Читать книгу Хьюстон, у нас проблема - Катажина Грохоля - Страница 14
Сияние
ОглавлениеПрямо рядом с маминым домом, на большом газоне, который отделял наш дом от соседнего (там до войны была вилла, но войны она не пережила), росла липа, прекрасная, толстая, старая, она, наверно, помнила и Первую мировую войну, и войну тысяча девятьсот двадцатого года, а может быть, даже, будучи еще совсем молоденькой липкой, липкой-подростком, застала и Ноябрьское восстание. Она была и правда большая. Сбоку от нее на этой заброшенной маленькой полянке рос еще и довольно крупный жасмин, он был похож на домик, полный птиц, но я больше всего любил смотреть на эту липу. Поскольку окна моей комнаты выходили на юго-запад, солнца в ней было много, даже зимой комната была наполнена солнечным светом, и только летом благодаря липе у меня было свежо и прохладно.
Липа первой выпускала несмелые, робкие листочки, потом густела, в комнате тогда появлялась приятная полутень, а потом она расцветала как сумасшедшая – и что у нее в кроне тогда делалось! Миллионы пчел, осы, шершни, мухи, мушки – все они танцевали вокруг нее днем и ночью. По ночам уличный фонарь освещал с одной стороны нижние ветки, и с заходом солнца вся эта неугомонная братия засыпала, и прилетали ночные бабочки, чтобы наслаждаться в одиночестве.
Сколько я себя помню, к стволу липы был прибит скворечник, покосившийся от старости, в который, несмотря на близость к шумной улице, всегда селились птицы. То синички, то воробьи. А у меня было прекрасное место для наблюдения за ними – мое собственное окно.
Сквозь ветки липы я смотрел на улицу, особенно когда покуривал, а покуривать я начал уже в лицее. Нужно было бдить, чтобы не пропустить мать, идущую с работы, и не дать ей поймать меня за этим нехорошим занятием.
Мир, если смотреть на него сквозь ветки и листья, был какой-то другой, более таинственный, более богатый, более цветной. В листьях отражался свет фонаря, капельки дождя переливались на них всеми цветами радуги.
Помню, однажды зимой я вдруг понял, что живу совсем не так, как надо, прозрел – и тогда наконец забросил старые радиоприемники, которые до двенадцати лет были моей самой большой страстью.
Я проснулся утром – а за окном не было моей липы. В том месте, где она росла, стояло нечто, даже слегка похожее на то, что было там накануне, но в то же время оно было совершенно другим – другим настолько, что невозможно даже описать.
За окном стояло белое дерево.
Белое от корней до верхушки, до каждой самой малюсенькой веточки. Белым был скворечник, кора, белым был даже обрывок веревки, который свисал с одной из толстых веток с давних времен, но виден был только зимой.
Солнце освещало верхнюю часть кроны дерева, и она искрилась и переливалась, серебристо-белая, как будто кто-то собрал тысячи крошечных серебряных шариков и старательно укрыл ими каждый уголок, заполнил каждую трещинку в коре и оклеил каждый, самый маленький выступ каждого сучка.
Я стоял как зачарованный, не в силах оторвать глаз от этой картины. На белую ветку присели две синички, демонстрируя свои желтенькие грудки, и эти два небольших цветных пятнышка были как будто из другого мира.
Белое дерево сияло и искрилось. Даже тень от нашего дома, который постепенно медленно врастал в землю, казалась мне белой, а дерево сверкало в солнечных лучах миллионами бриллиантов чистейшей воды.
И, если не считать птиц, не было больше никаких цветов на свете: ни коричневого, ни черного, ни серого.
Это было торжество белого цвета, торжество абсолюта.
Я стоял и стоял у окна.
Раза четыре входила матушка и интересовалась, все ли со мной в порядке, – но в то утро меня невозможно было от этой картины оторвать.
И в этот день я понял, что стану кинооператором.
Никогда раньше я не видел в жизни такого чуда.
И этот день, это утро определило всю мою будущую жизнь.
На четвертом году учебы, когда было создано наше «Хреновое братство», я решил ее отблагодарить и снять о ней фильм.
Замечательный пожилой оператор, который с нами занимался, рассказывал нам о кино Рыбчиньского, и рассказывал необыкновенно.
Что Збышек Рыбчиньский был гениален. Что он привел электронику в кинематограф, придумал High Definition, всю систему. После учебы он работал на Киностудии документальных фильмов в Лодзи и снял по заказу Госкино Польши фильм о Лодзи. Но Збышек Рыбчиньский всегда оставался Збышеком. Он обещал, что сделает, – и сделал.
По-своему.
Он взял тележку, на которой молочники развозили тогда бутылки с молоком, приделал к ней спереди камеру «Синефон», чтобы она снимала покадрово, возил эту тележку везде, где только можно было, и время от времени нажимал пуск. Щелк, щелк, щелк – и заглядывал во всякие закоулочки, калитки, грязные дворики, учреждения, каморки, проехал таким образом всю Лодзь. А закончил фильм наездом камеры на стену. И на этой стене расцветает красное пятно, постепенно заполняя весь экран.
Никто еще ничего подобного не делал.
Он смог показать все: этих мрачных, угнетенных людей, нищету, убогость, безнадежность.
Комитет партии обалдел, фильм вызвал страшный скандал, следующий, разумеется, отправился на полку.
Потом Збышек уехал, а еще потом получил «Оскар».
До сих рассказывают, что получать «Оскар» он явился с сигаретой в зубах и его не хотели пускать на красную дорожку, ведущую в зал. Не знаю, сколько в этом правды, но эта история запала мне в память.
Наверно, я просто хотел быть как Збышек.
* * *
Когда я был на третьем курсе, оказалось, что пустующую полянку между домами кто-то купил. Она относилась к Жолибожу, место козырное, поэтому желающих было пруд пруди, кто-то положил на нее глаз – и город продал этому «кому-то» землю.
Через пару месяцев уже было известно, что здесь будет построен маленький отель, совсем маленький, но шикарный, полянка на Жолибоже стоит миллионы, а отель – еще дороже. Старые жильцы были встревожены, но с другой стороны, такой отель мог еще выше поднять престиж нашей улицы.
А для моего дерева это означало смертный приговор.
Поэтому я решил снимать «Липу».
Я установил камеру на подоконнике, чуть под углом, чтобы в кадре помещалось все дерево вместе с этим кошмарным скворечником и кусочек улицы.
Это было не так легко, потому что окно бликует.
Я включал и выключал камеру по часам. Если коротко – то утром, днем, вечером, ночью, в полдень, в самый полдень. И в 15.10 на всякий случай.
Почти целый год я снимал свою липу и ее жизнь, как всегда буйную и насыщенную. Я поставил себе будильник. Я снимал липу, как никогда и ничего не снимал в своей жизни. Она цвела, как обычно, совершенно не подозревая о той участи, которая ее ожидала.
* * *
Однажды (я был тогда с Баськой в Закопане) позвонила матушка и сказала, что надо что-то делать, потому что приехали рубить дерево.
Я тогда действительно испугался, что умру. Камера не была включена, а смерть дерева мне обязательно нужно было снять – на этом был основан весь мой фильм!
Я спокойно проинструктировал матушку по телефону, что и где надо нажать, чего не трогать ни при каких обстоятельствах – под страхом смертной казни, как все это сделать аккуратно, чтобы не свернуть камеру, а потом вскочил в ночной поезд до Варшавы, оставив в Закопане взбешенную до безумия Баську, которая поняла, что я полный идиот.
Я так нервничал во время этой поездки из Закопане в Варшаву, что не мог сомкнуть глаз даже на минуту. На вокзале я взял такси и всю дорогу подгонял бедного таксиста, так что он в конце концов не выдержал, повернулся ко мне и сказал, что нормальные люди не уезжают, когда у них жена рожает. Хотя в тот раз речь шла скорее о смерти, а не о рождении.
Я успел на два последних дня жизни моей липы.
Ее убивали по частям. Сначала – нижние ветки, потом суки повыше. Подъехал тяжелый грузовик с подъемником, в нем приехали двое мужиков с бензопилами. Липа становилась все худее, все меньше, все лысее, все короче… Ветки сыпались на землю с треском, прекрасное здоровое дерево встречало свою смерть с необыкновенным достоинством.
А камера все это записывала.
Я стоял и смотрел. С самого начала и до конца. Наверно, первый и последний раз в жизни я плакал, как мальчишка, как ребенок. Матушка вошла было в комнату, но я гаркнул на нее – никто не должен был видеть меня в таком состоянии.
Остались две ветки… одна… остался только пень, невысокий, и он все меньше, меньше, меньше…
Пенек.
Солнце садилось.
Потом подъехал экскаватор, высоко поднял ковш, опустил – и вырвал корень.
Осталась только яма.
У меня все болело.
Я подошел к камере и выключил ее. Может быть, я повел себя непрофессионально, может быть, нужно было еще хотя бы пару дней снимать – сделать такой «the day after», но это было бы непорядочно по отношению к дереву.
Липа умерла – и моя «Липа» в этот момент должна была закончиться.
Материалы я смог начать отсматривать только через пару недель. Чего там только не было, люди добрые!
Весна, лето, осень, зима.
Писающий под деревом пес – и писающий под деревом мужик.
Целующаяся пара – я узнал Анетку с первого этажа, и подтягивающая штаны девчонка-подросток, люди, ковыляющие мимо, – соседка матери пани Ядзя с мужем.
Дети, кидающие камни в скворечник, и женщина, которая снимает с ребенка грязный подгузник и, оглядевшись по сторонам, кидает его в кусты.
На улице и «Скорая помощь», и пожарная машина, и катафалк, и красный «Порше».
Люди, старые и молодые, дети спешат в школу, веселые студенты возвращаются с экзаменов.
Переезд соседей с третьего этажа, коробки, мебель, цветы в горшках.
Девушка с парнем и два обнявшихся мужчины, едва понимающие, на каком они свете.
Почтальон, который опирается спиной о ствол дерева, вынимает из сумки бумаги, какие-то читает, какие-то выбрасывает.
Крестный ход, Божья Матерь на чьих-то руках, девочки с цветами.
Моя мать останавливается и перекладывает сумки с продуктами из руки в руку. Какой-то мужчина предлагает ей помощь, и она отдает ему сумки – понятия не имею, кто это.
Какая-то пара бредет не торопясь, она на него бросается, а через минуту они обнимаются и целуются.
Парнишка, который падает с лестницы, смотрит по сторонам, потом поднимается, отряхивает коленки, а плакать начинает только тогда, когда к нему подбегает мать.
Маленький котенок с торчащим кверху хвостиком вцепляется лапами в ствол – и собака, которая упирается передними лапами в дерево.
Я не видел того, что видела липа. И того, что увидела камера.
На первом плане скворечник – сначала воробьи, смешные суетливые птички, носят веточки, какие-то пушинки, собачью шерсть – вьют гнездо, движение как на Маршалковской в час пик, потом суют в отверстие каких-то червяков, улетают, прилетают, улетают, прилетают – миллион раз за день, а потом пять молодых, едва оперившихся воробушков начинают свой первый и последний полет с липы. Покидают гнездо.
Потом через некоторое время синички – любопытствуют, свободно ли. Свободно. Выбрасывают из скворечника то, что так старательно собирали предыдущие жильцы, – веточки, какой-то мусор, все! Летают перья – птицы чистят скворечник.
Вот такие чистюли. Конечно, ничего себе квартирка, жить можно, но от предыдущих жильцов не должно остаться даже следа. И не потому, что они так уж плохо обустроили жилище, нет, птицы не такие дураки.
Каждое гнездо – одноразовое.
Скворечник использовать повторно можно, но старое гнездо уже несвежее, в нем могут быть паразиты. Поэтому нужно выкинуть все-все и принести свое, свежее, сухое, здоровое. И тогда уже, будьте любезны, можно и размножаться.
Только воробьи вылетели – заселились синички.
И вся игра с самого начала, только грудки желтенькие. Снова туда-сюда, та же колготня. Спереди нет никакой перекладины, это кто-то умно придумал, потому что если бы она была снаружи, то какие-нибудь другие птицы могли бы прилететь, подождать, пока маленькая головка высунется, – и привет! Сороки и сойки – хуже всех. Это такие две птицы, которые наводят страх на мелких окрестных птах, потому что питаются исключительно их яйцами и птенцами.
Сойка у меня тоже есть – сидит на низкой ветке, а над ней шум, гам, листва шевелится, внутри что-то происходит. Это мелкие птицы, чувствуя угрозу, создают эту суету в надежде, что отвлекут внимание агрессора от гнезда. На этот раз – от другого гнезда, не в скворечнике, оно, наверно, где-то повыше, похоже – гнездо черного дрозда, я вроде слышал его свист. Сойка исчезает в ветвях и – я не верю своим глазам! – через мгновение появляется снова, держа в клюве птенца. Вернее, часть птенца. И с этой частью почти сразу куда-то улетает. У нее тоже есть дети. Она кормит своих детей чужими. Вот это кадры!
Липа мокрая и холодная, сухая, молящая о поливе, липа расцветающая и отцветающая, липа облетающая, липа обнаженная и липа просыпающаяся… О, это, вероятно, самое-самое начало весны, потому что она еще без листьев, и видны два вяхиря. Красивые птицы. Большие, блестящие, с белыми перьями – они самые, пожалуй, красивые среди голубей. Они сидят в кадре все время – вся липа в кадр не входит, но у них точно будет гнездо где-то наверху. Один из них держит в клюве большую ветку – большую для птицы, разумеется. Вяхирям присутствие других птиц не мешает – потому что они строят гнезда на самой верхушке дерева. Я знаю, как это бывает, несмотря на то что камера этого не сняла.
Голубица работает инспектором наблюдения, а он летает вокруг и укладывает веточки, и плетет, и вьет, вьет, как заведенный. А она устроилась себе удобненько, потом встает: вот тут нехорошо, поправь, старик… он снова носится, она снова проверяет: о’кей, теперь можешь меня иметь, вот ты постарался – я, пожалуйста, это ценю. И эти вяхири исчезают из кадра, там, наверху, и это тоже очень символично.
Я всегда знал, что я гений.
Благодаря липе.
И последний день – день смерти.
Я и не заметил, что произошло, а камера более чувствительна – она ухватила момент, в который в комнату вдруг ворвалось солнце.
Солнце впервые в жизни заходило в мою комнату – липы больше не было, и не было больше никаких преград для его лучей. И кадры оказались как будто высвеченные.
Я монтировал «Липу», наверно, год.
У меня получился часовой фильм, от которого дух захватывало и сердце замирало. У меня впереди было блестящее будущее.
За счет липы.
Это не мои слова – это я читал в рецензиях после фестиваля.