Читать книгу Творцы античной стратегии. От греко-персидских войн до падения Рима - Коллектив авторов - Страница 7

1. Из Персии с любовью: пропаганда и имперская экспансия в греко-персидских войнах
Том Холланд

Оглавление

Вторжение в Ирак, когда оно наконец случилось, стало кульминацией текущего международного кризиса. Противостояние, которое вылилось в войсковую операцию, многие годы определяло геополитический климат региона. Все заинтересованные стороны конфликта наверняка давно подозревали, что открытое столкновение неизбежно. Но тем, кто выдвинулся в итоге на иракскую территорию, следовало бы знать, что им предстоит сражаться с режимом, вряд ли не готовым к войне. Этот режим усердно накапливал запасы оружия и снаряжения; его войска, сосредоточенные вдоль границ, перекрывали все дороги, которые вели к столице; сама столица, жуткое олицетворение помпезных градостроительных проектов и обветшалых трущоб, была, по слухам, в состоянии поглотить без следа целую армию. И все же, несмотря на мощнейшую оборону, выяснилось в итоге, что эти укрепления, по большому счету, возведены из песка. И не способны остановить противника, если им оказалась сверхдержава, самая могущественная на планете. Экспедиционный корпус, осуществлявший вторжение, представлял собой смертоносное сочетание мощи и стремительности. Те защитники, которые уцелели после первого молниеносного выпада, попросту разбежались. Даже в столице население не выказало ни малейшего желания погибать ради национального лидера. Спустя всего несколько недель после начала военных действий война завершилась – вполне благополучно для захватчиков. Так произошло и 12 октября 539 г. до н. э., когда ворота Вавилона распахнулись «без боя»[1] и величайший город мира перешел в руки Кира, царя Персии.

Для самих вавилонян захват их столицы иноземным военачальником был легко объясним: такова воля Мардука, главного среди богов. На протяжении столетий несравненная роскошь и блеск Вавилона олицетворяли приверженность его жителей тщеславному самолюбованию. Пусть и давно подпавший под власть Ассирии, своего северного соседа, Вавилон никогда до конца не смирялся с этим фактом, а в 612 г. до н. э., когда его войско возглавило осаду и разграбление ассирийской столицы Ниневии, город сполна насладился кровопролитной местью. И с того момента Вавилон стал осознанно играть роль, к которой, в глазах своих жителей, был предназначен богами, – роль средоточия мировой политики. Распад Ассирийской империи ознаменовался разделением Ближнего Востока между Вавилоном и тремя другими царствами – Мидией (север современного Ирана), Лидией в Анатолии и Египтом; при этом почти никто не сомневался относительно того, какое среди этих четырех великих царств выступает первым среди равных. На обломках Ассирийской империи цари Вавилона вскоре преуспели в укреплении и распространении своей власти. На слабых соседей они навешивали «железное ярмо»[2]. Типичной для тех, кто все-таки отваживался противостоять могущественному Вавилону, стала участь Иудейского царства, крепкого, но довольно безрассудного – и сокрушенного в 586 г. до н. э. Два года восстаний против вавилонского правления завершились для «дома Иудина» горьким оплакиванием павших и утратой былого величия. Иерусалим и его храм превратились в груду обгорелых развалин, иудейского царя заставили смотреть, как казнят его сыновей, а потом ослепили, элиту же Иудеи отправили в изгнание. И там, когда они тосковали на реках вавилонских, одному из иудеев, пророку по имени Иезекииль, помнилось, будто тень преисподней падает на весь мировой порядок. Царь Вавилона низверг Израиль и заодно весь мир: «Земле Израилевой конец, – конец пришел на четыре края земли… Вне дома меч, а в доме мор и голод. Кто в поле, тот умрет от меча; а кто в городе, того пожрут голод и моровая язва»[3].

Но со временем и неоспоримое вавилонское превосходство стало фикцией. Падение великого города было воспринято современниками как сотрясение устоев мироздания. И дополнительно усугубила ситуацию личность завоевателя: ибо если Вавилон был вправе притязать на долгую историю, восходящую к начальным временам, когда сами боги строили города из первобытного хаоса, то персы, напротив, появились на земле будто бы из ниоткуда. Двумя десятилетиями ранее, когда Кир взошел на престол, его царство представляло собой нечто эфемерное и занимало политически подчиненное положение, поскольку персидский монарх был вассалом царя Мидии. В мире, где доминировали четыре великие державы, для любого «выскочки» почти не было возможности проторить путь наверх. Кир, впрочем, за годы своего правления доказал, что для целеустремленного человека возможно все. Основанный на грубой силе мировой порядок, который он посмел нарушить, совершенно неожиданно – и ярко – обратился в его пользу. Обезглавь империю, и все ее провинции не составит труда покорить; это Кир продемонстрировал на практике. Первой жертвой стал былой сюзерен персов, царь Мидии, свергнутый в 550 г. до н. э. Четыре года спустя настал черед Лидии. В 539 г. до н. э., когда и Вавилон очутился в коллекции скальпов Кира, персидский монарх сделался повелителем территории, что простиралась от Эгейского моря до Гиндукуша, властелином крупнейшей империи древности. Кир имел все основания говорить о своем правлении в глобальных, поистине космических терминах: он именовал себя царем царей, великим царем и «царем мироздания»[4].

Как он этого добился? Само собой разумеется, что строительство империи редко обходится без обильного кровопролития. Персы, столь же суровые и несгибаемые, как горы их родины, и привыкавшие сызмальства к удивительной военной эффективности, были грозными воинами. Так же, как ассирийцы и вавилоняне до них, они принесли на Ближний Восток «разрушение крепостных стен, гомон конных набегов и падение городов»[5]. Во время войны с Вавилоном, например, все характеристики Кира как полководца сводились, в представлении современников, к «разрушительным» эпитетам: он способен собрать «войско, неизмеримое численностью, как речные воды»[6], сокрушить всех, кто осмелился выступить против него, и перемещаться с невероятной для того периода скоростью. Конечно, меч такого завоевателя не мог почивать в ножнах. Спустя десять лет после триумфального въезда в столицу мира, уже зрелый муж, если не сказать – пожилой, Кир по-прежнему оставался в седле и вел своих всадников все дальше и дальше. О его смерти рассказывают разное, однако большинство согласно, что он умер в Центральной Азии, далеко за рубежами всех предыдущих ближневосточных империй. Его тело со всеми почестями перевезли в Персию, для погребения в великолепной гробнице, но по свету ходили многочисленные жуткие истории, излагавшие события иначе. По одной из них, например, правительница племени, в сражении с которым погиб Кир, велела обезглавить его труп, а затем поместила отрубленную голову царя в наполненный кровью бурдюк, – мол, так наконец он утолит свою жажду кровавой сечи[7]. Этот рассказ заставляет заподозрить, что великий завоеватель внушал своим противникам ужас, сопоставимый с тем, какой внушают людям вампиры, демоны, охочие до человеческой крови; недаром преданиями о них изобилуют культурные традиции народов Ближнего Востока.

Тем не менее в тех же традициях сохранилась и принципиально иная память о Кире Великом. Он не только покорял врагов силой, но и умело пользовался дипломатией. Да, он мог быть жестоким, когда требовалось добиться скорейшей капитуляции противника, однако предпочитал, по большому счету, достигать своих целей посредством блестяще организованной и поставленной пропаганды. После утверждения персидского владычества на трупах воинов поверженной вражеской армии дальнейшее кровопролитие признавалось не имеющим необходимости (к нему прибегали в исключительных случаях). Если вавилоняне приписывали падение собственного города воле Мардука, Кир был ничуть не против им в этом подыграть. Вторгшись в Ирак, он поспешил провозгласить себя любимцем большинства божеств, которым поклонялись его враги, а свергая очередную «туземную» династию, он выдавал себя за ее наследника. Не только в Вавилоне, но и в других городах и провинциях своей огромной империи он именовал себя образцом праведности, а свое правление – даром богов, которых чтили покоренные подданные. Те самые народы, которые он подчинил, должным образом примирялись с этой риторикой и принимали Кира как «коренного» правителя. Не брезгуя хитроумными интригами и расчетливыми замыслами, Кир продемонстрировал своим преемникам, что суровость и репрессии, непременные черты всех предыдущих правлений в регионе, отлично сочетаются с такими имперскими качествами, как милосердие, свобода и покровительство. Война сама по себе, как явствует из карьеры Кира, способна только создать «площадку» для рождения империи. Но гарантируй покоренным подданным спокойствие и порядок, и тебе станет доступен весь мир.

Потому-то, например, Кир, даже польстив вавилонянам вниманием к их верховному божеству Мардуку, не стал игнорировать чаяния тех, кого считали городскими париями, – скажем, изгнанников-иудеев. Персидское командование оценило потенциальную пользу от этих тоскующих изгнанников. Иудея представляла собой «перемычку» между Плодородным Полумесяцем и пока еще независимым Египтом, то есть территорию стратегической важности, безусловно достойную небольших инвестиций. Кир не просто разрешил иудеям вернуться в поросшие сорняками развалины их домов – он даже выделил средства на восстановление Иерусалимского храма. На все это изгнанники отреагировали с неподдельным энтузиазмом и благодарностью. Вавилон в представлении Иезекииля – не более чем орудие Яхве, этого высокомерного и хвастливого бога иудеев, а вот пророк, писавший под именем Исаия, восхвалял персидского царя: «Так говорит Господь Помазаннику Своему, Киру: Я держу тебя за правую руку, чтобы покорить тебе народы, и сниму поясы с чресл Царей, чтобы отворялись для тебя двери и ворота не затворялись; Я пойду пред тобою и горы уровняю, медные двери сокрушу и запоры железные сломаю, и отдам тебе хранимые во тьме сокровища и сокрытые богатства, дабы ты познал, что Я – Господь, Называющий тебя по имени, Бог Израилев!»[8]

Сам Кир, доведись ему когда-либо узнать об этой нескромной похвальбе, наверняка признал бы ее тем, чем она, по сути, и была: олицетворением триумфа его политики управления через местных «коллаборационистов». Терпимость персов по отношению к иноземцам и их своеобразным обычаям никоим образом не подразумевала уважения, однако эти завоеватели мира гениально играли на инстинктивном желании любого раба мнить себя любимцем господина и обращали это стремление к своей выгоде. Какой еще способ удовлетворить амбиции малозначимого народа наподобие иудеев, в конце концов, сравнится с фантазиями об «особых отношениях» с могущественным царем царей? Кир и его преемники осознали циничную, но стратегически важную истину: традиции, определяющие то или иное сообщество, наделяющие его чувством собственного достоинства и стремлением к независимости, можно также, если приложить определенные усилия, использовать на благо завоевателя, заставить через них это сообщество подчиниться. Этот принцип, широко применявшийся персами во многих провинциях империи, составлял, если коротко, основу их имперской философии. Ведь никакой правящий класс, как им нравилось думать, нельзя прельстить подчинением.

Из этого следовало, разумеется, что правящий класс в завоеванных землях должен оставаться у власти. По счастью, для режимов, бытовавших в большинстве стран Ближнего Востока, с их жречеством, их бюрократией и их прослойкой сверхбогатых людей, требовалось больше, нежели просто сменить повелителя, чтобы нарушить нормальное функционирование элиты. Даже в пределах империи, где гравитационное притяжение центра, естественно, слабее всего, часто наблюдался искренний восторг по отношению ко многим плодам Pax Persica. В Сардах, к примеру, бывшей столице Лидии, столь далекой от собственно Персии, что ее отделяли лишь несколько дней пути от «Горького моря», как персы называли Эгейское море, изначальное сопротивление не помешало коллаборационистам утвердить новый порядок. Лидийские чиновники исполнительно управляли провинциями для своих господ в столице, как если бы эти господа по-прежнему принадлежали к «туземной» царской династии. Их язык, их обычаи, их боги – все тщательно терпелось. Даже налоги, конечно весьма высокие, были установлены не настолько высоко, чтобы выжать царство досуха. А об одном лидийце, хозяине копий по имени Пифий, даже поговаривали, что богаче его во всей империи только Великий царь. Такие люди, для которых персидское владычество открывало беспрецедентные возможности, определенно не были заинтересованы в агитации за свободу.

Тем не менее не все было спокойно «на западном фронте». За Сардами, вдоль побережья Эгейского моря, лежали богатые города народа, известного персам как яуна. Выходцы из Греции, ионийцы, как они себя называли, оставались непоколебимо греческими, ничуть не меньше своих соотечественников в Элладе, за Эгейским морем; и это, безусловно, сулило их новым господам немалые проблемы и вызовы. По мнению персов, яуна только и помышляли, что о конфликтах. Даже когда ионийские города-государства не враждовали друг с другом, они не упускали случая развязать гражданскую войну – или в нее вовлечься. Эти бесконечные распри, которые в значительной степени облегчили завоевание Ионии еще во времена Кира, также превратили ионийцев в народ, утомительно свободолюбивый для любой власти. Цивилизованные народы – вавилоняне, лидийцы, даже иудеи – имели чиновников и жрецов, а вот ионийские греки, казалось, могли похвастаться только разнообразными воинствующими фракциями.

В результате, несмотря на гениальность персов как практических психологов, они столкнулись с серьезными сложностями в попытках «приручить» своих ионийских подданных. В Вавилоне или Сардах персы имели возможность строить управление на «фундаменте» эффективной и послушной местной бюрократии, а в Ионии им приходилось полагаться на собственные таланты в области интриг и шпионажа. Задача любого персидского наместника заключалась в том, чтобы выбрать победителей среди многочисленных ионийских участников борьбы за власть, поддерживать их, пока они демонстрировали полезность, а затем избавляться от них с минимумом усилий. Подобная политика, однако, была чревата предательством, и измены случались часто. Покровительствуя одной фракции в ущерб другой, персы неизбежно втягивались в круговорот явной и подковерной классовой борьбы, составлявший суть ионийской политики. Это был разочаровывающий и повергающий в замешательство опыт, подтверждавший вдобавок теорию, которой придерживались многие ионийцы-«философы»: они утверждали, что природой предопределено, будто мироздание есть конфликт, напряжение и перемены. «Все вещи состоят из огня, – как высказался один из этих философов, – и все когда-нибудь снова расплавится в огне»[9].

Это утверждение для новых властителей ионийцев было поистине шокирующим. Огонь, по мнению персов, был проявлением не бесконечных перемен, а, скорее, наоборот, имманентности неизменного принципа истины и справедливости. Персы могли сколь угодно привечать в политических целях чужих богов, однако в глубине души они твердо знали – в отличие от покоренных народов, – что без такого стержневого принципа мироздание погибнет, падет под натиском вечной ночи. Именно поэтому, как они верили, когда Ахура-Мазда, величайший из богов, сотворил все живое в начале времен, он породил Арту, то есть истину, чтобы придать мирозданию форму и порядок. Тем не менее хаос никогда не перестает угрожать миру гибелью, ибо как огня не бывает без дыма, так и Арта, по вере персов, неизбежно омрачается Друджем, ложью. Эти два принципа, воплощения совершенства и лжи, вечно сражаются между собой в противостоянии, древнем, как само время. И праведным смертным надлежит выступать на стороне Арты против Друджа, на стороне правды против лжи, света против тьмы, иначе мироздание пошатнется и рассыплется в прах.

Этот вопрос в 522 г. до н. э., оказалось, значил гораздо больше, нежели спор жрецов о доктрине или теодицее, поскольку он повлиял на будущее персидской монархии. Камбиз Первый, старший сын и наследник Кира, царь, который наконец сумел завоевать Египет, умер при загадочных обстоятельствах на обратной дороге с берегов Нила. Позднее, ранней осенью, его брат и новый царь Бардия, попал в засаду и был зарублен в горах западного Ирана. Его место на залитом кровью троне занял убийца, человек, явно замешанный в узурпации власти; и все же Дарий I, апломб и хладнокровие которого выдают в нем великолепного политика, креативного и беспощадного, заявил, что Бардия, а не никак не он, был узурпатором, обманщиком и лжецом[10]. Все, что он сделал, по словам Дария, все, чего он добился, было совершено на благо Ахура-Мазды. «Говорит Дарий-царь: Милостью Аурамазды я – царь. Аурамазда дал мне царство… Говорит Дарий-царь: Аурамазда дал мне это царство. Аурамазда помог мне овладеть этим царством. Милостью Аурамазды я владею этим царством»[11]. Конечно, Дарий протестовал слишком уж громко, но в основном потому, что, будучи цареубийцей, имел крайне ограниченный выбор средств. Да, он поспешил объявить о своем родстве с домом Кира и заманил сестер Камбиза и Бардии на свое брачное ложе, но его династические притязания на трон были столь беспочвенны, что он не мог рассчитывать оправдать ими свой переворот. Следовало как можно скорее придумать иную легитимизацию. Именно поэтому, куда больше, чем Кир или его сыновья, Дарий настаивал на статусе избранного служителя Ахура-Мазды и знаменосца истины.

Данное «бесшовное» отождествление собственного правления с правлением вселенского божества было призвано подчеркнуть развитие и преемственность. Узурпаторы претендуют на божественную санкцию своим действиям с незапамятных времен, но никто из них прежде Дария не притязал на покровительство непогрешимо праведного Ахура-Мазды. Сокрушая своих врагов, Дарий не просто обеспечивал безопасность собственного правления, но и, с роковыми последствиями, утверждал империю на новом, могучем основании. На Бехистунской скале, в нескольких километрах от места убийства Бардии, царь Дарий повелел высечь в камне славословие его достижениям, прямо над дорогой; эта надпись означала радикальный и показательный отказ от норм ближневосточной саморекламы. Когда ассирийские цари изображали себя покоряющими врагов, они намеренно изображали самые экстравагантные и кровавые подробности на фоне схватки воинов, движения осадных машин и изгнания побежденных. Ничего подобного мы не обнаружим на Бехистуне. Для Дария имели значение не сражения, а результаты, не кровопролитие, а то, что кровь высохла и началась новая эра всеобщего мира. История, как будто бы провозглашал Дарий, близилась к своему завершению. И персидская империя мнилась ее финалом и наивысшей точкой, ибо чем еще может быть держава, простирающаяся от горизонта до горизонта, если не оплотом поистине космического порядка? Подобная монархия, теперь, когда новый царь преуспел в искоренении лжи, конечно, может существовать вечно – несокрушимая и непоколебимая сторожевая башня Истины.

В видении Дария империя предстает сплавом космического, морального и политического порядка; этой идее было суждено доказать в веках свою невероятную плодотворность. Для нового царя были значимы как кровавая практика имперского правления, так и ее отражение, сакральное видение универсального государства, несущего вселенское благо всем покоренным народам. Завет, воплощенный в персидском правлении, отныне надлежало обозначать в каждом проявлении царской власти, будь то дворцы, походы или планы ведения войны: гармония в обмен уничижение, защита взамен смирения, благословение нового мирового порядка за послушание. Это представление, конечно, резко контрастировало с пропагандой ассирийцев, ему недоставало сосредоточенности на кровавой резне, однако оно весьма эффективно оправдывало глобальное завоевание, не ведающее пределов. В конце концов, если царю царей суждено богами принести гармонию в кровоточащее мироздание, те, кто смеет его отвергать, суть приверженцы хаоса, анархии и тьмы, агенты «оси зла». Будучи инструментами Друджа, они угрожают не только персидской власти, но и космическому порядку, который тот отображает.

Не удивительно поэтому, что имперские пропагандисты пришли в итоге к глобальному умозаключению: нет оплота Друджа столь далекого и могучего, который в конечном счете не окажется очищенным от скверны. Мир необходимо сделать безопасным для истины, и именно в этом состоит миссия Персидской империи. В 518 г. до н. э., обратив взор на восток, Дарий отправил морской отряд на разведку таинственных земель вдоль Инда. Вторжение не замедлило, Пенджаб был покорен, и персы получили дань – золотом, слонами и прочими восточными диковинками. В то же время на другом конце империи, на далеком западе, персидский военный флот начал курсировать в водах Эгейского моря. В 517 г. до н. э. был захвачен и присоединен к империи Самос[12]. Соседние острова, опасаясь аналогичной участи, стали размышлять, не подчиниться ли мирно послам Великого царя. Империя неумолимо расширялась, на запад и на восток.

И все же, незаметно и неощущаемо для персидской власти, назревали проблемы – не только в Ионии, но и за Эгейским морем, а также в Элладе. Тут, в стране, которая утонченным агентам глобальной монархии виделась наверняка нищенствующими задворками, воинственный и шовинистический характер ионийской общественной жизни обнаружил себя во всей полноте в немыслимом разнообразии капризных политик. Греция, на деле, представляла собой едва ли больше, чем географическое выражение: это была вовсе не страна, а лоскутное одеяло из городов-государств. Правда, греки считали себя единым народом, единым по языку, религии и обычаям, но как в Ионии, так и в Элладе различные города зачастую, казалось, имели общим только привычку враждовать со всеми подряд. Тем не менее та же склонность к беспокойному стремлению за известные пределы, которая произвела в Ионии значимую интеллектуальную революцию, не обошла стороной и полисы материка. В отличие от народов Ближнего Востока, греки не имели жизнеспособной бюрократии и привычки к централизации. В поисках эвномии – «благого правления» – они двигались, в известном смысле, сами по себе. Одержимые хронической социальной напряженностью, они тем не менее не совсем забывали о дарованной ею свободе: свободе экспериментировать, внедрять инновации, находить собственный, отличный от прочих путь. «Малый град, на утесе стоящий, – так они говорили, – правопорядок блюдя, превосходит град Нина безумный»[13]. Персам подобные рассуждения наверняка казались чушью, но многие греки на самом деле яростно гордились своими малыми родинами, сколь угодно нищими. Непрерывные политические и социальные потрясения на протяжении многих лет обеспечили изрядному числу городов выраженные притязания на самостоятельность. В определенной степени они были проигнорированы персами, которые, естественно, относились к «малым народам» столь пренебрежительно, сколь это возможно для правящей верхушки сверхдержавы; а ведь греки представляли собой потенциально непреодолимое препятствие на пути к бесконечной экспансии, ибо вовсе не горели желанием повиноваться завету Великого царя. Этот народ, по меркам Ближнего Востока, отличался от всех других завоеванных племен коренным образом.

А некоторые из них были еще более иными, чем прочие. В Спарте, например, главном городе-государстве Пелопоннеса, люди, некогда печально известные своей классовой ненавистью, превратились в homoioi – «тех, кто одинаковы». Жестокость и строгая дисциплина учили всякого спартанца, буквально с рождения, что традиция важнее всего. Гражданин вырастал, чтобы занять свое место в обществе, как воин занимал свое место в боевом порядке. И на этом месте он обречен оставаться на всем протяжении жизни: «…широко шагнув и ногами в землю упершись, / Каждый на месте стоит, крепко губу закусив»[14]; и только смерть освобождает от исполнения долга. Прежде спартанцы воспринимались как хищники среди себе подобных, как богачи, истребляющие бедняков, но это осталось в прошлом: теперь они сделались охотниками, что нападали единой смертоносной ватагой. Для их ближайших соседей, в частности, последствия этого преображения были поистине губительными. Граждан одного полиса, Мессены, низвели до состояния жестоко угнетаемых крепостных; других уроженцев Пелопоннеса «всего лишь» подчинили политически. Во всем греческом мире спартанцы славились как наиболее опытные и неустрашимые воины. Некоторые эллины, по слухам, в ужасе бежали с поля битвы, едва становилось известно, что против них выступают «волки» Пелопоннеса.

А в городе, который когда-то был олицетворением отсталости и узости мышления, начинала совершаться еще более значимая по своим последствиям революция. Афины потенциально были единственным конкурентом Спарты в качестве доминирующей силы в Греции, ибо этот город управлял плодородной Аттикой, огромной, по греческим меркам, территорией, притом, в отличие от Пелопоннеса, не отвоеванной силой у других греков. Тем не менее на протяжении всей истории Афин город регулярно получал удары ниже пояса, и к середине VI столетия до н. э. афинский народ окончательно разгневался на собственное бессилие. Кризис пестовал реформы, а реформа порождала новый кризис. На глазах людей происходили родовые схватки, в которых появлялся на свет радикально иной, поразительно новый порядок. Аристократы, пусть они продолжали управлять в промежутках между собственными бесконечными распрями, внезапно обнаружили, что у них нашелся амбициозный соперник: все чаще приходилось обращаться за поддержкой к демосу, то есть к «народу». В 546 г. до н. э. успешный военачальник по имени Писистрат утвердил себя в качестве единственного правителя города – иначе «тирана». Для греков это слово не было связано с кровопролитными переворотами и суровыми расправами (такой смысл оно получило позднее); для них тираном был тот, кого поддерживал народ. Без такой поддержки он вряд ли мог надеяться на долгое пребывание у власти, и потому-то Писистрат и его наследники постоянно стремились ублажить афинский демос, затевали пышные зрелища и учреждали грандиозные общественные работы. Но афиняне требовали все новых и новых развлечений, а некоторые аристократы, соперники Писистратидов, настолько возмутились своим отстранением от власти, что готовились выступить с оружием в руках. В 507 г. до н. э. разразилась революция. Гиппия, сына Писистрата, свергли и изгнали из Афин. Isonomia – «равенство», равенство перед законом, равное право на участие в управлении государством – сделалось афинским идеалом. Так начался великий и благородный эксперимент: создавалось государство, в котором, впервые в истории Аттики, гражданин ощущал себя вовлеченным и ответственным, государство, за которое, возможно, и вправду стоило сражаться.

И в этом и заключалась цель «спонсоров» городской революции из высшего сословия. Такие люди были отнюдь не фантазерами-визионерами, а трезвыми прагматиками, которые, попросту говоря, стремились получить прибыль, будучи афинскими аристократами, от укрепления могущества города. Они подсчитали, что народ, более не разделенный внутри себя, сможет наконец выступить единым фронтом с соседями, не как приспешник очередного предводителя, а как защитник идеала isonomia и самих Афин. Первый год правления, которое последующие поколения назовут «демократией» (demokratia), продемонстрировал, что подобные ожидания вовсе не являются чрезмерными. И, как будет повторяться тысячелетия спустя, в ответ на французскую, русскую и иранскую революции, все попытки соперников-аристократов переманить этого «кукушонка» в новое гнездо оказались успешно, даже триумфально отраженными. Знаменитые слова Гете о битве при Вальми вполне справедливо можно отнести к первым великим победам первого крупного демократического государства: «С этого дня и с этого места начинается новая эпоха мировой истории»[15].

Как в Персии, так и в Аттике: нечто беспокойное, опасное и совершенно новое обретало плоть и кровь. Между глобальной монархией и крошечным городком, который гордился автохтонностью своих жителей, возможно обнаружить определенные соответствия; и все же, как доказали последующие события, идеология обоих была взаимоисключающей. Быть может, не выйди демократия за пределы Афин, прямого военного столкновения удалось бы избежать; но революции, как следует из исторического опыта, неизменно тяготеют к экспорту. В 499 г. до н. э. по Ионии прокатилась целая волна восстаний: горожане свергали изменников-тиранов, которые десятилетиями служили персам, и учреждали у себя демократии, а год спустя афинский воинский отряд, действуя заодно с повстанцами, предал огню Сарды. Сами афиняне, впрочем расстроенные своей неспособностью захватить городской акрополь и огорченные случайным сожжением знаменитого храма, поспешили вернуться обратно в Аттику, преисполненные сожаления и дурных предчувствий. Тем не менее, пусть они откровенно паниковали при мысли, что безжалостный взор царя царей вскоре устремится на них, они бы наверняка ужаснулись пуще того, доведись им правильно оценить норов зверя, которого они столь бесцеремонно дернули за хвост: ведь никакое другое действие не могло бы возбудить больший гнев самого могущественного человека на планете. Дарий, конечно, полагал само собой разумеющимся, что ионийское восстание необходимо срочно подавить, а «террористическое государство» за Эгейским морем подлежит скорейшей нейтрализации в интересах безопасности северо-западных рубежей империи. Чем дольше откладывалось наказание Афин, тем выше становился риск, что подобные очаги возмущения начнут распространяться по всей гористой и труднодоступной Греции – кошмарная перспектива для любого персидского стратега. При этом геополитические соображения были далеко не единственными в рассуждениях Великого царя. Да, Афины были оплотом «террористов», но они также проявили себя как цитадель приверженцев лжи. Следовательно, во имя всеобщего, космического блага, равно как и для будущей стабильности Ионии, Дарий обязан исполнить свою боговдохновленную миссию и перенести «войну с терроризмом» в Аттику. А неизбежное сожжение Афин виделось поворотным пунктом нового этапа имперской экспансии и ударом по демоническим врагам Ахура-Мазды.

Однако, пусть афиняне плохо понимали мотивы и идеалы сверхдержавы, которая им угрожала, персы, в свою очередь, пребывали в роковом неведении относительно сути демократии. Для стратегов, которым поручили подавить восстание ионийских городов, в новой форме правления не было ничего особенного; им казалось, что она разве что усилила фракционные настроения, которые существенно облегчили покорение яуна. В 494 г. до н. э., в решающем столкновении у крошечного островка Ладе, персидские шпионы и имперские навархи, персидские взятки и боевые корабли, что называется, на пару обеспечили окончательное поражение ионийских повстанцев. Четыре года спустя подготовка к экспедиции против Афин началась на основе того же исходного допущения: что соперничающие группировки вражеских городов в конечном счете обрекут афинян на гибель. Отнюдь не совпадением объясняется, например, что Датис, командир персидского экспедиционного корпуса, был ветераном Ионийской кампании; такой полководец понимал, как думают и действуют яуна, и даже мог произнести несколько слов на греческом. Кроме того, в состав отряда включили Гиппия, свергнутого Писистратида, который не уставал заверять Датиса в радушном приеме афинян; эта кандидатура как нельзя лучше отражала одержимость персов поисками коллаборационистов среди «туземной» элиты. Но на сей раз, как показали последующие события, они фатальным образом просчитались. Их разведывательные данные были не то чтобы бесполезными, они попросту устарели.

Афинское войско, вышедшее навстречу персам на равнину Марафон, заблокировало дорогу, что вела к городу (примерно в двадцати милях к югу) – и не разбежалось, как флот ионийских повстанцев при Ладе. Да, по Афинам уже давно бродили пугающие слухи о «пятой колонне» и горожанах, подкупленных золотом Великого царя, но именно осведомленность афинян о возможных опасностях побудила их выйти из-за городских стен на открытое место. При осаде, в конце концов, изменники наверняка бы изыскали способ открыть ворота врагу, а вот на поле брани греческий стиль боя, когда воины двигались бок о бок сомкнутым строем, означал, что все либо сражаются воедино, либо погибают вместе, и всякий, кто хочет жить, даже потенциальный предатель, не имел иного выбора, кроме как взять копье и щит и биться за общую победу. Короче говоря, боевой порядок греков при Марафоне было не подкупить. Надо отдать должное Датису, который в итоге это признал, но все же он не отказался от убеждения, что у каждого греческого полиса есть своя цена. Выждав несколько дней, он решил покончить с помехой на своем пути. Разделив войско, он отправил значительные силы, в том числе, почти наверняка, конницу – вдоль побережья Аттики, чтобы попробовать напугать афинян угрозой десанта в гавани их города. Но именно этот маневр подарил афинянам шанс на победу. Вопреки всем ожиданиям, двинувшись на врага, которого по всей ойкумене признавали непобедимым, пересекая равнину, которая для многих афинян должна была оказаться гибельной, они напали на войско, с каким прежде ни одна греческая армия не отваживалась сходиться в открытом бою. Наградой за их мужество стала славная, обретшая бессмертие в веках победа. По-прежнему опасаясь предательства, измученные и покрытые кровью с головы до ног победители не тратили времени на наслаждение триумфом. Вместо этого, в разгар жаркого дня, они поспешили обратно в Афины, «со всех ног», как уточняет Геродот[16]. Они подоспели в самый подходящий момент, поскольку вскоре после их прибытия появились и персидские корабли, двинувшиеся в сторону порта. Несколько часов эти корабли стояли на якорях у входа в гавань, а с заходом солнца вдруг подняли якоря, развернулись и уплыли прочь. Угроза вторжения миновала – во всяком случае, на этот раз.

Конечно, нет никаких сомнений: Афины на равнине Марафон спасло, в первую очередь, упорство горожан, не просто мужество, но и рвение, с каким они обрушились на врага, удар тяжелых копий и щитов по противнику, облаченному, самое большее, в стеганые куртки и вооруженному, в большинстве своем, лишь луками и пращами. И все же в тот роковой день при Марафоне сошлись не только плоть и металл: Марафон также оказался «испытанием стереотипов», которых обе стороны придерживались в отношении друг друга. Афиняне, отказавшись играть роль, назначенную им персидскими «манипуляторами», должным образом убедили себя раз и навсегда, что ключевые понятия демократии – братство, равенство, свобода – могут на деле оказаться чем-то большим, нежели просто словами. Одновременно сверхдержава, столь долго мнившаяся непобедимой, выставила себя колоссом на глиняных ногах. Персов, как выяснилось, все-таки можно одолеть. «Варвары» – так называли их ионийцы, то есть люди, язык которых воспринимался как тарабарщина, неразборчивое «ба-ба-ба»; и после Марафона это обозначение подхватили и афиняне. Это слово идеально передавало их страх перед силой, которой они были вынуждены противостоять в день своей грандиозной победы: иноземцы, бурлящие бесчисленные орды, явившиеся, чтобы погубить Аттику. Вдобавок слово «варвары», в итоге боя, получило и уничижительный оттенок с намеком на насмешку. Уверенность в себе, в целом, позволила Афинам встать вровень со сверхдержавой.

Вот в чем проявилось главное достижение Марафона: эта битва помогла афинянам в значительной степени избавиться от ощущения собственной неполноценности, которую греки традиционно испытывали, сравнивая себя с великими державами Ближнего Востока. Также – и афиняне никогда не переставали на это указывать – победа была одержана не только на благо одного-единственного города. После этой победы даже те эллины, которые ненавидели демократию, распрямили плечи, фигурально выражаясь, убедились, что качества, отличающие их от иноземцев, возможно, суть признаки их скрытого превосходства. Впрочем, конечно, временная неудача на дальних рубежах империи не лишила персов тщеславия и не опровергла их стремления к насаждению праведности; через десять лет после Марафона, когда Ксеркс, сын и наследник Дария, начал полномасштабное вторжение в Грецию, это столкновение обернулось подлинным конфликтом интересов и идеалов. Что касается персов, стремление Ксеркса придать окончательную форму глобальной миссии было таковым, что оно оказалось сильнее сугубо военными соображениями. И потому получилось, что, вместо того чтобы повести экспедиционный корпус, в духе Кира, способный обрушиться на вражескую пехоту с той же убийственной скоростью, которая позволила разгромить ионийских греков, Ксеркс решил собрать в своем войске контингенты всех многочисленных народов империи; это была коалиция смирных и послушных подданных. Естественно, эта плохо управляемая орда слабо вооруженных рекрутов доставляла постоянную головную боль военачальникам, однако Ксеркс считал, что подобный принцип комплектования войска необходим для надлежащего поддержания его достоинства. В конце концов, присутствие в войске поразительного разнообразия народов лишний раз прославляет его статус земного представителя Ахура-Мазды. И это было еще не все. Слухи о приближении персов, усердно раздуваемые персидскими агентами, обоснованно внушали грекам ужас – и были призваны вдобавок наполнить алчностью сердца воинов при мысли о потенциальной добыче. Должно быть, Ксерксу казалось, когда он приступил к своей великой экспедиции, что Греция в конечном счете падет к его стопам, как перезрелый плод.

Но этого не произошло. Несмотря на отлаженный механизм имперской пропаганды, персы на протяжении всего похода раз за разом обнаруживали, что греки их перехитрили. И дополнительно ситуацию усугубляло то обстоятельство, что на начальных этапах похода персы сумели одержать несколько блестящих побед. Например, у горного прохода Фермопилы они сумели выбить с почти неуязвимой позиции пять тысяч тяжеловооруженных пехотинцев, уничтожить сотни якобы непобедимых спартанцев, а также убить одного из их царей. Неудивительно, что Ксеркс пригласил моряков своего флота посетить Гистиею, дабы «посмотреть, как он сражается с этими безрассудными людьми, которые возмечтали одолеть царскую мощь»[17]. И тоже не удивительно, что пелопоннесская пехота, узнав об исходе битвы при Фермопилах, сразу же отступила за Коринфский перешеек и отказывалась выйти из укрытия почти год. Очевидно, что для всякого грека, настроенного на продолжение войны, было жизненно необходимо превратить катастрофу при Гистиее в проявление доблести, способное должным образом вдохновить Элладу на сопротивление. И действительно, сразу после Фермопил, когда их город остался фактически беззащитным перед безжалостными персами, афиняне, пожалуй, даже громче спартанцев славили погибшего спартанского царя и его телохранителей, называя тех павшими за свободу. Возможно, именно следствием этого стал поступок пелопоннесцев, когда, после захвата Афин и сожжения храмов на Акрополе, те не увели свой флот, как прежде произошло с пехотой, но присоединились к афинским кораблям и вышли к острову Саламин. Тем самым они доказали, что красноречие эллинских пропагандистов достаточно эффективно, что кровавое поражение при Фермопилах на самом деле стало, как уверяли демагоги, своего рода победой.

И победой решающей, к слову сказать. При Саламине и Платеях, на море и на суше, греческие союзники сокрушили экспедиционный корпус, который им противостоял, и не допустили распространения Pax Persica на Элладу. При этом неудача вторжения ни в коей мере не связана с персидским «женоподобием», с их нерешительностью или отсутствием мужества, ибо, как признавали сами греки, персы «не уступали эллинам в отваге и телесной силе; у них не было только тяжелого вооружения и к тому же еще боевой опытности»[18]. Бесспорно, однако, что в схватке один на один греческое оружие и выучка сыграли свою роль; Платеи подтвердили урок Марафона: в рукопашной персидская пехота не способна устоять против фаланги. А более всего разъяренного царя царей, несомненно, уязвило мастерство, с каким его собственные методы были использованы против него: речь о великолепных греческих образцах шпионажа и саморекламы. При Саламине, например, афинский наварх, выказав едва ли не персидское понимание психологии, заманил имперский флот в засаду, убедив Ксеркса, что готов переметнуться на сторону персов; этой лжи Великий царь и его советники, памятуя о Ладе, охотно поверили. Затем, прямо перед началом похода, которому было суждено привести к Платеям, греческие союзники поклялись страшной клятвой, что все храмы, сожженные варварами, следует сохранить как обугленные руины, «дабы они служили напоминанием грядущим поколениям»[19]. Это, разумеется, обращало против Ксеркса все его заявления, выставляло персидского царя не поборником порядка, но его коварнейшим врагом, а Персидскую империю – не олицетворением истины и света, но нечестивой деспотией, которую справедливо покарали боги. Данное убеждение, кстати сказать, никогда не переставало вдохновлять греков. Оно способствовало созданию несравненных шедевров драмы, историографии и архитектура. В итоге, до тех пор пока Эсхила продолжают ставить, Геродота читают, а Парфеноном восхищаются, о победе эллинов не забудут. Пусть минуло две с половиной тысячи лет, но люди, которые сражались при Марафоне и Фермопилах, при Саламине и Платеях, остаются в нашей памяти победителями.

Впрочем, неудачная попытка первой сверхдержавы в мире распространить безопасность и порядок, в ее понимании, на гористую местность на периферии имперских интересов не обязательно означает, что персы и их империя не могут ничему научить современных людей, – совсем наоборот, на самом деле. Если правда, что в вопросах войны и стратегии, как и во многом другом, Запад давно считает себя наследником древних греков, это не мешает «персидскому способу войны» отбрасывать долгую тень на протяжении веков. С этой точки зрения, будущее человеческих конфликтов, по всей вероятности, окажется не менее персидским, чем греческим.

Дополнительная литература

Главным источником (fons et origo) сведений о греко-персидских войнах, конечно, является Геродот, первый и самый читаемый из древних историков. Широко известный перевод «Истории» Геродота на русский язык принадлежит Г. А. Стратановскому и неоднократно переиздавался. Еще один ключевой источник информации – пьеса Эсхила «Персы», со знаменитым описанием битвы при Саламине, составленным ветераном греко-персидских войн; см. переводы С. К. Апта, В. И. Иванова и А. И. Пиотровского. Диодор и Плутарх тоже сообщают немало любопытных подробностей.

Ни один из древних персов не оставил даже упоминания о вторжении в Грецию. Это не означает, однако, что соответствующие источники с персидской стороны отсутствуют. Отметим прежде всего двухтомник Амели Курт «Персидская империя: корпус источников ахеменидского периода» (London: Routledge, 2007). Фундаментальное исследование Персидской империи, эпохальный научный труд, принадлежит перу Пьера Бриана; книга называется «От Кира до Александра: история Персидской империи» (Winona Lake, in: Eisenbrauns, 2002). Другие превосходные исследования последних лет: «Древняя Персия» Йозефа Визехефера (London: Tauris, 2001) и «Персидская империя» Линдси Аллен (Chicago: Chicago University Press, 2005). Каталог недавней выставке в Британском музее «Забытая империя: мир древней Персии», под редакцией Джона Куртиса и Найджела Таллис (Berkeley & Los Angeles: University of California Press, 2005), изобилует роскошными иллюстрациями.

По поводу персидского вторжения в Ирак см. сборник статей под редакцией Джона Кертиса «Месопотамия и Иран в персидский период: завоевание и империализм». Материалы семинара памяти Владимира Григорьевича Луконина (London: British Museum Press, 1997). По поводу Лидии и Ионии см. «Аспекты империи в ахеменидских Сардах» Элспет Р. М. Дьюзинбер (Cambridge: Cambridge University Press, 2003) и «Спарда у Горького моря: имперские связи Западной Анатолии» Джека Мартина Балсера (Chicago: Chicago University Press, 1984). Балсер также является автором увлекательного исследования о возвышении Дария «Геродот и Бехистун: проблемы древней персидской историографии» (Stuttgart: Franz Steiner, 1987). Лучшим исследованием пресловутого «академического болота», то есть древнеперсидской религии, служит сборник Жана Келлана «Очерки Заратустры и зороастризма» (Costa Mesa, California: Mazda, 2000). Подробности персидского военного искусства можно найти в книге «Тени в пустыне: древняя Персия в войне» Каве Фаруха (Oxford: Osprey, 2007). Ценный обзор греко-персидских отношений от покорения Ионии до походов Александра содержит работа «Греческие войны: неудача Персии» Джорджа Коуквелла (Oxford: Oxford University Press, 2005).

Литература по греко-персидским войнам весьма объемна. Перечислим основные исследования: «Персия и греки: оборона Запада» А. Р. Бернса (London: Duckworth, 1984) и чудесные «Греко-персидские войны» Питера Грина (Berkeley & Los Angeles: University of California Press, 1970). Лучшее военное исследование принадлежит Дж. Ф. Лазенби: «Оборона Греции в 490–479 гг. до н. э.» (Warminster, UK: Aris & Philips, 1993). Недавние книги по отдельным сражениям: «Фермопилы: битва, которая изменила мир» Пола Картледжа (London: Overlook Press, 2006) и «Саламин: величайшее морское сражение древнего мира, 480 г. до н. э.» Барри Стросса (New York: Simon & Schuster, 2004). Воздействию войн на народное воображение посвящен сборник «Культурные ответы на персидские войны: от античности до третьего тысячелетия» под редакцией Эммы Бриджес, Эдит Холл и П. Дж. Роудса (New York: Oxford University Press, 2007). Скромность, конечно, не позволяет мне рекомендовать мой собственный труд «Персидский огонь: первая мировая империя и битва за Запад» (London: Time Warner Books, 2005).

1

Хроника Набонида, кол. II, 15. Сам Кир вошел в Вавилон две с половиной недели спустя.

2

Иер. 28:14.

3

Иез. 32:23.

4

Манифест Кира, 20. Титулы персидских царей нельзя назвать оригинальными, они были позаимствованы из титулатуры других ближневосточных царств, включая Вавилон.

5

Эсхил, «Персы», 104-5.

6

Манифест Кира, 16.

7

Геродот, 1-214.

8

Ис. 45:1–3.

9

Гераклит, которого цитирует Диоген Лаэртский в «Жизни и учениях знаменитых философов», 1.21.

10

Краткое введение в источники, на основании которых реконструированы события 522 г., а также сами тексты см. в главе «От Камбиза до Дария» в сборнике Амели Курт.

11

Бехистунская надпись, 63.

12

Предполагаемая дата.

13

Фокилид, фраг. 4. Несмотря на ассирийский «град Нина», стихотворение почти наверняка подразумевает расширение пределов персидской власти.

14

Тиртей, 7:31–32.

15

См. Тим Бланнинг «В поисках славы: Европа в 1648–1815 гг.» (New York: Viking, 2007).

16

Геродот, 6,116.

17

Геродот, 8.24.

18

Геродот, 9,62.

19

Ликург. «Против Леократа», 81.

Творцы античной стратегии. От греко-персидских войн до падения Рима

Подняться наверх