Читать книгу «…сын Музы, Аполлонов избранник…». Статьи, эссе, заметки о личности и творчестве А. С. Пушкина - Коллектив авторов, Ю. Д. Земенков, Koostaja: Ajakiri New Scientist - Страница 12
В. В. Перемиловский
Беседы о русской литературе
«Моцарт и Сальери»
ОглавлениеОпять трагедия страсти, еще более, пожалуй, ужасной и стыдной, – зависти (пьеса первоначально так и была озаглавлена «Зависть»).
Но Пушкин и здесь сумел выделить тот момент этой страсти, когда она перестает быть презренной, когда и она озаряет трагическим заревом безысходно ею пораженного человека, – это когда испепеленный ее пламенем Сальери убивает Моцарта.
Сальери – не какое-нибудь ничтожество, которое и себе самому никогда не признается в своем позорном чувстве: как Печорин, он, хоть и с ужасом, но мужественно называет его: «А ныне – сам скажу – я ныне завистник! Я завидую; глубоко, мучительно завидую».[52]
И зависть его тоже не мелкое чувство какой-нибудь посредственности – к великому: Сальери богат, славен, он талантлив (Моцарт называет его даже гением). И все же он завидует Моцарту. Он всего себя безраздельно посвятил Искусству; как подвижник – своему нравственному идеалу, так Сальери служил Музыке. Ведь был же он свободен от суетной гордыни и зависти, когда явился «великий Глюк», и Сальери «безропотно» стал переучиваться.
Почему же Моцарт родил в нем не чистую радость об искусстве, а мучительную зависть?
Потому что Моцарт еще выше (Ты, Моцарт, – бог!), и потому что его музыка уже не искусство, а сверхискусство, которому нельзя научиться, сколько ни переучивайся, как не учением достиг его и сам Моцарт. Сальери упорно учился, Моцарт же – «безумец», «гуляка праздный», озаренный бессмертным гением (конечно, это не так, но полнота и законченность гениального произведения производит впечатление отсутствия труда над ним). Он своими херувимскими песнями (херувимскими, – значит для человека на земле невозможными) сыграет в искусстве роль наркотика: возмутит на время в чадах праха бескрылое желанье и после улетит, погрузив искусство в упадок, подобно тому, как наступает такая реакция для психики, когда прекращается опьяняющее действие наркотического яда.
Сальери, для которого жизнь и процветание искусства были смыслом всего его бытия, не только завидует Моцарту, но и ненавидит его (недаром, invida по-латыни означает и зависть и ненависть – одновременно).
И вот эта его безмерная зависть, или, другим словом, – ревность: ревность к Моцарту и ревность об искусстве – заставляет его вспомнить о «заветном даре любви», 18 лет ждавшем применения, яде, которым Сальери отравит тело Моцарта и собственную душу.
И трудно сказать, кто в эту минуту более трагичен в наших глазах: уже отравленный, но ничего не подозревающий Моцарт, играющий свой Requiem или отравивший его Сальери, плачущий над ним его Реквиемом…
Предсмертные слова Моцарта: гений и злодейство – две вещи несовместные. Не правда ль? – отравляют и Сальери, вселяя сомнение в собственной гениальности, и он растерянно ищет противоядия в аналогиях: А Бонаротти? Или это сказка тупой, бессмысленной толпы, – и не был убийцею создатель Ватикана?
Этим вопросом кончается трагедия и чувствуется, что вопрос остается открытым. Не дано человеческой совести ответить на этот вопрос.
Итак, когда же и низменная страсть перестает быть пошлой? Ответ по Пушкину: когда она трагична. А трагична она тогда, когда создает себе высшую, недосягаемую цель, перестав быть самоцелью.
Плюшкин и Соломон{90} в собственной скупости видели свою цель, – и они пошлы, комичны. Барон из скупости создал мечту о верховной власти над всем миром; у Сальери из зависти родилась идея грозящей его искусству опасности, которую он призван предотвратить.
Оба они – жертвы, маньяки мечты или идеи, и в гибели от этой мечты или идеи – их трагизм. Но существование Плюшкина с Соломоном не озарено никакой мечтой, никакой идеей.