Читать книгу Токсичный компонент - Иван Панкратов - Страница 4
Часть первая. Переворачиватель пингвинов
3
Оглавление– Ты в реанимации работаешь, у вас своя кухня, а я тебе с позиции хирурга скажу. У нас – резать дольше, чем зашивать. Причём временами намного дольше. Я сейчас не беру в расчёт всякие аппараты для резекции, где щелкаешь термоножом с кассетой – и всё, сразу и отрезал, и зашил. Это хирургическое читерство, на мой взгляд, хотя и на пользу больному идёт. Качественно сокращаем травматизм и время операций. У Золтана в книге красиво написано: «Операция есть последовательное и правильное разъединение и соединение тканей». А меня это от хирургии в какой-то момент едва не отвратило. Но я, как видишь, удержался. Можно сказать – заставил себя, как «дядя самых честных правил». Чисто технически, как я сейчас вижу с высоты своих лет, в хирургии ничего сложного нет. Наливай да пей.
Они с Балашовым сегодня дежурили вместе, что было необычайной редкостью – раз в три месяца, не чаще. Иногда у Добровольского складывалось впечатление, что Виталий чуть ли не специально берет у заведующего хирургией график дежурств, ищет в нём Максима и выбирает несовпадающие дни.
Балашов сидел за компьютером и методично изучал сайт AliExpress на предмет спортивной экипировки. Был он заядлым фанатом бадминтона и постоянно искал в Сети ракетки, воланчики, сумки, кроссовки, футболки и прочие спортивные мелочи, без которых жизнь его была серой и скучной. Разговор внезапно зашёл о том, что они могли бы делать, если бы в своё время не отдали мозги, здоровье и благосостояние на откуп профессии врача. Виталий внезапно увидел себя в спорте и пожалел, что не занимался им раньше, в юности – возможно, успехи на сегодняшний день были бы довольно серьёзными.
– Я сейчас, в сорок шесть лет, очень неплохо играю, – говорил немногим ранее Виталий. – На уровне края вообще красавец – дома грамоты и кубки складывать некуда. И ещё в волейбол успеваю немножко – но, правда, без особых успехов, так, на подстраховке, больше в запасе сижу. А представь, если бы я вместо реанимации по линии спорта двинул?
Он пощёлкал мышкой, разглядывая на экране что-то невидимое Добровольскому, потом добавил:
– Но поздно уже жалеть. Дело сделано. И хотя порой на дежурства как на каторгу иду, проклиная те дни, когда за заведующего остаюсь, – но в чем-то другом себя уже не вижу. Когда с ракеткой по площадке бегаю, в голове всё какие-то больные, зонды-капельницы, дозы нитратов, клинитроны эти ваши, будь они неладны. Максимально только в отпуске три последних дня разгружаюсь, а до этого работа снится. Вот бадминтон не снится, между прочим. И ни разу не снился. А кровати в зале – чуть ли не через день.
Потом он немного пожаловался на работу анестезиолога, непонимание большого начальства и сложность общения с администрацией. После чего Добровольского тоже понесло.
– Все трудности в медицине – в ментальной сфере, – пояснил он. – В голове, если уж упрощать ассоциации, – и он постучал шариковой ручкой себе в лоб, потом бросил её на стол. Она, прокатившись немного, упала на пол. Максим вздохнул и полез поднимать.
– «От многой мудрости много печали», – донеслось до Балашова из-под стола. – Чем больше знаешь – тем сложнее ставить диагноз. – Добровольский выбрался назад и попытался отряхнуть штаны от пыли, которой под столом было столько же, сколько в мешке пылесоса. Стоило признать, что дежурные санитарки мыли пол исключительно в пределах видимости.
– Так вот, – посмотрел в окно Максим, вспоминая нить разговора. – О диагнозе. Искусством в хирургии постепенно становится не операция, а умение от неё отказаться. Это как в соцсетях – чтобы тобой манипулировать, нужен огромный объем данных о тебе. Чем он больше – тем манипуляция точнее, но и тем больше времени уходит на подготовку.
– Отказаться? – приподнял брови Виталий. – Ты ж хирург. Любое сомнение в пользу операции – этот канон никто не отменял, да и вряд ли когда отменит.
– Могу поспорить. Чем больше диагностических возможностей – тем больше мы можем отсеять проблем, маскирующих основное заболевание.
– Но на это нужно время, – возразил Балашов. – А время – не самый полезный фактор для хирургических болячек.
– Тут и надо находить баланс. Баланс между длительностью и качеством диагностики – и темпами развития предполагаемой катастрофы. Например, я – из агрессивного оперирующего хирурга стал постепенно активно-выжидательным.
– Ты речь какую-то на мне репетируешь, что ли? – наклонил голову Балашов. – Звучит мощно – «агрессивный хирург».
– Раньше я рвался в операционную по любому поводу. Руку набивал, технику оттачивал. День, когда аппендицит не прооперировал, – считай, зря на работу сходил. А если доводилось что-то посущественнее сделать, непроходимость или грыжу ущемлённую – радости было столько, что впору от меня батарейки заряжать.
– Отец всё делать давал?
– Без отца не обошлось, конечно, – пожал плечами Максим. – Но без личной инициативы никак. Заставить человека в живот залезть – нельзя. Можно дать крючки подержать, тупфером попросить потыкать. У меня в больнице перед глазами пример был – Шепелев, нейрохирург, помнишь? Да ты должен знать, он лет десять назад выбрался-таки из района и краевым специалистом стал. Правда, недолго, пару лет всего порулил и на пенсию, но величиной был большой.
– Припоминаю что-то такое, – с сомнением в голосе кивнул Балашов, и Максим понял, что никого Виталий не помнит.
– Да ладно, не напрягайся. Просто Шепелев-младший так и остался в районе. Его отца спрашивали: «Почему вы не хотите сына выучить, чтобы ему потом отделение передать?» И действительно, династия могла выйти неплохая. Шепелев-отец хирург смелый, техник виртуозный, диагност блестящий. Но в операционной был, как Аркадий Райкин – тот не мог своих актёров научить, как играть, зато мог очень здорово сам вместо них всё сделать. В итоге, если не было у тебя безусловного дарования, то не удержишься в театре, переиграет тебя Райкин. Так всем и про Шепелева казалось – не умеет он учить, ему проще самому. А потом мне отец объяснил. Это не Шепелев плохо учил. Это сын не умел учиться. И даже не так, наверное, – перешагнуть не захотел ту черту, где надо уметь мосты сжигать и точки невозврата проходить. Спать хотел хорошо и спокойно, ответственностью душу и сердце не рвать.
– Поэтому ты сейчас здесь? – Балашов, слушая Максима, шарил на столе рядом в поисках пульта от кондиционера. Нашёл, щёлкнул. Тут же опустилась шторка белого «Самсунга», подул прохладный ветерок. – А Шепелев – там?
– Младший – да. И отделение отец не ему передал, а пришлому доктору из глубинки. Тоже смелому, отчаянному. Но ведь и мой отец – не мне передал. – Добровольский вдохнул. – А он хотел. Но сразу сказал: «Крылья подрезать не стану. Хочешь уехать – поддержу. Мне за тебя стыдно не будет».
Максим вдруг замолчал, вспомнив, что давно не звонил отцу. Пётр Леонидович, он же Добровольский-старший, был вплотную близок к своему семидесятилетнему юбилею, жил в маленьком дачном домике с двумя собаками, продолжая консультировать родную хирургию пару раз в неделю в неофициальном порядке. Ходил в своё отделение как на работу, смотрел снимки, щупал животы, иногда заглядывал в операционную.
– Отец со мной всегда разъяснительную работу проводил. Объяснял ход своих мыслей, уточнял, на чём диагноз строил. Ведь вся мыслительная работа – её родственникам пациента не понять. Стоят два хирурга у постели, руки за спиной, о чём-то переговариваются. А больному легче не становится. И начинается: «Почему вы ничего не делаете?» Для них стоять у постели и просто разговаривать равнозначно убийству их родственника. А всё почему? Просто никто не ценит ту часть работы, что происходит в голове. Как говорил мой отец: «Потому что клизму видно, а мысли – нет». Но ведь обидно же, Виталий Александрович! Такие порой замечательные конструкции в голове выстраиваются! Ты же можешь понять, что создать из набора бестолковых симптомов и рваного анамнеза логическую цепочку, которая приведёт, например, к тромбозу мезентериальных сосудов, – это высочайшее искусство?
– Могу, – кивнул Балашов. – У вас тут кофе есть?
– Да, на кофемашине кнопочку нажми, – сказал Добровольский. – Есть в этом что-то от… – Максим задумчиво несколько раз щёлкнул пальцами, проводил взглядом идущего за кофе Балашова. – От аристократизма, наверное. Вспоминаю отца, когда он ещё в силе был. Всегда костюм, галстук, халат накрахмаленный. Туфли, начищенные до блеска, одеколон. Никогда его небритым не видел. Сам как-то хотел усы с бородой отрастить, так он сказал: «Увижу, как это хозяйство сквозь маску лезет, – лично сбрею!» И как рукой сняло – с тех пор об усах и не мечтаю. Представляешь, что пациенты чувствуют, когда такой доктор у постели стоит, вопросы задаёт, за запястье тихонечко держит, потом склеры посмотрит, попросит язык высунуть. Уже тот факт, что он к тебе подошёл, исцелять начинает.
Балашов тем временем соорудил себе кофе, бросил в чашку пару кусочков сахара и вернулся на диван.
– И куда же всё ушло? – шумно сделав глоток и от неожиданности этого смутившись, спросил Виталий. – У нас так только кафедралы ходят – да и то не все. Похоже, это примета времени была – аристократизм врачебный. Сейчас скорости не те, запросы у общества другие. Не на аристократа, а на технаря.
– Конечно, если я в автосервис приду, то больше доверия у меня будет к мастеру в промасленной робе, а не к инженеру при галстуке, – согласился Добровольский. – Это я сейчас про слово «технарь». Но совсем не обязательно хирургический костюм в крови пачкать, чтобы доверие пациента вызывать.
– Да не про кровь я. – Балашов отставил чашку на стол. – Я скорее про образ. Профессор из черно-белого советского кино давно уже сменился на молодого энергичного технократа из американских сериалов. Они не думают над клиникой заболевания – они рассуждают над результатами обследований. Между ними и пациентами – лаборатории, кабинеты МРТ и УЗИ, всякие приборчики, аппаратики, анализы. Профессор бы присел на кровать, пульс посчитал, узнал бы, как спалось. А им некогда – они пациента практически и не видят. А халаты сейчас, сам знаешь, никто уже не крахмалит. По крайней мере, молодёжи про это неизвестно.
Максим опустил взгляд на свой хирургический костюм, отметил светло-коричневое пятно на правой брючине и несколько капель где-то в районе живота.
– Это, судя по цвету, бетадин, – покачал он головой. – Или соевый соус. Как я не заметил? Вот ещё приметы технаря – нет времени постирать, нет времени нормально и спокойно поесть так, чтобы всё вокруг себя не заляпать. Уверен, у моего отца на такой случай в шкафу ещё несколько костюмов было – как хирургических, так и обыкновенных.
– Ну, – Балашов задумался на мгновение, – ты можешь халат сверху надеть.
– Точно, хирургический принцип «зашьём – не видно будет» в действии. Под халатом не видно, что костюм грязный, под маской – что небрит, в перчатках – что ногти неаккуратные, в колпаке – что голову не мыл трое суток. Всё у нас продумано. Внутри ты вроде аристократ, а если всё с тебя снять…
Виталий машинально взглянул на свои руки, изучая ногти, потом кивнул головой, соглашаясь с Максимом.
– Да какой к чёрту аристократ. – Он взял кофе со стола, сделал очередной большой глоток, прикрыл глаза, анализируя вкус. – Разве будет аристократ в лицах рассказывать, как больной у него после кетаминового наркоза с ума сошёл от галлюцинаций? Чуть ли не в лицах представление устраивать. Не веришь? А было в моей жизни и такое. Не здесь, правда. Учитывая, что кетамином мы не пользуемся давно, можешь представить, сколько лет назад я этот спектакль смотрел. Там вообще анестезиолог был со странностями, если честно. Его жена реально доводила – зарабатывай, зарабатывай! Он в трёх местах работал – у нас в больнице, в военном госпитале дежурил и ещё на «скорой». Трое суток в смену, один день дома. Чтобы нормально спать, вмазывался на дежурствах тиопенталом. Мы сначала думали, на наркотики подсел – но он вовремя объяснил, а то мы его уже отстранить хотели. Так вот он всегда с наркозов приходил и чуть со смеху не падал. То у него пациенты цветы с одеяла собирают, то в самолёте летят, то на танке по болоту едут. Калипсол же так растормаживает – что угодно можешь увидеть. И нам поначалу тоже смешно было! А потом девочка молоденькая ему в любви стала на каталке признаваться и целоваться полезла. Он об этом как-то так рассказал мерзко, чуть ли не со слюнями. Я еле сдержался, чтоб в морду ему не дать. После этого случая, когда он из операционной приходил, мы себе дела неотложные находили в срочном порядке, чтобы его рассказы не слушать. А ты говоришь – аристократ.
Он быстрыми глотками допил кофе, со стуком поставил чашку на стол. Добровольский чувствовал, что воспоминания Балашову были неприятны.
Максим и сам понимал, что их разговор ушёл куда-то за закрытые двери, ближе к тёмной стороне медицины, туда, где редко бывают посторонние. Поэтому он подавил в себе желание поделиться чем-то похожим на рассказ Виталия из своей практики, хотя парочку случаев он был не против обсудить. Это ведь так же, как с анекдотами – когда кто-то рассказывает в компании анекдот, ты не стараешься просто насладиться смешной историей и посмеяться вместе со всеми. Ты судорожно ищешь в памяти что-то подобное, перебирая в памяти короткие и длинные анекдоты, похожие и не очень, сложные и простые, потому что надо подхватить волну, удивить чем-то новым. В итоге ты не слушаешь анекдот – ты ждёшь, когда все закончат смеяться, чтобы тут же вставить своё слово.
Они замолчали. Добровольский почувствовал, что немного физически устал от этого разговора. Было похоже, что Балашов, сам того не желая, поставил в их беседе жирную точку.
А ещё через пару минут Максиму привезли шальную императрицу.