Читать книгу Позволь мне солгать - Клер Макинтош - Страница 4

Часть I
Глава 2

Оглавление

Анна


Элле уже два месяца. Глазки закрыты, длинные темные ресницы почти касаются розовых щечек, подрагивают, пока она ест. Растопыренные пальчики на моей груди – как морская звезда. Я сижу на диване как приклеенная и думаю обо всем, что могла бы сделать, пока кормлю Эллу. Почитать. Посмотреть телевизор. Заказать продукты по интернету.

Не сегодня.

Сегодня не день для таких привычных дел.

Я смотрю на доченьку, и вскоре ее ресницы поднимаются – какой серьезный и какой доверчивый у нее взгляд! Зрачки голубых глаз – озерца бескорыстной любви, мое отражение в них – крошечное, но незыблемое.

Движения Эллы замедляются. Мы смотрим друг на друга, и я думаю, что материнство – величайшая тайна, ведь никакие книги, никакие фильмы или советы не могут приготовить тебя к этому всепоглощающему чувству: для крошечного человечка ты – целый мир. И этот человечек для тебя – целый мир. Я храню эту тайну, ни с кем ею не делюсь, да и с кем бы я поделилась? Меньше десяти лет прошло с тех пор, как мы закончили школу, а все мои подруги тратят время на парней, не на детей.

Элла все еще смотрит на меня, но постепенно ее взгляд подергивается пеленой, словно предутренний туман клубится в ее глазах. Веки опускаются, взметаются вновь, но дремота берет свое. Ее посасывание – всегда такое жадное вначале, затем спокойное, мерное – замедляется, между глотками проходит пара секунд. Затем малышка останавливается. Она спит.

Я поднимаю руку и осторожно нажимаю пальцем на грудь, высвобождая сосок изо рта Эллы, затем надеваю лифчик. Губы Эллы еще двигаются какое-то время, но потом сон становится все крепче, и ее рот замирает, сложившись в идеально округлую «О».

Надо уложить ее. Воспользоваться временем, пока она спит. Сколько его будет? Десять минут? Час? Мы еще далеки от того, чтобы в нашей жизни установился какой-то распорядок.

«Распорядок». Ключевое слово для любой молодой мамы, единственная тема для разговора на утренних встречах, где мамы младенцев делятся друг с другом опытом. На эти встречи меня заставляет ходить наша патронажная медсестра, и я не очень-то этому рада: «Она подолгу спит? Знаешь, ты бы попробовала метод контролируемого плача. Джину Форд читала?»

Я киваю, улыбаюсь, говорю: «Да, непременно попробую» – и стараюсь подойти к какой-нибудь другой молодой маме. К кому-то другому, не столь непреклонному. Мне плевать на распорядок. Я не хочу, чтобы Элла разрывалась от плача, пока я сижу за столом и пишу на своей страничке в «Фейсбуке» пост о «кошмаре материнства».

Ужасно плакать оттого, что мама не приходит. Не нужно Элле такое переживать.

Она ворочается во сне, и вечный комок в моем горле словно раздувается. Когда малышка не спит, все видят, что она – моя доченька. Когда друзья говорят, как она похожа на меня или Марка, я этого не замечаю. Я смотрю на Эллу – и вижу Эллу. Но когда она спит… когда она спит, я вижу свою маму. Под пухлыми младенческими щечками проступают знакомые черты нижней части лица в форме сердца, и по линии роста ее волос я понимаю, что в грядущие годы моя дочь будет проводить часы перед зеркалом, пытаясь укротить дерзкую прядку, растущую под другим углом – не так, как все остальные.

Видят ли младенцы сны? Что может сниться им? Они ведь так мало знают о мире. Я завидую спящей Элле, и не только потому, что такой усталости, как сейчас, я не ощущала никогда до того, как родила ребенка. Я завидую ей, ведь когда она спит, ей не снятся кошмары. В своих снах я вижу то, о чем не могу знать. Вижу версии случившегося, описанные в полицейских отчетах и выводах судмедэксперта. Вижу раздутые, обезображенные водой лица своих родителей. Вижу страх в их чертах, когда они падают со скалы. Слышу их крики.

Иногда бессознательное милостиво ко мне. Не всегда в пространстве моих сновидений родители падают, временами они летят. Я вижу, как они делают шаг в бездну, разводят руки и парят над синим морем, а брызги волн ласкают их смеющиеся лица. Тогда я просыпаюсь спокойно, и улыбка играет на моих губах, пока я не открываю глаза и не понимаю, что с тех пор, как я провалилась в сон, ничего не изменилось.

Девятнадцать месяцев назад мой отец взял машину – самую новую и дорогую, – выехал на ней со двора собственного автосалона, за десять минут добрался от Истборна до мыса Бичи-Хед, оставил машину на стоянке, не закрыв дверь, и пошел на край скалы. По пути он собрал камни, чтобы тяжесть утащила его на дно. А затем, когда прилив набрал полную силу, сбросился с обрыва.

Я знаю все эти факты, потому что мне дважды пришлось слушать подробные объяснения судмедэксперта. И в первый, и во второй раз мы сидели с дядей Билли, слушая отчет об обеих неудачных спасательных операциях береговой охраны, и, хотя судмедэксперт был предельно тактичен, от деталей дела становилось только больнее. Я смотрела себе под ноги, пока давали показания специалисты по приливам и статистике выживаемости, пока сообщали данные по уровню смертности. И зажмурилась, когда судмедэксперт зачитал вывод: причина смерти – самоубийство.

Семь месяцев спустя, не справившись с горем, мать последовала за ним, столь точно воспроизведя обстоятельства его смерти, что в местной газете написали о «подражании самоубийству». Смерти моих родителей разделяло семь месяцев, но они были связаны, а потому расследования объединили в одно дело и судебное решение вынесли на одной неделе. За те два дня я многое узнала, но ничего из услышанного не было действительно важным.

Я так и не выяснила, почему они сделали это. Если считать, что они вообще так поступили.

Факты казались неоспоримыми. Вот только родители не были склонны к самоубийству. Они не страдали от депрессии, тревоги и страха. Они были не из тех людей, кто легко отказывается от жизни.

– Проблемы с психикой не всегда очевидны, – говорит Марк, когда я поднимаю эту тему, и в его голосе нет ни намека на раздражение оттого, что разговор ходит по кругу. – Самые сильные, самые жизнерадостные, казалось бы, люди могут страдать от депрессии.

За последний год я научилась держать свои мысли при себе, молчать о сомнениях, кроющихся под покровом моей скорби. Никто, кроме меня, не сомневается. Никому не кажется странным случившееся.

Впрочем, никто и не знал моих родителей настолько хорошо, как я.

Тишину прерывает телефонный звонок. Я жду, пока включится автоответчик, но звонивший не оставляет сообщения, и через мгновение у меня в кармане вибрирует мобильный. Даже не взглянув на экран, я знаю, что это Марк.

– Затаилась у спящей малышки, да?

– Как ты догадался?

– Как она?

– Ест каждые полчаса. Я все пытаюсь приготовить обед, да вот, никак руки не доходят.

– Ничего, я сам приготовлю, когда вернусь. Ты в порядке? – Что-то неуловимо меняется в его голосе, никто другой бы этого не заметил. Но я слышу подтекст в его интонации: «Ты в порядке, учитывая, какой сегодня день?»

– Нормально.

– Я могу пойти домой.

– Все в порядке, правда.

Марку определенно не хотелось бы уходить с семинара, не доведя дело до конца. Он коллекционирует сертификаты, как другие люди собирают подставки под бокалы или заграничные монеты. У него уже столько званий, что все эти аббревиатуры не помещаются на визитке – через каждые пару месяцев он заказывает себе новые карточки, и наименее важные звания теряют свое место в конце списка и забываются. Сейчас он посещает семинар на тему «Роль сочувствия в отношениях психотерапевта и пациента». На самом деле ему этот семинар не нужен, его умение сочувствовать клиенту было очевидным для меня с самых первых минут, когда я перешагнула порог его кабинета.

Марк дал мне выплакаться. Протянул мне упаковку салфеток, сказал не торопиться. Говорить только тогда, когда я буду готова, не раньше. А когда я перестала рыдать, но все еще не могла подобрать подходящие слова, он рассказал мне о стадиях скорби – отрицание, гнев, торг, депрессия и принятие, – и я поняла, что еще не прошла первую стадию.

Через четыре сеанса Марк, вздохнув, сообщил, что больше не может работать со мной, и, когда я спросила, что я сделала не так, он сказал, что возник конфликт интересов и ему очень жаль, ведь это так непрофессионально, но, быть может, я согласилась бы принять его приглашение на ужин?

Он был старше меня – по возрасту ближе к моей маме, чем ко мне, – и казался человеком необычайно решительным, хотя эта решимость и контрастировала с волнением, иногда видимым за его маской спокойствия, как в тот момент.

– С удовольствием, – не раздумывая откликнулась я.

Потом он говорил мне, что скорее чувствовал себя виноватым в том, что прервал наши сеансы, чем в нарушении профессиональной этики, запрещавшей вступать в отношения с пациентами. «Но я уже не твоя пациентка», – возразила я тогда.

Марк до сих пор переживает по этому поводу. Я напоминаю ему, что люди знакомятся в разнообразнейших ситуациях. Мои родители встретились в одном лондонском ночном клубе, его родители – в отделе замороженных продуктов в супермаркете «Маркс-энд-Спенсер». А мы с ним познакомились на восьмом этаже здания в Патни, в кабинете с обитыми кожей креслами, и мягкими шерстяными покрывалами, и табличкой на двери: «Марк Хеммингс, психотерапевт. Прием только по записи».

– Как скажешь. Поцелуй за меня Эллу.

– Пока.

Я первой сбрасываю звонок. Знаю, сейчас Марк прижимает к губам телефон, как и всегда, когда он погружается в раздумья. Ему пришлось выйти в коридор, чтобы позвонить мне, и ради этого он пожертвовал кофе, или общением с коллегами, или чем там занимаются тридцать психотерапевтов, когда их отпускают на перерыв во время семинара. Сейчас он присоединится к остальным, и я не смогу связаться с ним в ближайшие пару часов, пока он будет учиться демонстрировать сочувствие клиенту, даже если речь идет о совершенно надуманной проблеме. Необоснованной тревоге. Пустяшной утрате.

Он хотел бы поработать над моими проблемами. Но я ему не разрешаю. Я перестала ходить к психотерапевту, когда поняла, что никакие разговоры в мире не вернут мне родителей. В какой-то момент все мы доходим до того этапа, когда боль, которую ты ощущаешь, это просто грусть. А от грусти нет лекарства.

Скорбь – сложное явление. Она подступает и отступает, она столь многогранна, что от любых попыток проанализировать это состояние у меня начинает болеть голова. Я могу не плакать несколько дней, а потом задыхаться от рыданий, сотрясающих тело. В какой-то момент я могу посмеяться с дядей Билли над глупостью, когда-то сказанной папой, а уже в следующий меня будет переполнять гнев от эгоистичности его поступка.

Гнев – худшее во всем этом. Раскаленная добела ярость – и вина, неизбежно приходящая следом.

Почему они так поступили?

Я миллион раз прокручивала в голове события дней, предшествовавших папиной смерти, задавалась вопросом, что я могла сделать иначе, чтобы предотвратить это.

«Твой отец пропал».

Помню, я нахмурилась, читая эту эсэмэску и раздумывая, в чем тут шутка. Вообще-то я жила с родителями, но в те дни уехала на конференцию в Оксфорд и как раз болтала за завтраком с коллегой из Лондона. Прервав разговор, я отошла и позвонила маме:

– В каком смысле «пропал»?

Мама говорила сбивчиво, слова давались ей через силу, будто она с трудом припоминала их значение. Вчера вечером они с папой поссорились. Папа ушел в паб. Пока что ничего необычного. Я давно смирилась с вечными дрязгами в отношениях моих родителей, со всеми этими скандалами, угасавшими столь же быстро, как и разгоравшимися. Вот только на этот раз папа не вернулся домой.

– Я думала, он остался ночевать у Билла, – сказала мама, – но, когда я пришла на работу, оказалось, что Билл его не видел. Я тут уже извелась вся, Анна!

Я сразу же уехала с конференции. Не потому, что волновалась за папу. Нет, я волновалась за маму. Они тщательно скрывали от меня причины своих скандалов, но я часто замечала, что они в ссоре. Папа исчезал – уходил на работу, поиграть в гольф или выпить пива в пабе. Мама пряталась дома, притворяясь, что не плакала.

К тому моменту как я приехала домой, все уже закончилось. На кухне у нас сидели полицейские, сжимая в руках фуражки. Маму так трясло, что им пришлось вызвать скорую, чтобы не допустить состояния шока. Дядя Билли застыл, бледный от горя. Лора, мамина крестница, подавала чай, забыв добавить туда молоко. И никто из нас этого не заметил.

Я прочла папину эсэмэску:

«Я больше так не могу. Мир станет лучше без меня».

– Ваш отец взял машину на работе.

Полицейский был папиного возраста, и тогда я, помню, подумала, есть ли у него дети. И воспринимают ли они его присутствие в своей жизни как что-то само собой разумеющееся…

– На вчерашних записях с камер наблюдения видно, как эта машина едет в сторону мыса Бичи-Хед поздно вечером.

Мама сдавленно вскрикнула. Я наблюдала, как Лора обняла ее, пытаясь успокоить, но сама я не могла пошевельнуться. Я словно окаменела. Мне не хотелось слышать слова полицейского, но я все равно была вынуждена слушать.

– Около десяти часов утра в полицию поступил звонок. – Констебль Пикетт сверился со своими записями. Наверное, ему просто легче было смотреть в блокнот, чем на нас. – Женщина сообщила, что видела, как какой-то мужчина собрал в рюкзак камни, положил на краю обрыва бумажник и телефон и спрыгнул с края скалы.

– Почему же она не попыталась остановить его? – Я не собиралась кричать, так вышло. Дядя Билли опустил мне руку на плечо, но я лишь отмахнулась от него и повернулась к остальным. – Она просто смотрела, как он прыгает?

– Все произошло очень быстро. Звонившая нам женщина была очень расстроена, как вы понимаете. – Констебль Пикетт осознал, что неудачно выразился, но было уже слишком поздно.

– Она, значит, была расстроена? А как, по ее мнению, себя чувствовал папа? – Я оглянулась в поисках поддержки на лицах близких, а затем вновь уставилась на полицейских. – Вы ее допросили?

– Анна… – прошептала Лора.

– Откуда вы знаете, что это не она его толкнула?

– Анна, это ничем не поможет.

Я уже готова была огрызнуться на нее, но тут увидела маму, тихо плакавшую в объятиях Лоры, и желание устроить скандал улетучилось само собой. Мне было больно, но маме – еще больнее. Я прошла по комнате, опустилась перед ней на колени, прижалась щекой к ее руке и почувствовала влагу на лице еще до того, как поняла, что плачу. Мои родители провели вместе двадцать шесть лет. Они жили вместе, работали вместе и, невзирая на периодические взлеты и падения в отношениях, любили друг друга.

Констебль Пикетт кашлянул.

– Описание совпало с данными мистера Джонсона. Мы прибыли на место в течение нескольких минут. Машину обнаружили на парковке Бичи-Хед, а на краю скалы мы нашли вот это. – Он указал на лежащий на столе прозрачный пластиковый пакет для улик.

Я увидела в пакете папин мобильный и коричневый кожаный бумажник. Мне вдруг вспомнилась шуточка дяди Билли о том, что у папы в карманах гнездится моль, и на мгновение мне показалось, что я рассмеюсь. Но вместо этого разрыдалась – и проплакала три дня.


Правая рука, которой я удерживала Эллу, занемела, и я осторожно высвобождаю ее, шевеля пальцами и чувствуя покалывание, пока кровообращение восстанавливается. Мне вдруг становится беспокойно на душе, и я отстраняюсь от спящей Эллы (моим недавно обретенным навыкам бесшумного перемещения позавидовал бы иной морской пехотинец) и баррикадирую малышку на диване подушками. Встав, я потягиваюсь, разгоняя окоченение от долгого сидения.

Мой отец никогда не страдал от депрессии или тревожных расстройств.

«Но разве он сказал бы тебе, даже если бы чувствовал что-то подобное?» – увещевала меня Лора.

Мы сидели на кухне – Лора, мама и я. Полиция, соседи, все разошлись, оставив нас, онемевших от горя, на кухне с бутылкой вина, горчившего на языке. Лора была права, хотя я и не хотела этого признавать. Папа был из тех мужчин, которые верят, что разговоры о «чувствах» могут превратить их в «баб».

Какими бы ни были причины его поступка, папино самоубийство стало для нас полной неожиданностью и повергло в пучину скорби.

Марк – как и его преемник, к которому я обратилась потом, – советовал мне проработать гнев, вызванный смертью отца. Я же цеплялась за слова судмедэксперта: «не находясь в здравом уме».

«Не в здравом уме».

Эти четыре слова помогли мне разделять человека и его поступок; помогли понять, что папа покончил с собой вовсе не для того, чтобы причинить боль тем, кого он оставил. Напротив, судя по его прощальному сообщению, он искренне верил, что мы будем счастливее в его отсутствие. Но это было совсем не так.

С тем, что случилось потом, мне было смириться куда сложнее, чем с папиным самоубийством. Гораздо тяжелее мне было понять, почему – после испытанной ею самой боли утраты близкого человека, покончившего с собой, после всех тех месяцев, когда она видела, как я плачу по любимому папочке, – моя мать сознательно заставила меня еще раз пережить весь этот ужас.

Кровь шумит у меня в ушах, жужжит, словно бьющаяся о стекло оса. Я иду на кухню, залпом выпиваю стакан воды, опираюсь ладонями на гранитную столешницу, склоняюсь над мойкой. Я точно слышу маму, слышу, как она что-то напевает во время мытья посуды, слышу, как она пилит папу: «Хоть бы раз в жизни за собой убрал». Вижу, как взметается над столом облачко муки, когда я вымешиваю тесто в маминой тяжелой глиняной миске, вижу мамины ладони на моих руках – мы вместе лепим пирожки. И потом, когда я вернулась домой жить, – как мы по очереди стоим у плиты на кухне, готовя вместе ужин. Папа сидел в кабинете или смотрел телевизор в гостиной. А мы, женщины, проводили время на кухне – потому что мы сами так решили, а не из-за каких-то там традиций. И болтали, пока готовили.

Именно на кухне я чувствовала наибольшую близость к маме. И именно тут мне сейчас больше всего ее не хватает.

Это случилось ровно год назад.

«Скорбящая вдова принимает решение покончить с собой», – писали в «Лондон гэзет». «Священник призывает СМИ ограничить распространение информации об обстоятельствах самоубийства», – с таким несколько ироничным заголовком вышла статья в «Гардиан».

– Ты знала, – шепчу я, понимая, что человек в здравом уме не станет разговаривать сам с собой, но я просто больше не могу сдерживаться. – Ты знала, какую боль причинишь мне, и все равно так поступила.

Нужно было послушаться Марка и запланировать что-то на сегодня. Как-то развеяться. Я могла бы сходить к Лоре. Или выбраться на обед в ресторан. Пройтись по магазинам. Заняться чем угодно, только бы не бродить по дому, не пережевывать те же мысли, не зацикливаться на годовщине маминой смерти. Нет никаких причин тому, что сегодня мне должно быть хуже, чем в какой-либо другой день. Сегодня мама не более мертва, чем вчера, не более мертва, чем будет завтра.

И все же…

Я глубоко вздыхаю и пытаюсь как-то отвлечься. Ставлю стакан в мойку и неодобрительно цокаю языком, будто от выражения моего отношения вслух что-то изменится. Нужно сходить с Эллой в парк. Мы прогуляемся, убьем время, по дороге обратно я куплю что-нибудь на ужин, а там и Марк вернется, и сегодняшний день почти закончится. Такая внезапность решения – знакомая мне уловка, но она работает. Боль в сердце ослабевает, наворачивающиеся на глаза слезы отступают.

«Играй роль, пока роль не станет тобой», – часто говорит Лора. «Одевайтесь для той работы, которую вы хотите иметь, а не для той, которую имеете», – еще одно ее любимое высказывание.

Она применяет этот принцип в своей профессии (нужно тщательно прислушиваться, чтобы понять, что ее аристократический говор – результат упорного обучения, а вовсе не естественная речь), но он распространяется и на другие сферы жизни. Притворись, что у тебя все в порядке, и будешь чувствовать себя в порядке. И вскоре все действительно будет в порядке.

Над последним я все еще работаю.

Я слышу тихое гуление – значит, Элла проснулась. Почти дойдя до конца коридора, замечаю, что что-то торчит в почтовой щели в двери. Письмо либо принесли в частном порядке, либо оно застряло там, когда почтальон разносил почту, – как бы то ни было, сегодня утром, когда я подбирала письма с коврика под щелью, я его не заметила.

Это открытка. Еще две я получила утром – от школьных друзей, которые стараются держаться подальше от таких переживаний, как горе утраты. Тем не менее я была тронута количеством людей, которые помнят подобные даты. На годовщину папиной смерти кто-то оставил у меня на пороге блюдо с запеканкой и короткую записку:

«Съешь холодным или разогретым. Я думаю о тебе».

Я до сих пор не знаю, кто его принес. Многие письма с соболезнованиями, приходившие после смерти родителей, содержали истории о знакомстве при покупке машины. Истории о том, как мои мама и папа вручали ключи от нового автомобиля самоуверенным подросткам или заботливым родителям. Как меняли двухместные спортивные машины на семейные автомобили. Как советовали, какую машину выбрать в подарок в честь получения новой должности, юбилея, выхода на пенсию. Мои родители сыграли свою роль во множестве чьих-то жизненных историй.

Адрес напечатан на полоске липкой бумаги, размазанный почтовый штемпель в правом верхнем углу напоминает чернильную кляксу. Открытка большая и дорогая, мне приходится доставать ее из конверта.

Я смотрю на изображение.

Яркие цвета танцуют на обложке – на фоне куста кричаще-алых роз с переплетенными стеблями и сочными зелеными листьями соприкасаются два бокала с шампанским.

«Счастливой годовщины!»

Я содрогаюсь, будто меня ударили в живот. Это что, шутка такая? Ошибка? Какой-то благожелательно настроенный, но глупый знакомый, неудачно выбравший открытку? Я заглядываю внутрь.

Сообщение напечатано. Буквы вырезаны из какой-то дешевой газетенки и наклеены на внутреннюю сторону открытки.

Это не ошибка.

Руки у меня трясутся, перед глазами все плывет, жужжание бьющейся о стекло осы кажется громче. Я читаю текст еще раз:

«Самоубийство? Едва ли».

Позволь мне солгать

Подняться наверх