Читать книгу Мы родом из СССР. Книга 1. Время нашей молодости - Иван Осадчий - Страница 5

Мы родом из СССР
Книга первая. Время нашей молодости
Глава 1. Годы великих свершений и подвигов
Барвенково – моя колыбель, корни всей моей жизни

Оглавление

Что сохранила память, что вспоминается, живёт во мне, пройдя сквозь толщу десятилетий, через всю прожитую жизнь?

Детство и юность мои прошли в небольшом украинском городке Барвенково, на Харьковщине. Статус города Барвенково получило где-то в начале 30-х годов. К тому времени оно являлось административным центром одноименного района. А прежде входило в Изюмский уезд Харьковской губернии. В пору становления городом, в Барвенково жителей было тысяч двадцать-двадцать пять.

Переименование в город мало что изменило в его облике. Типичное большое село, каких немало в Левобережной Украине, протянувшееся километров на десять, шириной чуть поменьше. Естественно, «мерил» я город вдоль и поперёк только несчитанными шагами да временем, потраченным на дорогу.

Барвенково находится на полпути между крупным железнодорожным узлом Лозовая и Славянском-Донецким. Почти поровну город разделён мелководной речушкой Сухой Торец, впадающей в Северный Донец.

…Родился и рос в крестьянской семье. Память сохранила одну-две туманные картинки выезда с родителями в поле. Было мне тогда годика три-четыре. Не больше. Хлеба уже были скошены. Значит, по времени это было ранней осенью в начале 30-х годов. Запомнилось: в поле дедушка угощал нас мёдом и арбузом. И ещё сохранила память: на обратном пути колесо нашей «брички» (телеги) сломалось, и она опрокинулась набок, застряла в глубоком рву, не дотянув несколько десятков метров до нашего подворья.

Мне кажется, это был последний крестьянский год моих родителей. И не только их, но и родителей отца – дедушки, бабушки, прабабушки. Отец и дедушка отправились на заработки в Донбасс, на заводские новостройки. Домой наезжали нечасто, когда выпадала возможность. Расставшись с землёй, поменяли крестьянскую жизнь на «заводскую» и мамины родители, её братья и сестра.

В доме оставались одни женщины – прабабушка, бабушка, мама и моя единственная сестренка Маруся, старшая меня на два года.

Сколько себя помню, с сестрой у нас были всегда очень добрые отношения. Я всегда любил её братской любовью и гордился ею. Человек она необыкновенной душевности, щедрости, скромности, отзывчивости. И ещё – высочайшей нравственности. Такой она была всю жизнь. Такой остаётся и сейчас…

Прабабушка, бабушка, а чуть позже и дедушка, до середины 30-х годов один за другим ушли из жизни. И в доме полноправной хозяйкой стала мама. Да мы с сестрёнкой. Отец был редким гостем. Запомнился он мне строгим, но справедливым. Отец с отличием окончил трехгодичное реальное училище. Редкость в крестьянской семье. Затем – бухгалтерские курсы. И пошёл по «писарской», «конторской» службе. Был счетоводом, бухгалтером, старшим бухгалтером. И нас, детей своих, хотел видеть служащими в какой-нибудь канцелярии. А потому в воспитании особо налегал на нашу прилежность в учёбе и каллиграфию почерка. У него он был отменный.

Ещё отец обладал отличным музыкальным слухом, играл на всех струнных инструментах. Он очень хотел, чтобы дочь и сын тоже пристрастились к ним. Вслед за балалайкой в доме появилась гитара, а затем и мандолина. Они были послушны ему, великолепно звучали в его руках.

Оркестр, однако, не сложился. И виной тому я: дальше «первого колена» мелодии песни «Выйду я на реченьку» продвинуться мне не удалось, несмотря на все старания отца и мои собственные. А вот Маруся, как мне казалось, легко справилась с гитарой. Так что музыкальный дуэт отца и дочери мог вполне состояться. Не разразись война…


Отец – Осадчий Павел Андреевич 1906–1944 (?) (Снимок 19 января 1937 года)


В особом почёте в доме были книги и газеты. Радио дошло к нам только в предвоенные годы. О телевидении, естественно, и понятия никто не имел: оно, как позже мы узнали, только зарождалось, находилось в зачаточном состоянии, переживало период «утробного развития». И слава Богу…

Весь набор наших детских игрушек можно сосчитать с помощью пальцев одной руки: картонная коровка на колесиках, резиновый баран, тряпичная кукла, мячик, игрушечный пистолетик. Вот, пожалуй, и всё. Так что весь детский интерес был сосредоточен на книгах. Брали их преимущественно в городской библиотеке. Мне кажется, весь её запас мы с сестрёнкой почти полностью осилили без труда. Чуть повзрослев, где-то лет с десяти, я очень полюбил газету. И на всю жизнь. До самой «триклятой» горбачёвско-яковлевской перестройки.

Отец выписывал «Социалистическую Харьковщину», и я не просто прочитывал её до последней строчки, но отдельные материалы заучивал наизусть. И когда к отцу приходили приятели, отец звал меня и просил рассказать, что нового в мире, о чём пишут в газете. И я, вызубрив содержание газеты, в течение получаса мог рассказывать о прочитанном, поражая своею «осведомлённостью» отцовских друзей. Это и было началом моей информационно-пропагандистской деятельности, которой довелось заниматься всю жизнь.

Бурно ворвалось в нашу жизнь кино и оказало невероятно сильное влияние на наше воспитание: мировоззрение, поведение, поступки. «Чапаев», «Весёлые ребята», «Цирк», «Волга-Волга», «Трактористы», «Богатая невеста», «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году», «Большая жизнь», «Оборона Царицына», трилогия о Максиме и трилогия об А. М. Горьком, «Семеро смелых», «Великий гражданин», «Путёвка в жизнь»…

Каждый фильм был большим праздником. И его непременно старались все посмотреть. В Барвенково, в центре города, до войны были небольшие зимний и летний кинотеатры. Туда и шли по предварительным заявкам и не без труда «добытым» билетам коллективы школ, предприятий, колхозов, учреждений. Шли семьями, улицами, в любую погоду-непогоду, в метель и в дождь, утопая «по колена» в грязи и в снегу. Шли с радостным волнением. Возвращались вдвойне счастливыми, одухотворенными…

Чем мне запомнилось довоенное детство?

И дома, и в школе, и в кино, и всей жизнью у нас воспитывали трудолюбие, чувство долга, целеустремлённость, любовь к людям, верность Родине, смелость, честность, стойкость, мужество.

Уже в младших классах, начиная с первого, мы ходили в поле собирать «колоски», уничтожать «клопа-черепашку». Это были наши первые «общественные» дела.

В 5–7 классах, в летние каникулы, мы уже рядом со взрослыми трудились на колхозных полях: складывали в копны снопы, подавали их в «барабан» молотилки, очищали на веялке зерно, подвозили воду.

А дома тоже забот хватало. Маме одной было трудно управляться с огородом: надо было его вскопать, несколько раз прополоть, в засушливую погоду ежедневно поливать, убирать. И это не всё.

Добрую часть выращенных в огороде овощей и фруктов из домашнего сада отвозили на рынок. И не только на свой, барвенковский. Но и в Славянск, в Краматорск, в другие города Донбасса. Держали свинью и кур. С ними тоже хлопот было немало. Добыть корма. Утеплить и почистить сарай; несколько раз в день покормить. Без всего этого прожить, пропитаться, одеться, обуться на одну отцовскую зарплату было невозможно. Материнская домашняя работа давала больший доход, чем отцовский заработок…

Сознаюсь, на «общественных» работах, в колхозе и в школе я работал самозабвенно, с большим желанием и полной отдачей. Иное дело – дома. Мальчишка – есть мальчишка: хотелось побегать, попрыгать, поиграть со сверстниками, почитать книгу, сходить в кино. А мама звала на помощь, нуждалась в ней. Здесь уже того энтузиазма, что в школе и в колхозе, не было. Но, превозмогая себя, надо было помогать маме управляться с нехитрым, но хлопотным домашним хозяйством.

Чем ещё запомнились довоенные, детские годы? …Любовь к школе, к учёбе. Она зародилась раньше, чем я был принят в первый класс. Задал я родителям хлопот своим «рёвом»: «хочу в школу!», как только начала учиться сестрёнка. Бегал вслед за ней к школе, заглядывал в окна; даже, помнится, на какой-то урок пустили в класс. Маруся пошла в школу восьмилеткой, мне же тогда было на два года меньше.

Ходили мы с сестрёнкой и дома, и на улице в одинаковых цветных платьицах, сшитых родственницей. Модистка (швея) она была невесть какая: шить прямые платьица, без всяких «уборок», могла, а вот штанишки – не получалось. Любимое цветное платьице я носил до самой школы, до шести лет. Оно оказалось последним препятствием при решении вопроса о приёме в школу. Когда все «аргументы» о невозможности шестилетку принять в школу были исчерпаны, в ход был пущен самый последний и самый болезненный для меня: «Мальчишек в платьях в школу не берём». И как ни жаль было расставаться с платьем, «тяга» к школе победила. Родители срочно купили полусуконные брюки, рубашку, преобразили мой внешний вид в «мальчишеский», и в школу меня стали пускать, не зачисляя.

Официально же меня приняли в первый класс только с первого сентября 1934 года, когда мне исполнилось семь лет.

Прежнее «незаконное» посещение школы и копирование всего, что учила сестрёнка, позволили мне без труда освоить чтение, правописание, арифметику и тем самым «облегчить» свою школьную жизнь.

Правда, трудности возникали при освоении математики, физики, геометрии, особенно при решении мудрёных или оригинальных задач. Они не раз были причиной слёз. Но чаще всего проливал их из-за каллиграфии. Сколько ни учил отец каллиграфическому почерку, сколько ни «водил» руку, сколько ни «лупил» за мои «каракули», – каллиграфия осталась не взятой «крепостью». Главный довод отца был ясен и прост: «Пойдешь поступать на работу, – надо писать заявление. Посмотрят: хороший почерк – возьмут писарем в контору; плохой – отправят чистить свинарник».

Потому, желая добра, и били меня родители за плохую каллиграфию. Узнав об этом, учительница вынуждена была ставить мне по каллиграфии «5» или, в крайнем случае, «4», чтобы избавить меня от отцовского или материнского «воспитания». Но не сбылся «прогноз» отца. Десятки раз пришлось мне за прожитые годы писать заявление о приёме на работу своим корявым почерком, но всякий раз определяли в «контору».

Главным условием всё-таки была грамотность, а не почерк. Хотя и почерк, конечно, хорошо иметь красивый. Умаление «каллиграфии», а затем удаление этого предмета из школьного учебного плана привело к тому, что давно уже стало проблемой встретить человека с каллиграфически правильным, красивым почерком. В этом убедился лишний раз совсем недавно, когда надо было выписывать билеты членам РУСО – российским учёным социалистической ориентации…

Но плакать мне в детстве доводилось не только из-за каллиграфии. Как-то, скорее всего от мамы, услышал: если приснятся серебряные монеты, то это верный признак, что придётся плакать. Так вот «серебро» мне снилось почти ежедневно. И в страхе проснувшись, весь день ждал, по какому же поводу мне уготовлены сегодня слёзы.

Учился старательно. Как и у сестры, в дневнике и в табеле, за редчайшим исключением, господствовала оценка «отлично» («пятерка»). Поведение вообще было образцово-показательным и в школе, и на улице.

Везде и всем ставился «в пример» сверстникам. А вот дома «перепадало» часто, и «серебро» почти всегда, к моему сожалению, оправдывалось.

Были ли основания для весьма частых «наказаний» и даже сильных побоев? В моём (и сегодняшнем) понимании – не было. Но у родителей была своя логика. Они хотели видеть идеальным во всём своего сына и оценивали его поступки в меру своих представлений о добре и зле, своём понимании что такое хорошо и что такое плохо.

Даже нечаянно разбитая чашка или стакан – были наказуемым злом. Ибо достаток в семье был такой, что купить лишнюю чашку было непросто.

Зацепился за гвоздь и порвал рубашку, штаны или пиджак – большая «провина» и соответственно она наказывалась. «Забрёханные» грязью штаны – виноват. Ел ложкой из банки варенье и оно «заиграло» (или может «заиграть»); вырезал «инициалы» на деревянной лавке или табуретке – ждало наказание.

Очень часто «доставалось» за обдирание глины или «крейды» (мела), которыми были «помазаны» или «побелены» стены и печка. В организме недоставало каких-то минералов, и я ел с не меньшим удовольствием, чем конфеты, пряники, халву или варенье, – глину и мел, обдирая стены и печь. Естественно, следовало «заслуженное» наказание.

Или, сдав пустую бутылку из-под водки, распитую отцом с приятелями, покупал на «вырученные» копейки билет и самовольно шёл в кино, не поставив маму в известность. Знал, был уверен, что если попросить разрешение, – будет отказ. Вот и пускался в «самоволку».

Одним словом, «серебро» было моим постоянным спутником в ночных сновидениях, а слёзы – днём, но часто – вечером по «итогам» дня.

Случались и такие дни, когда я был «шёлковым» и, казалось, «серебро» не оправдается, плакать не придётся. Однажды, уже лёжа в постели, рискнул сказать, что не всегда сны сбываются: «Вот мне сегодня снилось „серебро“, а я не плакал; все эти предсказания – глупость». Мама тут же бросалась проверить: всё ли цело, всё ли на месте, что в тетрадке по «каллиграфии» – «не тройка ли?» И, если «провины» не находилось, то наказание всё равно следовало за «непочтение» к старшим, которые «глупость» не будут говорить.

Естественно, и сегодня, не находя оправдания такому «воспитанию», я отлично понимаю, что применяли его родители, и отец, и мама, не со зла, не из-за «жестокого нрава», а сознательно, во имя моего «правильного», «нравственного» поведения, желая мне добра в будущей жизни. Во многом, это было оправдано. Хотя, конечно, не всегда. Ибо такие «меры» воспитания порождали страх за малейший проступок или оплошность, и, соответственно, заставляли искать возможность «скрыть грех», расти замкнутым, а порой становиться на «неправедный путь» – любой ценой не сознаться в «содеянном» поступке, не признать «вины», наивно рассчитывая, что в таком случае наказания (побои) будут менее тяжёлыми и жестокими. Получалось же чаще наоборот: били до тех пор, пока не сознавался в содеянном, да ещё и за то, что долго врал, отрицал «вину».

Школу, учителей любил самозабвенно святой любовью. Учителя были для меня высочайшим, непререкаемым авторитетом. Особенно моя первая учительница – Екатерина Григорьевна Бакаева. И, мне кажется, они отвечали тем же. Во всяком случае, зная о родительской строгости, старались понять мои «трудности» с каллиграфией и не дать лишнего повода для наказания. За все семь довоенных школьных годов, я не помню ни единого случая, чтобы учителя пожаловались родителям на меня, дали основание для очередной «выволочки», говоря словами чеховского Ваньки Жукова. Напротив, знаю другое. Учителя не только постоянно ставили меня «в пример», отмечали прилежную учёбу, отличное поведение, особую старательность в общественных, октябрятско-пионерских делах, но и пытались удержать родителей от крутых мер воспитания. Естественно, никто никогда мне об этом не говорил, но я догадывался: после родительских собраний или индивидуальных бесед учителей с мамой и отцом на какое-то время наступали «бессеребрянные» сны и «бесслёзные» дни…

Последний запомнившийся мне родительский «урок» воспитания был весной 1938 года. Это особый случай, и я расскажу о нём подробнее.

Поводом явился традиционный религиозный «пост». Иными словами, «конфликт» с мамой возник на «религиозной» почве. Сколько знаю, мама никогда не была фанатично религиозной, «набожной». Просто в душе у неё сохранялась вера в божественную силу, и она, уважая старших, хотела в семье сохранить традиции верующих, почитание к церковным «атрибутам» и религиозным праздникам. В углах нашей хаты в расшитых «рушниках» (полотенцах) висели иконы, мама изредка отвешивала им поклоны, скупо, почти украдкой крестилась.

Отец вообще никоим образом не обозначал себя верующим; был, в моём представлении, сознательным «безбожником». Хотя ни о вере, ни о неверии в Бога никогда не говорил…

Когда были живы прабабушка и бабушка, мама в раннем детстве водила нас в ещё действовавшую церковь. И я ходил туда с радостью, желая полакомиться конфеткой или ароматной «просвирой», которой угощали в церкви. Других побудительных мотивов идти в церковь у трёх-четырёхлетнего малыша, естественно, не было. Помню, однажды даже «закатил истерику» и долго бежал вслед за мамой и бабушкой, шедшими в церковь. Но мой «каприз» не приняли во внимание. Это был последний запомнившийся «порыв» за просвирой.

Ещё год-два ходил «колядовать» на Старый Новый год, тоже главным образом из-за желания получить в «награду» конфету, пряник, пирожок или монету.

Став октябрёнком, а затем пионером, строго выполнял заповеди юного ленинца, больше того, становился активным, «воинствующим безбожником». Решающую роль здесь сыграли учителя и книги. Такие, как «Хиба ревуть волы як ясли повни» (Михаила Коцюбинского), где голодный мальчишка по имени Чипка повыкалывал «бозе» ножом глаза, чтобы тот не увидел и не донёс матери, как Чипка отломил кусочек хлеба. Это был первый урок активного атеистического воспитания. Особую же роль в моём окончательном разрыве с религией, с верой в Бога, сыграл Павка Корчагин, насыпавший «махры» в поповское тесто и жестоко избитый церковным проповедником. Путь от пристрастия к церковно-праздничным угощениям до активного отрешения от всего, что связано с «религиозно-церковным дурманом», был пройден мною скоро и безболезненно.

Но это ещё не была ненависть. Она пришла утром в первый день «поста» 1938 года. И обязан за этот «урок ненависти» маме: против её святой, благородной воли и желания она получила «обратный» результат. Весь свой «гнев» за этот жестокий день я переадресовал церкви и её божествам. Мама осталась мамой, хотя какое-то время я и негодовал в душе, что она проявила несознательность и, в угоду церковным канонам, избила меня жесточайшим образом.

А случилось всё так.

За несколько дней до «поста» у нас было заседание совета школьной пионерской дружины. И хотя я учился только в четвёртом классе, являлся его председателем. На этом заседании был дан «бой» тем пионерам, которые в дни зимних церковных праздников участвовали в «старомодных» обрядах и тем самым позорили звание пионера, бросали «тень» на всю пионерскую дружину и, в целом, на школу. Тогда это было не просто «крамольным», а политически вредным. И потому совет дружины предупредил всех пионеров о строгой ответственности за повторение подобных поступков, вплоть до исключения из пионеров.

И вот наступило утро первого дня «злополучного» поста. Мой соученик-одноклассник и тёзка – Ваня Железняк постучал в дверь и, войдя в хату, протянул маме тарелочку с яблоками со словами: «Здравствуйте! Поздравляю Вас с постом». Это была в моём восприятии неприглядная провокация. Мама тепло поблагодарила его, угостила конфетами и тут же обратилась ко мне: «Одевайся. Возьми этот узелок с угощением, пойди к Железнякам и поздравь их тоже с постом».

Я сразу же решительно ответил: «Нет! Я не пойду!» И тут началось. Маруся (сестра) была в школе, в первой смене. Отец работал в Донбассе и только один-два раза в месяц приезжал домой. Это «осложнило» моё положение и способствовало разыгравшейся «драме». Никогда, ни до этого дня, ни после не видел маму такой жестокой (хотя перепадало мне от неё очень часто). В ход пошли не только руки и ноги в сапогах, но и палка, и доска, и всё, что попало в руки. Пытался вырваться и убежать, но это не удавалось. Мама настаивала на своём, я стоял на своём: «Нет и нет! Я – пионер, председатель совета пионерской дружины. Не могу и не пойду!!!» Но эти доводы не возымели никакого действия.

Мама разогрелась до крайности. Решив добиться своего, она, со словами: «Сукин сын, падлюка!», бросилась к топору. Я воспользовался этим мгновеньем и выскочил на улицу. Брошенный вслед топор не задел меня. Но и без того я был в состоянии крайнего изнеможения: кровили голова, лицо, спина, руки, ноги; сорочка разорвана в клочья; штаны в грязи и крови порваны в поясе, их надо было держать руками. Психическое состояние находилось у роковой черты. Отчаяние достигло предела, и я не мог найти разумного решения. «Бежать! Но куда?». «Покончить с жизнью. Но как?».

Первым чувством была безысходность. И я видел единственный выход – уйти из жизни. Когда мать куда-то ушла со двора, подкрался к выбитому окну и дотянулся до кухонного ножа. Так же незаметно спрятался в сарае, залез на «сеновал» и, наревевшись до изнеможения, попытался вогнать нож в грудь, в районе сердца. Но обессиленные, дрожащие руки не подчинились воле. И найденный выход из создавшегося положения не был реализован.

Зарывшись в сено, измученный, задремал. Но уснуть не давало ноющее, избитое, израненное тело.

Постепенно пришёл в себя и устыдился своей недавней слабости: уйти из жизни из-за такого пустяка, как избиение матерью. Строгим судьей встал передо мною мужественный Павел Корчагин: «Шлёпнуть себя каждый дурак сумеет… Это самый трусливый и лёгкий выход из положения. Трудно жить – шлёпайся… А ты попробовал эту жизнь победить? Ты всё сделал, чтобы вырваться из железного кольца?… Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой… Сделай её полезной…»

Я осудил себя за малодушие и твёрдо решил: впредь никогда, ни при каких обстоятельствах, не проявлять подобной слабости, любить жизнь и дорожить ею, жить – вопреки всему…

Выход был найден: не уйти из жизни, а жить достойно; не ходить ни в милицию, ни в райсовет. Надо идти в школу. И только в школу. И там искать понимание, поддержку, помощь.

Победила любовь к жизни. А смерть, на несколько мгновений заглянувшая в мои глаза, отступила…

Это уже было второй раз в моей десятилетней жизни. Первый раз я был на грани жизни и смерти в пятилетнем возрасте. Во время поездки к маминым родителям в Таганрог произошёл случай, едва не стоивший мне жизни. Поезд уходил где-то за полночь. Подали его на дальний от перрона путь. Родители тащили разные вещи, а я сонный брёл за ними вслед, цепляясь за рельсы и шпалы. В темноте отстал от них на несколько шагов. Этого оказалось достаточно, чтобы оказаться под колёсами вагонетки.

В полусознательном состоянии занесли в вагон поезда и довезли в Барвенково. От станции до самой хаты тащил меня на руках отец. Много дней пролежал в тяжёлом болезненном состоянии, пока встал на ноги.

Этот трагический случай имел долговременные последствия. Удар вагонетки пришёлся на таз и нижнюю часть позвоночника. Но особенно чувствительным было травмирование кишечника, почек и всей брюшины.

Именно последствиями полученных в детстве травм объясняли доктора мои долго неизлечимые болезни, служившие основанием для непригодности к полноценной военной службе и записи в военном билете: «Годен к нестроевой»…

Только спустя два десятилетия после травм, полученных в детстве, организм стал справляться со своими обязанностями. Хотя, при каждом «неблагоприятном случае», последствия того опасного удара и переезда вагонеткой напоминали о себе и в дальнейшие годы жизни.

Сколько раз ещё потом встречался лицом к лицу с «костлявым скелетом с косой», но, к счастью, устоял. И во многом, как это ни покажется странным, я обязан тому первому дню поста 1938 года.

…Пролежав часа три на сеновале, незаметно выбрался из сарая и садами-огородами добрался до школы. Ученики, находившиеся на «переменке», рассказали о моём «виде» учительнице и директору школы – Григорию Павловичу Корпалу. Он повёл меня к себе домой. О случившемся почти не расспрашивал. Жил он в здании школы. Его сын Борис учился в одном классе с Марусей. Там меня обмыли, переодели, дали возможность отлежаться. После окончания уроков домой со мной пошла и учительница.

Прекрасная традиция была в нашей барвенковской неполно-средней школе № 2. Учительница, как правило, вела класс с первого до седьмого, выпускного. В первых-четвёртых классах она была единственной, а в пятом-седьмом – классным руководителем. Мы были первыми учениками в педагогической работе Екатерины Григорьевны. После окончания педагогических курсов, 18-летней девчонкой она стала учительствовать. Всем, что во мне есть хорошего, я обязан, прежде всего, Екатерине Григорьевне. Всем.

Четыре первых школьных года она вела все предметы, а затем преподавала украинскую мову (язык) и украинскую литературу. Это была чудо-учительница, покорившая меня всем своим существом на многие годы. Она обладала необыкновенным даром воздействия. Она была для меня божественнее всех богов и богинь. Я жил и дышал каждым её словом, взглядом, поступком. И бесконечно любил её. Ещё бо́льшими стали моя любовь, безграничная гордость и уважение к Екатерине Григорьевне, когда её избрали депутатом районного Совета. Эти чувства любви и уважения к Екатерине Григорьевне, признательность ей стали особенно сильными после первого дня поста 1938 года.

Мне и сегодня трудно найти нужные слова, чтобы передать те восторженные чувства, которые на протяжении всей довоенной школьной жизни испытывал в отношении своей первой учительницы.

Я знал, что вечером в тот злополучный день должен приехать отец. Мы подошли к нашему дому, что называется, в самое нужное время. С другой стороны к дому подходил отец. Увидев меня в синяках, ссадинах и в чужой одежде, в сопровождении учительницы, он, видимо, почуял что-то неладное…

Екатерина Григорьевна посоветовала мне пойти погулять, а сама осталась с родителями. Разговор был долгий и трудный, обстоятельный и строгий. Можно только догадываться о его содержании. Для меня он остался «за семью печатями»…

Но больше никогда мама не пыталась вернуть меня в «лоно церкви» или в чём-то упрекнуть.

Этот день имел и другие последствия. Домашние наказания в виде побоев почти прекратились и, если случались, то редко.

Но главное последствие проявилось спустя несколько дней. Основательно подвыпив где-то в гостях или на работе с приятелями, отец пришёл домой в грозном настроении. Сходу взялся колотить посуду, обрушился на маму, и мы с Марусей с трудом его «укротили». Затем он принялся за иконы. Посрывав их с гвоздей, стал крушить вдребезги ногами и топором. Иконные рамки, клочки бумаги и материи были сожжены в печи. Это была демонстрация полного «безбожия» отца, что имело для меня архиважное значение.

…Ещё одно небольшое «атеистическое» отступление. Когда пришло военное лихолетье, и смертоносная гроза надолго поселилась на нашей земле, Барвенково оказалось в самом пекле жестоких испытаний, выпавших на долю советских людей. Два года, с осени 1941-го до осени 1943-го, Барвенково было прифронтовым и фронтовым городом. Многие тысячи моих земляков погибли под бомбами, снарядами, от пуль и мин, а больше всего – в фашистских душегубках, на виселицах, стали жертвами гитлеровских палачей и их пособников – ублюдков, предавших свою Родину и свой народ.

В страхе от кошмаров, которые принесло фашистское нашествие, люди в отчаянии искали спасение и в молитвах, в обращении ко Всевышнему.

На всю жизнь остался в памяти случай, происшедший на нашей улице во время зверской немецкой бомбардировки. В одной из хат собрались до двух десятков старушек с внучатами. Они читали Евангелие, надеясь, что Бог услышит их мольбы, отведёт ужас и смерть.

Фашистский пират, на поясной бляхе которого значилось «Гот мит унс» («Бог с нами»), угодил бомбой в деревянную избу, в клочья разнёс и её, и всех находившихся под её крышей, души которых были обращены к «господу богу».

Такие факты сильнее всяческих атеистических проповедей отрезвляли людей, избавляли от слепой веры в господне всемогущество, возможность найти у всевышнего спасение и защиту, или хотя бы душевное утешение и успокоение, умолить его отвести беду…

Все военные дни и ночи, послевоенные десятилетия мама обращала свою душу, свою мольбу, свои взоры к имени и образу Всевышнего, надеясь на его помощь в спасении отца нашего и возвращении его домой живым. Сколько слёз выплакала мама – море. Не помогло…

И не только муж не вернулся, но и сама чудом осталась живой, вырвалась из когтей смерти. Я ещё расскажу об этом.

…Вся история наша, российская, да и общеевропейская, хранят множество фактов жесточайшего поведения крестоносцев, оставивших глубокие рвы вандализма и варварства на судьбах народов и государств. И творили они эти гибельные деяния с именем Бога на устах и знамёнах.

Во все века крестоносцы с девизом «Гот мит унс!» («Бог с нами!») на своих штандартах и щитах несли смерть и разрушения.

И что же Всевышний и Всемогущий, видя эти чудовищные злодеяния, хотя бы единожды возмутился, остановил и покарал супостатов?

Нет, на пути крестоносцев, творивших гнусные преступления, прикрываясь именем и образом Бога, вставал реальный земной Человек – Свободолюбивый, Сильный Духом, не ставший на колени перед поработителями и разрушителями. Восставали люди, Восставали народы. Восставали государства, осенённые идеями Свободы, Братства, Правды и Справедливости.

…Может, возмутился Всевидящий и Всевышний, когда князья и церковь, утверждая христианство, огнём и мечом разрушили до основания языческую религию, уничтожив тысячи непокорных иноверцев?

Может, вступился Всевышний за муки тяжкие Галилея и Коперника? Или возмутился кощунственными действиями церковников, чинивших гражданскую казнь над Чернышевским, отлучавших от церкви и проклинавших Толстого? Или осудил Всевышний тех сановников церкви, которые давали благословение и отпускали грехи за кровавые злодеяния белогвардейцам, интервентам против многих тысяч сынов и дочерей трудового народа, восставших против тиранов, веками живших его трудом, потом и кровью?

И самый свежий пример из Новейшей Истории. Третьего октября 1993 года, в 11 часов утра, в осаждённом карателями Доме Советов, в котором заседал Высший Законодательный Орган Российского государства, избранный его народом, – X Съезд народных депутатов, – с благословения Патриарха Всея Руси Алексия II была открыта церковь и проведено богослужение.

Духовные отцы громогласно провозгласили, что отныне эта Обитель, осенённая крестом, именем и образом Господа Бога, будет защищена от любых глумлений и надругательств. Осаждённых в Доме Советов, лишённых тепла, света, питания, медикаментов посетил митрополит Кирилл, нынешний Патриарх Всея Руси, к интеллекту которого я отношусь с почтением и уважением. Как нам казалось, он сочувственно воспринимал наше положение и решительно высказывался за недопущение кровопролития. Но… не прошли и сутки, как Обитель, освящённая церковью, была на глазах у всего мира и Всевышнего расстреляна и подожжена из танковых орудий вместе с тысячами людей, находившихся в ней и вокруг неё, среди которых было множество православных, верующих, рассчитывавших на милость Божью, и даже священнослужителей.

Раздался ли голос Всевышнего или его земного наместника – российского патриарха в защиту страждущих? Напротив. Последний авансом отпустил навеки грехи прошлые, настоящие и будущие власть предержащим тиранам Земли Российской.

На этом фоне происходило просветление и моей матушки, и множества других, истинных правдолюбцев, на собственном опыте познавших сущность божества и безбожия, истинный смысл и назначение религии, церкви, иконы.

…Вернусь к дням своей далёкой юности, к довоенным дошкольным и школьным годам.

Помнится ещё один эпизод из моего раннего детства, о котором мне давно хотелось рассказать, обозначив его суть весьма выразительными словами: «Солёный хлеб».

Не могу точно назвать год, отмеченный этим горьким случаем на заре моей жизни. Хорошо помню только, было мне лет восемь или чуть больше. Скорее всего, в дни зимних каникул. Было это вскоре после отмены карточек на хлеб и другие продукты. Вместе с соседскими мужчинами, работавшими в Донбассе, ночным пригородным, или, как он назывался, «рабочим», «деповским» поездом я отправился в Краматорск. Поехал, чтобы купить там хлеба. В Барвенково свободной продажи его практически не было. В заводском Краматорске приобрести хлеб было можно, хотя, конечно, тоже не без труда. Приехав в Краматорск где-то часам к пяти утра, я отправился к хлебному магазину. В связи с тем, что в руки отпускали по одной буханке хлеба, пришлось занять две-три очереди с интервалом в пятьдесят-сто человек. Отогревались в подъездах домов, где были чуть-чуть тёплые «паровые» батареи.

День сложился удачно: хотя изрядно устал и промёрз на холоде, мне удалось взять три булки хлеба и килограмм пшена. Но не рассчитал, растратил все имевшиеся у меня деньги. Ничего не оставалось – надо было ехать домой без билета. В традиционной суматохе при посадке мне удалось «пробраться» в вагон. Мужчины посоветовали забраться вместе с «торбой» под сиденье, заслонив меня ногами.

Где-то на полпути к Барвенково, в Шидловке или Бантышево, в вагон пришёл ревизор с фонарём в руках. Он знал, где искать безбилетников. С помощью фонаря обнаружил и извлёк меня из-под сиденья. Робкие роптания и просьбы мужиков: «Оставь пацана в покое» не возымели на ревизора никакого воздействия. Он повёл меня в купе проводника, запер на ключ, а сам отправился дальше по вагонам поезда. Появился уже на подъезде к Барвенково и стал, не спеша, заполнять квитанцию на уплату штрафа, угрожая мне и особенно родителям самыми страшными карами: и тюрьмой, и отправкой на мыловарню. У меня не было ни гроша – в этом ревизор легко убедился, вывернув мои карманы. И тогда он бесцеремонно отобрал у меня, в счёт уплаты штрафа – две булки хлеба из трёх. Ни слёзы, ни просьбы не помогли. Пока ревизор-живодёр мордовал и стращал меня, поезд прошёл Барвенково и уже подходил к очередной остановке – Языково. Вышел я из вагона с буханкой хлеба и килограммом пшена, запуганный, изнурённый усталостью, холодом и особенно жестокостью ревизора.

Был тёмный морозный вечер. По заснеженным шпалам, заливаясь слезами, с колотившимся сердцем отправился в пятикилометровый путь до Барвенково да ещё два километра – по «западенской» улице к нашей хате. И очень хотелось есть. Я не мог уже пересилить себя и стал отламывать кусочек за кусочком, чтобы хоть немного подкрепиться. Солёные слёзы густо падали на краюшки, и хлеб казался мне горько-солёным. Где-то ближе к полуночи добрался домой. Дверь открыла взволнованная мама; ей уже сообщили, что меня задержал ревизор, но больше о моей судьбе ничего рассказать не могли.

«А где же хлеб?» – вырвалось из груди мамы. Я в слезах рассказал ей обо всём, что случилось…

Жестокость живодёра-ревизора на всю жизнь сохранила в моей душе и в памяти самое неприятное впечатление об этой профессии.

Я вспомнил о двух, может быть, самых драматических случаях из моего детства. Но не они определяют его, не они отразились на формировании характера, линии поведения, всей дальнейшей жизни…


Мама – Осадчая Варвара Семёновна (1905–1998) (Снимок 1965 г.)


Сестра – Мария Осадчая (Снимок 1941 г.)


Мы родом из СССР. Книга 1. Время нашей молодости

Подняться наверх