Читать книгу Личный мотив - Клер Макинтош - Страница 4
Часть первая
2
ОглавлениеЯ не хочу чаю, но все равно беру его. Обхватив чашку обеими руками, я прижимаюсь к ней лицом, пока горячий пар не начинает обжигать. Боль пронзает кожу, от нее немеют щеки и покалывает в глазах. Я борюсь с инстинктивным желанием отодвинуться: мне нужно состояние оцепенения, чтобы размыть картины, возникающие перед глазами.
– Может, принести тебе чего-нибудь поесть?
Он возвышается надо мной, и я понимаю, что нужно поднять на него глаза, но я этого не перенесу. Как он может предлагать мне еду и питье как ни в чем не бывало, как будто ничего не произошло? Из желудка поднимается волна тошноты, и я сглатываю ее едкий вкус. Он винит в случившемся меня. Он не говорит этого вслух, но ему и не нужно этого делать – за него говорят глаза. И он прав: это я во всем виновата. Мы должны были направиться домой другой дорогой, я не должна была с ним разговаривать, я должна была остановить его…
– Нет, спасибо, я не голодна, – тихо говорю я.
Трагедия прокручивается у меня в голове по замкнутому кругу. Я хочу нажать кнопку паузы, но этот безжалостный ролик идет без конца: его тельце снова и снова бьется о ветровое стекло машины. Я подношу чашку к лицу, но чай уже остыл и его тепла не хватает, чтобы обжигать кожу. Я не замечаю, как к глазам подкатились слезы, но чувствую тяжелые капли, падающие мне на колени. Я смотрю, как они впитываются в ткань джинсов, а потом соскребаю ногтем пятно грязи на бедре.
Я оглядываю комнату дома, на создание которого потратила столько лет. Занавески, купленные в тон обивке дивана; разные скульптурки – что-то я сделала сама, что-то нашла в галереях, и мне оно так понравилось, что жаль было пройти мимо. Я думала, что обустраиваю домашний очаг, но на самом деле все время выстраивала только здание.
Рука болит, я чувствую, как в запястье быстро и легко бьется пульс. Я радуюсь этой боли. Я хочу, чтобы она была сильнее. Хочу, чтобы это меня сбило машиной.
Снова слышится его голос:
– Полиция повсюду ищет эту машину… газеты просят отозваться свидетелей… все это будет в новостях…
Комната вертится вокруг меня, и я цепляюсь взглядом за журнальный столик, стараясь кивать, когда мне это кажется уместным. Он ходит взад-вперед: два шага к окну, два – обратно. Мне хочется, чтобы он наконец сел, – это заставляет меня нервничать. Руки у меня дрожат, и я ставлю свой нетронутый чай на стол, пока не уронила чашку на пол, при этом фарфор громко звякает о стеклянную столешницу. Он бросает на меня раздраженный взгляд.
– Прости, – говорю я.
Во рту появился металлический привкус, и я понимаю, что прикусила губу. Я просто сглатываю кровь, не желая привлекать к себе внимание просьбой подать салфетку.
Все изменилось. В тот миг, когда автомобиль заскользил по мокрому асфальту, изменилась вся моя жизнь. Я все вижу очень четко, как будто стою на обочине. Так для меня продолжаться не может.
Когда я просыпаюсь, то какой-то миг не могу понять, что это за ощущение. Все то же самое – и тем не менее другое. И тут – еще до того, как я открываю глаза, – в голове резко возникает громкий шум, как от проезжающего поезда метро. Затем все возвращается: перед глазами те же яркие сцены, которые я не могу ни остановить, ни стереть. Я сжимаю виски ладонями, как будто грубой силой можно унять эти видения, но они никуда не пропадают, красочные и быстрые, словно без них я могла бы забыть о происшедшем.
На тумбочке рядом с кроватью стоит латунный будильник, который Ева подарила мне, когда я поступила в университет («Иначе тебе никогда не попасть на лекции!»), и я с ужасом замечаю, что уже половина одиннадцатого. Боль в руке заглушает головную боль, от которой меркнет в глазах, если я делаю резкие движения, и когда я поднимаюсь с постели, в моем теле ноет каждая мышца.
Я надеваю вчерашнюю одежду и иду в сад, даже не остановившись, чтобы сделать себе кофе, хотя во рту у меня так пересохло, что трудно глотать. Я не могу найти туфли, и холод жалит мои ступни, когда я босиком иду по траве. Садик у меня небольшой, но зима в разгаре, и к тому времени, когда добираюсь до его дальнего конца, пальцев на ногах я уже не чувствую.
Студия в саду была моим убежищем в течение последних пяти лет. Она чуть больше обычного сарая, как может показаться постороннему наблюдателю, но это место, куда я прихожу, чтобы подумать, чтобы поработать и чтобы спрятаться. Деревянный пол забрызган пятнами от капель глины, которые разлетаются с моего гончарного круга, стоящего в центре студии, где я могу подойти к нему с любой стороны, чтобы критическим взглядом оценить свою работу. Вдоль трех стен моего сарайчика стоят стеллажи, на полках я в упорядоченном беспорядке, принцип которого понятен только мне, расставляю свои скульптуры. Здесь незаконченные работы; здесь вещи обожженные, но не раскрашенные; работы, ожидающие своих покупателей, – тоже здесь. Здесь сотни разных изделий, и все же если я закрою глаза, то по-прежнему чувствую под пальцами форму каждого из них и прикосновение влажной глины к своим ладоням.
Я беру ключ из потайного места под планкой окна и открываю дверь. Здесь все хуже, чем я ожидала. Пола не видно под толстым слоем черепков, половинки разбитых кувшинов ощетинились острыми зазубринами неровных краев. Деревянные полки стеллажей пусты, с рабочего стола все сметено на пол, а от крошечных статуэток на подоконнике, которые теперь невозможно узнать, остались лишь груды осколков, поблескивающих на солнце.
У двери лежит небольшая статуэтка женщины. Я вылепила ее в прошлом году как часть серии фигурок, которые делала для магазина в Клифтоне. Я тогда хотела создать что-то подчеркнуто реальное, что-то максимально далекое от совершенства, но чтобы при этом оно все равно оставалось прекрасным. Я сделала десять таких женщин, и у каждой из них были отличительные линии изгибов, свои выпуклости, шрамы и прочие недостатки. Я лепила их со своей матери, с сестры, с девочек, с которыми училась гончарному делу, с женщин, которых видела, гуляя в парке. А эту фигурку я делала с себя. Очень неопределенно, так что никто другой никогда не смог бы узнать в ней меня, – но тем не менее это все же была я. Грудь, пожалуй, слишком плоская, бедра уж очень узкие, ступни слишком большие. Пучок волос завязан в узел на затылке. Я нагибаюсь, чтобы поднять ее. Я думала, что она не пострадала, но, когда я прикасаюсь к ней, глина под пальцами распадается и я остаюсь с двумя половинками. Я тупо смотрю на них, а затем со всей силы швыряю в стену, отчего они разлетаются вдребезги, покрывая мелкими осколками мой рабочий стол.
Я набираю в легкие побольше воздуха и очень медленно выдыхаю.
Я точно не знаю, сколько дней прошло с того трагического случая, как пережила ту неделю, когда двигалась так, будто переставляла ноги в густой патоке. Я не знаю, что заставило меня решить, что именно сегодня – тот день. Но это случилось. Я беру только то, что помещается в вещевой мешок, понимая, что если не уеду прямо сейчас, то, возможно, не смогу уехать никогда. Я бесцельно брожу по дому и пытаюсь представить себе, что больше никогда сюда не вернусь. Эта мысль пугает, но одновременно от нее веет избавлением. Смогу ли я это сделать? Можно ли просто так уйти от одной жизни, чтобы начать новую? Я должна попробовать: это единственный мой шанс пережить все целой и невредимой. В кухне лежит мой ноутбук. В нем фотографии, адреса, разная важная информация, которая может мне однажды понадобиться и которую я в свое время не додумалась сохранить где-нибудь еще. Мне некогда думать о том, как сделать это сейчас, и, хотя компьютер тяжелый и громоздкий, я отправляю его в вещевой мешок. Места там остается мало, но я не могу уехать без еще одного предмета из своего прошлого. Я вытаскиваю свитер и ворох футболок и на их место кладу деревянную шкатулку, в которой под кедровой крышкой спрятаны мои воспоминания. Внутрь я не заглядываю – нет необходимости. Там набор дневников, которые я беспорядочно вела в подростковом возрасте, с некоторыми отсутствующими страницами, выдранными в порыве раскаяния; пачка билетов на концерты, перехваченная эластичной повязкой; диплом об образовании; газетные вырезки о моей первой выставке. И фотографии сына, которого я любила, казалось, с немыслимой силой. Драгоценные для меня фотографии, но их слишком мало для человека, которого так любили. Такой маленький след в окружающей действительности, но при этом весь мой мир вращался именно вокруг него.
Не в силах противиться искушению, я открываю шкатулку и беру верхнюю фотографию. Этот снимок «Полароидом» сделала очень любезная акушерка в день его рождения. Здесь он просто крошечный розовый комочек, которого едва видно из-под белого больничного одеяла. На фото руки мои застыли в неуклюжем жесте новоиспеченной мамаши, изможденной родами, но утопающей в любви. Все было так стремительно, так пугающе и так не похоже на то, как об этом пишут в книгах, которые я буквально глотала в период беременности, но любовь к своему ребенку, которую я должна была ощутить, не задержалась и на миг. Внезапно мне становится трудно дышать, я кладу снимок обратно в шкатулку и сую ее в вещевой мешок.
Смерть Джейкоба кричит и взывает ко мне с первых страниц газет из палисадника перед гаражом, который я прохожу, из магазинчика на углу, из очереди на автобусной остановке, где я стою так, будто не отличаюсь от всех остальных. Как будто я не сбегаю отсюда.
Все говорят об этой катастрофе. Как такое могло случиться? Кто мог это сделать? Каждый подъехавший к остановке автобус приносит очередные новости, и над головами пассажиров волнами прокатываются обрывки сплетен, от которых мне никак не убежать.
– Это была черная машина…
– Машина была красная…
– Полиция вот-вот арестует виновного…
– У полиции нет никаких зацепок…
Рядом со мной сидит женщина. Она открывает газету, и возникает ощущение, будто кто-то сдавил мне грудь. На меня смотрит лицо Джейкоба. Его глаза упрекают меня в том, что я не уберегла его, что позволила ему умереть. Я заставляю себя не отводить взгляда, и к горлу подкатывает тугой комок. Перед глазами все расплывается, и я уже не могу прочесть слова, но мне это и не нужно: различные варианты этой статьи я видела в каждой газете, мимо которой проходила сегодня. Высказывания ошеломленных школьных учителей, записки на букетах цветов у края дороги, расследование – открытое, а затем отложенное. На втором снимке венок из желтых хризантем на немыслимо маленьком гробике. Женщина сокрушенно охает и говорит – себе, как мне кажется, но, возможно, она чувствует, что я тоже смотрю на это:
– Ужасно, не правда ли? Да еще и перед самым Рождеством.
Я молчу.
– И сразу уехал, даже не остановился. – Она снова вздыхает. – Причем заметьте, – продолжает она, – мальчику всего пять лет. Ну какая мать может позволить ребенку в таком возрасте самому переходить дорогу?
Я не могу сдержаться, всхлипываю и начинаю плакать. Горячие слезы сами собой льются по моим щекам на салфетку, осторожно засунутую мне в руку.
– Бедняжка… – говорит женщина, как будто успокаивает малое дитя. Непонятно, кого она при этом имеет в виду, Джейкоба или меня. – Вы просто не можете себе такое представить, верно?
Но я-то как раз могу. И мне хочется сказать ей, что, какими бы она ни представляла эти ощущения, на самом деле все в тысячу раз хуже. Она находит для меня еще одну бумажную салфетку, смятую, но чистую, и переворачивает страницу газеты, чтобы почитать, как в Клифтоне зажигают рождественскую иллюминацию.
Я никогда не думала, что сбегу. Никогда не думала, что мне это будет необходимо.