». Но недолго казалось, вскоре ум одержал победу, и в моей голове, минуя сознание, забилась мысль, что неплохо было бы согреться. Но он был спокоен, не менял шага и приветствовал всё вокруг. «Костёр сейчас разожжём. У тебя есть бумага?» – мы пришли на место, которое называли домом. Стены из плавника, «выстроенные» нами летом, уложены ветром, занесены снегом. Он снял перчатки и убрал рукой снег с досок, выброшенных волнами – они служили летом нашим столом. И – может быть, когда-то – чьим-то полом. Наломал веток, стряхнув снег и с них. Я смотрела на него и ко мне возвращалось спокойствие. Он смахивал снег так, как смахнул бы хлебные крошки со стола.
«Всё же есть какая-то польза от того, что я учусь в университете. Если бы я не взяла тетрадку по теории коммуникаций, чем бы мы костёр разожгли?». Он улыбался. Конечно, нашёл бы, чем разжечь. Мы пожарили хлеб и согрели чай. С самого утра ничего не ели. Но этот хлеб и этот чай стоил всей еды, съеденной, может быть, за последний месяц.
Не заметили, как на берег опустился зимний вечер. Тёмный и холодный. Во мне снова проснулся страх. Он был всё также спокоен. Потушил костёр, надел свои рукавицы. От него пахло детством, печеньем, талым снегом – тёплой кожей и стекающей по ней водой.
Подъём давался мне нелегко. Голова кружилась, а биение моего сердца, наверное, слышали даже лисы, на следы которых мы не раз натыкались. Пережёвывая свои переживания, я совсем забросила тело, которое теперь оказалось не готово к таким физическим нагрузкам. Зима, в противовес лету, напоминавшему своим заигравшимся детям – остановитесь, отдохните, подумайте, что вы делаете? – была сурова. Она говорила: не будешь двигаться – умрёшь. А двигаться нужно было очень осознанно. Если двигаться неосознанно, как этот ребёнок, натыкающийся на предметы, слепо, панически – тоже умрёшь. Когда мы вышли на тропу, я перестала бояться, вернулось спокойствие и тепло. Вынырнула. Он сбивался с узкой тропы и шёл по снегу, но не отпускал моей руки, пока я не сказала, что всё – не страшно.
Стоило ступить в город – и резанула по телу боль в ногах и голод. Мы пошли ночевать к Ларе Михайловне – библиотекарю из школы, в которой я училась. Она была единственным человеком, поверившим в меня в те годы, когда я бродила по школьным коридорам тенью маленькой некрасивой девочки и шугалась дразнивших меня детей. Родители не понимали, отчего я прихожу домой и всё время плачу. Им не нравилось, что я пропускаю школу. Лара Михайловна позвала меня в школьную газету и, мало-помалу, всё переменилось. А я узнала, что просто так ничего не даётся. Хотя, я давно уже это узнала. Ещё тогда, когда мать вела меня из школы, а я спросила у неё: «Если бы у тебя был выбор – стать красивой или умной, что бы ты выбрала?». Она ответила – «красивой». А я выдернула руку из её руки и больше никогда её не касалась. Я тогда твёрдо решила, что нужно стать умной. Но не становилась пока, хотя и читала всё время книжки. Может быть, верила ещё в возможность своей красоты.
Лара Михайловна не могла без людей и в её большом доме всё время кто-то был. Она так и говорила, не скрываясь, что без людей на неё находит тоска. Без людей всё кажется бессмысленным. Я никогда не обращала внимания на эти слова и не говорила с ней об этом. Мне было позволено привозить с собой друзей и знакомить с городом – с горами и полями. Здесь иногда я открывалась им, хотя тоже вслепую и, может быть, лишь на пару мгновений – чтобы не обидели. С ней же всегда общалась через презерватив – кивая головой. Потому что просто так, как есть, ничего не даётся. Так, как есть, никто не полюбит маленькую некрасивую девочку.
Лара Михайловна рассказала, что у неё был микроинсульт. Она попросила у меня как у журналиста – и я передёрнулась – помочь в оформлении школьной газеты. Она не знала, что я ушла с работы. Пока он делал чай, я забивала в колонки сказки Лары Михайловны, подписанные именами школьников. В составе редакции была куча фамилий, но я знала, что почти всё пишет она сама. Несколько лет назад почти всё писала я. Писала, что просили. Или то, что видела. И – совсем немного – что хотела. Думала, что дальше всё как-то само собой перемениться – видимо, должно было перемениться без моего участия. Как можно безболезненнее.
Недавно Лара Михайловна написала заметку в местную газету о моей встрече со школьниками. «Путь к успеху». Бабули читали и плакали. Они думали и думают – я делаю то, что хочу. Они надеются. Мне теперь было странно не представлять собой функцию, странно быть никем, не оправдывать ничьих надежд, ничего не делать и находиться здесь.
«Напиши советы юным журналистам», – сказала Лара Михайловна. Я встала в ступор, как будто написать нужно было руководство по использованию ядерного реактора.
«Может быть, завтра утром я ещё поправлю колонки? Тексты посмотрю». Газета выглядела жалко. И абсолютно не имела смысла.
«Всё, уже распечатывать пора, нет времени править».
«Зачем тогда вообще делать? Ради чего?» – подумала я. Не сказала.
Написала что-то про мечту. Про ненавязанную никем мечту. «Я с тобой не согласна. Если бы я не навязывала газету – разве стала бы ты ей заниматься?» Ещё один ступор. Я не помнила. Не помнила по-настоящему, хотела ли заниматься этим или взялась за газету, чтобы доказать, что вот эта тень, бродящая по коридорам чего-то стоит. «Помните, вы рассказывали о мальчике из начальных классов, который хочет быть сварщиком, потому что родители сказали, что они лопатой деньги гребут. Я об этом». «Это же его выбор, никто ему ничего не навязывает, он просто видит, что с деньгами комфортно и хочет комфорта».
Моя усталая голова, кружившаяся от голода, отключилась. Я посмотрела в глаза Лары Михайловны, исчёрканные сетями лопнувших капилляров, и ничего не подумала – ощутила боль. Боль эта не выходила из нашего разговора. Она вообще произошла не из ума, который мог бы тут же оформить его в концепцию или даже несколько концепций. И, в то же время, она была по-настоящему правдива, ясна, логична. Просто я в первый раз в жизни увидела Лару Михайловну. Не её функцию в моей жизни, а человека и боль, которую он несёт. Это так поразило меня, что «реальность», за которую я со страхом хваталась, выстроенную умом и существующую лишь в его рамках, в которой каждый человек был функционален – поплыла. Снова стало страшно, но теперь я знала, что это как с зимой. Нельзя поддаваться слепой панике. Я ушла в зал, где он сидел и пил чай. Он не был для меня функцией. Села за стол. У Лары Михайловны всегда работает телевизор, был он включен и сейчас. В нём рассказывали об африканской чуме, которая поразила несколько миллиардов свиней в России. Чиновник с полуулыбкой говорил невидимому корреспонденту: «Их всех надо сжигать. Инфекция передаётся очень быстро». Картинки мёртвых свиней на экране чередовали друг друга.
«Я всегда раньше боялась смотреть телевизор. Теперь не хочу бояться», – сказала я ему и застыла, поражённая новыми мыслями, которые шли не из раздутой головы, не из привычного мышления, не из книжек прочитанных мной – а прямо из происходящего вот здесь, в эту секунду. Я ушла в комнату, в которой нас расположила на ночлег Лара Михайловна. Этой ночью я услышала себя. Голос из детства.
Я слушала её всю ночь, но доверилась она не мне. Меня она боялась. Я полжизни наступала ей на горло. «Заткнись», – говорила. «Заткнись, людям не понравится то, что ты говоришь». «Заткнись, люди не примут тебя». «Заткнись, никто не полюбит тебя». Она доверилась ему. Она разговаривала с ним всю ночь.
«Я поняла, почему мне всегда было так страшно смотреть телевизор. Почему казалось, что „реальность“ уплывает, а я схожу с ума. Уплывали концепции, а реальный мир пробивался ко мне сквозь отчуждение. Мир и его страшная боль. Кажется, люди не были раньше такими мелкими. Судя по книгам. А мы попрятались по своим норам и живём в комфорте. Смотрим картинки. Не дома, к которым мы приложили руку и сердце, а картонные коробки, склеенные из книг, журналов, газет и рекламных проспектов, отлайканных и перепощенных записей. Передвигаемся в маршрутках-железных гробах от работы до дома, за окном – картинки. Люди – картинки. Не осязаем этот мир, не впускаем его в себя. Мы не ходим по нему. Нас всех очень испугали. Люди смотрят телевизор и им страшно жить. После новостей, рассказывающих об очередном теракте – КВН. Настоящее кажется игрушечным, а игрушечное, картонное – настоящее. Перевёртыши. Кажется, ничего от нас не зависит в этой игрушечной реальности. А „дом“ – это только квартира, даже нет – комната, в которой мы смотрим фильмы. Ячейка из бетона. Послушай, как будто в доме живёт одна большая семья. И все знают, что происходит что-то страшное. Но молчат, потому что так не будет боли, так легче – жить и смотреть картинки в своё удовольствие. Я теперь точно понимаю, почему кажется, что сойду с ума, когда „реальность“ плывёт передо мной. Я столько всего плохого сделала, что очень страшно осознать это. Но, говорят, Бог даёт видеть правду, когда на то хватает сил. Что мы делаем со своим домом? Наши дети вырастут во лжи, в перевёрнутом мире, и не будут знать, что может быть и по-другому».
«То, что по телевизору – не правда. Когда ездишь стопом, видишь, сколько добра вокруг», – он надолго замолчал. – «Бог показывает каково с ним и каково без него».
Он привёз с собой церковную свечу, она освещала комнату и нас. Воск расплавился и пламя разделилось надвое. Второй огонёк быстро начал тухнуть и первый, яркий, ринулся к нему. На мгновение они оба почти потухли, и в комнате стало темно. Но не успела я осознать это, как они соединились в одно, и огонь разгорелся с ещё большей силой.
Утром мы испекли хлеб на подошедшей за ночь закваске, и отправились к моей бабушке. Я сказала ей, что приду и хотела прийти собой. Я не рассказывала бабушке, чем живу – приезжала и молчала, работая в своей комнате. Механически выполняла требуемые от меня действия. Так я убивала себя. И так мои родители стали тем же, чем всегда были случайные маршруточные попутчики, лиц которых я почти никогда не видела. Это – попутчики, а это – родители, а вот это – однокурсники.
Она говорила, что ничего не ест. Хочет купить колбасы, но приходит в магазин, смотрит на полки и уходит. «Не знаю я, чего там брать. Так много этих колбас. Я ведь не разбираюсь. Чего? Нет, не надо. Ты тоже не разбираешься». Я тогда не поняла её. А тут – зашла по пути в магазин и дошло – да, не разбираюсь. В этих переполненных полках, на которых пустота.
«Что это за мужик с тобой приехал?», – спрашивала бабушка по телефону, в ответ на первую за много лет правду. Она часто говорила, что боится за меня. По телевизору показывают страшные вещи про сожжённых девочек. А где я – никогда неизвестно. Тяжело дышалось, но я вела его с собой.
«Вот, бабуль, мужик, знакомься».
«А я на рынок ходила, там Любку встретила, да. Как её фамилия? Да что ж такое. Совсем в голове каша».
Щи, картошка, тушёная капуста. «Сынок, ты на кровать не садись». На кровать садиться нельзя, потому что её недавно стирали. А из сервизов нельзя пить, потому что они красивые. Их до праздников берегут, как и жизнь.
«А ты что, работаешь? С семьёй живёшь? В квартире? А почему ты не бреешься?»
«Ну что ты стоишь, щи остынут! Чего ты встала! Дай-ка сюда, сама налью! Давай быстрей, чего стоишь?» «Щи остынут!» «Чай остынет!» «Неси быстрей!».
«Сынок, ты что не садишься? Как „не устал“. Ходили в такую даль. Эта тебя соблазнила в село идти?»
Тяжело дышалось. «Зачем?», – спрашивала. «У тебя руки трясутся, давай я налью», – просила. «Говори всё, как есть. По телефону опять меня будешь спрашивать про мужиков», – говорила ей. И ещё что-то говорила, и злилась. А она не слышала меня. Больше, чем обычно, была кем-то – не собой. Больше, чем обычно, я не узнавала её. И, в то же время, открывалось иное. Маленькая, согнувшаяся, совсем ребёнок. Один глаз не видит. Ноги еле ходят. Ей страшно. И одиноко. Я ведь никогда не видела бабушку. Но злость, отчуждённость – пересиливали меня. Так мы и смотрели друг на друга, не видя.
«Почему не ешь? Почему нет аппетита? Ты чего расстроена? Что школу нынче пропустила?»
«Тебе, сынок, не надо на работу ходить, а ей-то в университет».
Начавшаяся метель мотала нас из стороны в сторону, пока шли до автовокзала. Он держал меня за руку, чтобы не упала на своей скользкой подошве. Автобус до города отходил через час. Мы не знали, как проживём этот и следующий день.