Читать книгу Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие - - Страница 5

Непорочная пустота
Роман
Вторая фаза

Оглавление

Ничто великое не входит в жизнь смертных без проклятия.

Софокл[4]

Уэйд Шейверс преследовал меня так, как может преследовать только хищник, после того как забрал все хорошее и оставил мне только плохое, а потом взял и умер, прежде чем я узнала, что значат слова «отпустить прошлое».

Некоторые из нас – тех, кто пережил подобное, – в конце концов обретают мечту, которая помогает нам жить дальше, мечту о встрече лицом к лицу. Мы хотим встретиться с тем, кто над нами надругался, теперь, когда выросли настолько, что можем взглянуть ему в глаза, а если захотим, то и плюнуть в лицо. Всего лишь однажды, после чего можно будет оставить его в прошлом, где ему самое место.

Неважно, в тюрьме это случится или на воле, потому что он так и не получил того наказания, которое заслуживал, – все равно, когда ты увидишь, что тебе больше не нужно смотреть на него снизу вверх, он резко уменьшится в размерах. Гляди-ка, а не такой уж ты и большой. Совсем не тот великан, которым я тебя помню.

А потом ты говоришь то, что пришла сказать. Говоришь ему, что он сломал тебя, но ты до сих пор стоишь на ногах. Говоришь, что он пустил тебе кровь, и теперь ты не склоняешься ни перед кем. Даешь ему понять, что у него больше нет над тобой власти.

Мне бы это не помешало. Но этот вариант отпал прежде, чем я была к нему готова. Шейверс не провел в тюрьме штата Колорадо и трех лет, когда какой-то охранник оставил незапертой нужную дверь, и несколько сидельцев из контингента общего заключения загнали его в угол и нанесли ему шестьдесят три удара самодельными ножами.

Спасибо, ребята. И что мне теперь делать? Навестить вас в камере смертников и выложить вам все, что мне хотелось сказать, чтобы вы передали Шейверсу весточку, когда увидитесь с ним в аду, в который я не верю?

Так что вместо этого мне остались воспоминания, и кошмарные сны, и злость, и боль, и ощущение, что мне нигде нет места. Хотя на самом-то деле у меня даже воспоминаний об этом моем опыте особых не было, по крайней мере сначала. И это вовсе не то благо, каким его считали некоторые люди. Я знала, что со мной случилось что-то плохое и оставило на мне отметины, потому что видела их каждый раз, когда разглядывала свою грудь или спину в зеркале. Но подробностей я почти не помнила. Все они были погребены глубоко внутри меня, и остальные считали, что это к лучшему.

Но я так не считала. Это как если бы всю жизнь тебя преследовал кто-то, кто нашептывает тебе на ухо кошмарные вещи, и одновременно колет тебя иглой между ребер, и исчезает каждый раз, когда ты оборачиваешься, чтобы его остановить. Но всегда возвращается.

Поскольку Уэйда Шейверса больше не было и мне было некому нанести визит с целью расправиться с прошлым, одна из терапевтов, к которым меня водили, решила опробовать кое-какие техники нейролингвистического программирования, чтобы я смогла в своем воображении уменьшить его настолько, насколько захочу, скомкать и выбросить. Или прогнать его щелчком пальца, будто комара, после того, как заставлю вернуть мне мою кровь. Сделать с ним что угодно.

Хорошая попытка.

Тогда-то я и решила, что, если действительно хочу от этого избавиться, нам придется закопаться глубже, чтобы я могла встретиться с прошлым лицом к лицу. Десять лет – достаточно долгий срок. Мне было уже шестнадцать, я научилась водить, но не было настолько далекого места, куда я могла бы уехать, не забрав с собой эти глубоко укоренившиеся воспоминания. Что ж, ладно, загипнотизируйте меня. Давайте посмотрим, что там на самом деле скрывается.

Доктор Ганновер делала все не спеша, с каждым шагом убеждаясь, что со мной все в порядке. Она была хороша в своем деле.

До наших первых сеансов я и не помнила, что он схватил меня в переулке между домами на Черри-драйв и Лайм-драйв. Что, правда? Я купилась на сказку о поисках пропавшего щеночка? Значит, вот как он заманил меня в свой фургон.

Еще я не помнила, как он извинился и сказал, что видел меня по соседству. До этого он похищал лишь детей, которые жили не ближе чем в тридцати восьми милях от его дома, а чаще всего – вообще в Денвере, однако теперь его самоконтроль дал слабину и он украл девочку, жившую всего в трех кварталах от него. Он слишком много времени провел, вожделея малышку, которую тем летом увидел играющей на улице, и я оказалась ну сли-и-ишком миленькой и соблазнительной.

«Но ты в этом не виновата, Дафна. Ты ни в чем не виновата».

Затащив меня в сарай, он не стал торопиться. Он растягивал время.

Говорят, это меня и спасло: то, что его заводили слезы. Можно добиться, чтобы ребенок плакал часами, если мучить его понемножку, постепенно наращивая интенсивность. Слишком много боли сразу – и он может отключиться. Но Шейверс к тому времени уже знал, как растянуть удовольствие. У него был большой опыт.

Я не помнила, что все это время он болтал, а уж тем более – о чем. Но у нас, оказывается, была та еще беседа: из него хлестали слова, а из меня – слезы. Главным образом он пытался рационализировать то, что делал. После всех предыдущих детей эта речь у него, должно быть, от зубов отскакивала.

– Тебе было бы лучше, если бы ты не родилась. Мы здесь, чтобы я смог исправить эту ошибку. Эту жестокую ошибку. – Вот какие вещи он мне говорил. – Ты этого еще не понимаешь. А я понимаю, потому что я старше и умнее. Я выбрал тебя, потому что ты особенная. Я выбрал тебя, чтобы спасти. В том мире, куда ты движешься, так много страданий, и я хочу тебя от них уберечь. Никакое счастье не искупит муки самой обычной жизни. Я хочу тебя от них освободить. Ну разве не здорово?

В конечном счете все сводилось именно к этому: к освобождению. А потом он возвращался к своим инструментам и другим потребностям, с которыми я должна была ему помочь.

«Но и в этом ты не виновата, Дафна. Ты ни в чем не виновата».

Я не помнила, как холодны были его руки, несмотря на лето, и как грубы на ощупь. Я не помнила, как трудно было отличить его голые ладони от усов, от наждачной бумаги и, в конце концов, от рашпиля.

– Уже сегодня ночью ты не будешь об этом помнить. Ты ни о чем не будешь помнить.

Хорошие девочки забывают о том, что им велят забыть.

Наверное, можно и с другой стороны на это посмотреть. Стоит ли терпеть какие угодно пытки, если чем дольше они продолжаются, тем больше вероятность, что в конечном итоге тебя не убьют?

Вот в чем была ошибка Шейверса: он потратил столько времени, что весть о пропаже ребенка успела широко разойтись. Это случилось за год до создания системы AMBER Alert, и в то время все было по-простому: эй, у нас тут девочка потерялась, так что если вы что-нибудь заметили – расскажите.

В тысяче миль оттуда, в Чикаго, Терри Шейверс наконец-то была готова к тому, чтобы помыслить немыслимое о своем муже. Она работала профконсультантом в младшем колледже, и два-три раза в год уезжала на несколько дней поучаствовать в семинарах или тренингах. Когда закончилось дневное заседание, Терри зашла в бар отеля, открыла ноутбук, чтобы проверить почту и новости из дома, и…

Ты только посмотри, еще одна девочка пропала.

Должно быть, это было для нее ужасно – прийти к такому выводу. Почему-то похищения, происходившие в округе в последние несколько лет, всегда совпадали с ее рабочими поездками, и – ой, надо же – эта последняя девочка живет всего в трех кварталах от них.

Я представляю, как она сидит в том баре, пытаясь не заблевать столик, и чувствует, что она одинока во Вселенной, раздавленная притяжением только что поглотившей ее черной дыры. Наверное, подойти к телефону было для нее сложнее всего в жизни.

Спасибо, что ты сделала тот звонок, Терри. Рада, что ты наконец-то достигла критической массы.

Было бы офигенно, если бы ты набрала тот номер за пару детишек до меня, но ведь ко всем нам осознание приходит в свой черед, верно?

* * *

Таннер просидел в доме Вала больше двух часов, прежде чем волны сотрудников инфекционной службы, казавшихся одинаковыми в своих белых защитных костюмах и масках, зеленых перчатках и мешковатых желтых сапогах, сумели перекрыть доступ к зданию. В конце концов его вывезли на изоляционных носилках – прозрачном пластиковом коконе на колесиках, по обе стороны которого были ряды перчаточных портов для оказания Таннеру неотложной помощи, если бы она ему вдруг понадобилась в пути.

Как они собираются выносить оттуда Вала – он не знал. В пластмассовом тазу, наверное, а потом принесут криминалистический пылесос, чтобы прочистить щели в беговой дорожке, а еще вырежут кусок ковра и скатают его, чтобы уж точно забрать все.

– Как вы себя чувствуете, Таннер? – этот вопрос ему задавали очень часто.

– Нормально, – отвечал он. – Все еще нормально.

Ничего другого им слышать было и не нужно, а Таннер понимал, что если начнет распространяться, то остановится не скоро: «Если под словом „нормально“ понимать то, что симптомов у меня нет, зато я охереть как напуган, потому что недавно у меня на глазах буквально развалился на части человек. Никакая известная нам болячка на такое не способна. Так с чем мы имеем дело? А вдруг это какое-то химическое или биологическое оружие и Вал каким-то образом подцепил эту дрянь как раз перед моим приходом? Так что я вздрагиваю каждый раз, когда у меня что-нибудь дернется или зачешется, и думаю, не с этого ли у него все началось».

Но никому не нужно было это выслушивать, чтобы выполнять свою работу.

Под вой сирен его привезли в карантинную палату Национального еврейского медицинского центра – комнату со стеклянной стеной, похожую на террариум с кроватью, раковиной и кучей мониторов. У него взяли мазки и проверили все жизненно важные показатели. Пульс и давление оказались повышены, но этого стоило ожидать. И анализы тоже взяли. Заполните этот шприц, этот стакан для образцов и еще вот этот, а когда сможете – то и вот этот, побольше. Кровь, слюна, моча, кал. Его так и не стошнило, но, если бы стошнило, рвота бы им тоже пригодилась.

Может, Таннеру стоило для них еще и подрочить, вот только у него от страха пропала эрекция – а так они смогли бы убедиться, что он ничего не передаст следующему поколению… он ведь и так ему уже достаточно навредил, верно?

Теперь оставалось только ждать. Следующая остановка – либо результаты анализов, либо полная утрата конструктивной целостности на глазах у врачей. Кто-то позвонил Берил, и она уже выехала, но до ее появления Таннеру нужно было чем-то себя занять, а не просто ждать, не станет ли он для докторов вторым медицинским кошмаром за день. В карантине развлечений предусматривалось примерно столько же, сколько в приемной страхового агента.

– Можете принести телефоны, которые со мной привезли? – спросил он. – Они бы мне очень пригодились.

Сидя в доме Вала, Таннер снова собрал их и сложил в галлоновый пакет с застежкой, который нашел на кухне. Врачей потребовалось убедить – сказать, что, в зависимости от результатов анализов, им, возможно, придется отыскать его сестру, Дафну Густафсон, а это может им помочь, – но в конце концов телефоны принесли. Они были тщательно вытерты и пахли дезинфицирующим средством. Аккумуляторы оказались разряжены, но Таннер смог их зарядить от розетки в стене.

Шесть телефонов – без того, что проглотил Вал. До тех пор, пока он не найдет временны́е отметки, доказывающие иное, Таннер собирался исходить из того, что у Дафны с собой есть еще один, который она либо игнорировала, либо отключила.

Ну серьезно, кому за три-четыре года может понадобиться восемь телефонов? Он знал людей, покупавших новые модели ежегодно, потому что, не имея последней, они рисковали быть зачисленными в менее ценные представители вида. Другие, беспечные, меняли телефоны как дешевые солнечные очки.

Но Дафна не относилась ни к тем, ни к другим. Судя по той полудюжине, которую Таннер разложил на полу, она не хранила верность ни одному бренду или оператору. Даже не проявляла постоянства в выборе Android или iOS, а самый старый из телефонов вообще был на базе BlackBerry.

Таннер ковырялся в файлах каждого из них до тех пор, пока не понимал, какое место тот занимает в хронологии событий, и в конце концов выстроил телефоны в ряд от самого старого к самому новому.

Облегчение – у всех заблокированных телефонов был один и тот же пароль. Дафна раскрыла его Таннеру два или три года назад и заставила выучить наизусть, как будто предвидела в будущем подобный день. Но даже тогда попыталась обратить все в шутку: «Это для подстраховки, вот и все. Ну, знаешь… на случай, если меня когда-нибудь найдут в мусорном баке, ха-ха, и нужно будет выяснить, что я делала в последние сорок восемь часов».

Черт побери. Снова все по-старому. Он опять не уделил ей того внимания, которое должен был.

Таннер открыл список контактов, увидел имена знакомые и незнакомые. Проглядел фотки, промотал видео. Увидел ее пьяной, увидел ее трезвой, увидел ее с сослуживцами на полудюжине работ; пожалел о том, что увидел ее голой, и немедленно бросил это дело. Оставались еще сохраненные сообщения и письма. Судя по беглому обзору, если он хотел изучить все досконально, ему предстояло несколько часов просеивания информации. А в итоге все это могло никак не помочь в поисках Дафны.

На третьем телефоне он обнаружил, что пару лет назад она начала использовать приложение для записи и архивирования звонков. Это было единственное, что казалось… странным. Временны́е отметки у файлов имелись, а вот имени звонившего не было ни в одном, лишь цепочки знаков, либо зашифрованные до полной неузнаваемости, либо изначально не поддающиеся декодированию. Все звонки – а их оказались десятки – были примерно одинаковой длины: сорок семь секунд, плюс-минус одна или две.

Когда Таннер воспроизвел самую старую запись, из динамика донесся треск – то ли неисправность, то ли проблема со связью. Это был белый шум, приправленный низкой, резонирующей пульсацией, которую Таннер счел пугающей, частотой, которая пыталась проникнуть в извилины его мозга, как заноза проникает под ноготь. Помимо этого, сквозь шум силился пробиться еще один звук: это явно был голос, но искаженный – неразборчивое звуковое пятно.

Таннер проиграл второй звонок и услышал то же самое, как и в третьем звонке, и в четвертом. Он не мог себе представить, зачем Дафна их хранила. Если для того, чтобы сообщить о проблемах со связью, – значит, они уже сослужили свою службу. Удали их наконец.

А может быть… Может быть, она хранила их как доказательства. Преследования, домогательства, угрозы – вот вам почерк, вот как давно это длится, не хотите мне как-нибудь помочь, ребята?

Таннер перескочил через несколько файлов, чтобы понять, не сделались ли четче более поздние записи. Но они остались такими же, может, лишь с небольшим намеком на то, что голос, желавший быть услышанным, начинал преодолевать помехи, как будто отыскивал путь через туман.

А потом настала пора отложить телефоны. Пришла Берил с Ризом на руках. У нее были запавшие глаза и напряженное лицо женщины, перепуганной до потери сознания, а что до их сына… ну, даже учитывая, что ему всего три, нелегко было понять, осознает ли он вообще хоть что-нибудь. Иногда Риз видел, обращал внимание и сосредотачивался. А иногда смотрел прямо сквозь тебя, словно его интерес увял еще до того, как он успел заметить твое присутствие. Как сейчас. Как, наверное, будет и через десять лет. И даже через сорок. Они до сих пор не нашли ни одного врача, готового пообещать им, что их мальчик когда-нибудь научится говорить, или застегивать липучки на кроссовках, или хотя бы понимать, что он этого не умеет.

Возможно, сегодня виновато было стекло карантинной палаты. Все, что находилось по ту сторону такой толстой преграды, не имело для Риза никакого значения, попросту не существовало.

Если бы это была сцена из фильма, Берил потянулась бы к Таннеру и прижала бы ладонь к стеклу, а он бы сделал то же самое. Тюремная верность. Но он прекрасно знал, что жизнь вечно выставляет сценаристов лжецами. Берил смотрела на стекло между ними так, будто его могло оказаться недостаточно.

– Я в порядке. Это просто предосторожность, – сказал ей Таннер. – Что бы ни сгубило дружка Дафны, оно, кажется, было не заразное.

– Но ты не уверен. – Берил пересадила Риза с одного бедра на другое. – Что с ним случилось? Никто мне ничего не рассказывает.

– Они до сих пор пытаются это выяснить.

Он видел, как на ее лице отражается борьба. Берил хотела поверить ему, но у ее доверия были границы. Таннер давным-давно заразил ее несправедливостью мира, по одному рассказу о работе зараз. Ей не стоило его расспрашивать, если она на самом деле не хотела об этом знать, – иногда у спасательных операций не было счастливого финала. Иногда ты спускал с гор трупы. Иногда ты вывозил живых вместе с мертвыми, и тебе приходилось подыгрывать уцелевшим, которые не желали верить в то, что случилось. Дураки могли выйти сухими из воды, а люди, оказавшиеся у них на пути, – нет. Иногда те, кто больше всего нуждался в помощи, злились на тебя, как будто это ты был виноват в том, что у них все пошло через жопу. Они сопротивлялись. Они упирались и отказывались сотрудничать. Они вели себя так, словно хотели умереть.

А потом до него дошло: Риз. Никто не станет выдергивать трехлетку из детского сада и тащить его в больницу ради него самого. Таннер мог представить себе лишь одну причину, по которой Берил это сделала: тот, кто ей позвонил, намекнул, что, если они не поторопятся, Таннер упустит последнюю возможность повидаться с сыном.

Пока они устраивались в кресле у стены напротив, Таннер наконец-то понял: Берил жила в ожидании чего-то подобного уже очень давно.

* * *

Есть такая штука, которую называют виной выжившего: это когда ты что-то пережила, а другие – нет. Месяцы, годы или целая жизнь вопросов: почему я? Что во мне особенного? Что я такого сделала, из-за чего, в отличие от остальных, заслужила жизнь?

Вот только я этой вины не ощущала. Просто научилась очень хорошо о ней врать, чтобы люди не думали, что со мной что-то совсем неладно. Большинство докторов на это купились. Один меня раскусил. Честно говоря, это было облегчением… хоть с кем-то мне не приходилось притворяться.

Странно, но вместо этого я гадала, почему мне нельзя было пройти этот путь до конца, как девяти предыдущим детишкам. Почему я должна была остаться здесь, застрять в этом мире страданий? Бывали времена, когда я им завидовала. Они не знали, чего избежали, и порой мне казалось, что это было благом.

Если Уэйд Шейверс сказал мне, что было бы лучше, если бы я не родилась, значит, и остальным он, скорее всего, говорил то же самое. И всем им повезло больше, чем мне. Позже я стала представлять, как они лежат в своих тайных могилках в леске рядом с его домом, совершенно не чувствуя, что внутри у них копошатся жуки и черви. Когда поисковые команды откапывали их, они не знали, что происходит, и их души не ворчали – «А это обязательно? Еще пять минуточек, ладно?» – потому что их души были уже не здесь.

Вместо того чтобы оставить прошлое далеко-далеко позади, я не могла перестать думать об этих детях. Мы ни разу не встречались, но у нас было столько общего. Все наши жизни пришли к одной и той же точке, повторявшейся снова и снова.

Они стали мне такими же родными, как Таннер. Семь девочек и два мальчика, два милых маленьких мальчика. Я хотела узнать о них все, что смогу, но узнавать было почти нечего. Никто из них не успел толком пожить от колыбели до могилы. Даже самая старшая из нас едва-едва пошла в школу. Все мы любили кукол, игры, раскраски, «Улицу Сезам» и «Могучих рейнджеров».

Мы все были примерно одного возраста, когда Шейверс нас похищал, но со временем с моим восприятием случилась странная перемена. Все они остались прежними, а я повзрослела. Поэтому теперь я была им старшей сестрой. Я могла представить себя старушкой, седовласой и морщинистой – если я протяну столько лет, – за которой до сих пор таскается выводок братьев и сестер, так и не доживших до второго класса. Они будут ходить за мной хвостом всю мою жизнь. Было бы лучше, если бы никто из нас не родился, но мы родились, и после того, что с нами случилось, я одна должна была жить за всех.

Поэтому я ими заинтересовалась. Если бы я занималась в университете социологией, то могла бы взять это в качестве задания: «Проект „Выжившая“».

Охотнее всего со мной разговаривали матери. Отцы – те, кто остался в семье, – не слишком. А может, они и хотели бы поговорить, но затвердевшее горе сделало их неспособными выразить что-нибудь, кроме самых простых жалоб на эту тяжесть в сердце, на этот камень, который все никак не выйдет.

А вот мамочки? О боже, да. Стоило мне представиться им на пороге, как они приглашали меня в дом и обнимали, будто давно потерянную родственницу. Сначала я боялась, что они будут ненавидеть меня за то, что я не умерла, но ни с одной этого не случилось. Я была чем-то вроде живой связи с самой страшной и дорогой из их потерь. Я была человеческим потенциалом, который продолжал реализовываться; будущим, которое могло бы у них быть.

В каждом случае у меня создавалось впечатление, что все их родственники и друзья, все знакомые готовы были какое-то время их утешать, но потом достигали предела, за которым не хотели больше об этом слышать. «Пора отпустить прошлое и жить дальше, тебе не кажется?» Я была поражена тем, что эти девять женщин так и не собрались вместе, чтобы организовать собственную закрытую группу поддержки.

И тут появилась я, вся внимание, желающая узнать все, что они готовы были поведать о потерянных дочери или сыне. Они говорили столько, сколько я слушала. Я слушала столько, сколько они хотели говорить. Их детки оставались для них если и не живыми, то ощутимо присутствующими, и ни одна из матерей не хотела, чтобы было иначе.

Да – куклы, игры, раскраски, «Улица Сезам» и «Могучие рейнджеры»… но кроме этого мне рассказывали еще и о черточках, отличавших каждого ребенка от других.

Дина Линн Роу почти с самого начала была такой юркой маленькой обезьянкой и мастерицей побегов, что однажды выбралась из кроватки, залезла под нее и пинала до тех пор, пока та не развалилась и не заблокировала запертую дверь; баррикада оказалась настолько крепкой, что отцу Дины пришлось лезть в комнату через окно.

Хасинта Роха была прирожденным ветеринаром. Она приносила домой всех заблудших животных, которые позволяли ей взять себя на руки. Она устраивала им постельки, а когда они в этом нуждались, выхаживала их с такой самоотверженностью, что в сравнении с ней святой Франциск показался бы разгильдяем.

У всех них были свои истории. У всех были свои уникальные черты. У всех были свои, отличные от чужих, пути, которые внезапно оборвались по причинам, не понятным ни для кого, кроме лысеющего монстра в конце этих путей.

А еще был Броди Бакстер. У него имелась особенность, делавшая его совершенно не таким, как остальные. Даже его мать была вынуждена это признать и не понимала, как ее объяснить.

Броди Бакстер определенно не был похож на прочих детей.

* * *

Таннера задержали в больнице на ночь для наблюдений и дополнительных анализов, и еще для посещения специалистами, прилетевшими из центров контроля и предотвращения инфекционных заболеваний. Они с беспощадностью детективов убойного отдела расспрашивали его о том получасе, что он провел в компании Вала. Незначительных деталей не существовало.

Таннер не был уверен, обоснованное это впечатление или вызванная усталостью паранойя, когда не смог отмахнуться от ощущения, что они такое уже видели. Не факт, что часто, но видели. И почти так же он был уверен в том, что не добавляет в их базу знаний ничего нового, кроме того, что у жертвы развился аппетит к мобильникам.

К утру, после в основном бессонной ночи, им не оставалось ничего другого, кроме как отпустить его. Анализы все еще были в норме. Показатели жизнедеятельности оставались хорошими, и ни единого аномального симптома так и не проявилось. Врачи не нашли никаких химических или биологических аномалий ни на одежде Вала, ни в доме, ни в районе, где он жил.

И, как понял Таннер, в мешанине останков Вала тоже.

По пути домой Берил высадила Таннера в Брумфилде, чтобы он забрал свой грузовик, и последние несколько миль до Лафейетта он ехал следом за ней, пытаясь не вырубиться за рулем и не погибнуть самым прозаическим образом.

Дома заснуть тоже не удалось. Он завис в том мучительном состоянии, когда от усталости сон не приходит, а мысли в голове мечутся слишком быстро. Укладывая Риза в постельку, Таннер поцеловал его в лоб и прошептал, что ему придется спать за двоих.

Когда они вышли из комнаты сына и тихо прикрыли за собой дверь, Берил выглядела почти так же ужасно, как Таннер себя чувствовал.

– Я из-за тебя лет на десять постарела, ты знаешь это?

Она обняла его, а он обнял ее в ответ, и какое-то время казалось, что они не дают друг другу упасть. От Берил пахло больницей, и Таннер подумал, что от него несет еще хуже. В ближайшем будущем их обоих ожидал долгий горячий душ.

– Нам нужно поговорить, – сказала она.

Наполняли ли его таким страхом еще хоть какие-то три коротких слова? «Я хочу развестись» – этого он никогда не слышал. «С Ризом беда» – ладно, это было на вершине хит-парада. «Брось свою сестру» – этого он ждал уже много лет.

– Дафна влипает в неприятности – и ты спешишь ей на помощь, – продолжила Берил. – Она бросает работу – и ты ходишь по знакомым, чтобы найти ей новую. Она пропадает – и ты отправляешься ее искать. У нее проблемы с очередным мудаком-бойфрендом – и ты идешь вселять в него страх божий. Тебе кажется, что она снова вышла из завязки – и ты проверяешь, трезва ли она.

Правда, чистая правда. Каждый раз это была правда.

– В половине случаев ей помощь вообще не нужна, но ты все равно прибегаешь, потому что не уверен в этом на сто процентов и не полагаешься на то, что она сама обо всем позаботится. Ты приучил ее этого не делать, Таннер, ведь она знает, что ты всегда рядом. Это единственная неизменная вещь в ее жизни.

Они вернулись в гостиную, где Таннер расчистил себе путь сквозь игрушки и рухнул на диван. Он закатал фланелевые рукава и принялся отдирать комочки ваты, налепленные поверх маленьких красных дырочек, из которых врачи забирали образцы крови – а то и плоти – на анализ.

Берил ухватилась за руку Таннера, чтобы остановить его. Он не был осторожен. Могло показаться, что он намеренно причиняет себе боль – если подумать, так оно и было.

– Я понимаю. Ты спасаешь жизни людей. Ты находишь их, когда они заблудились, и эвакуируешь их, когда они ранены. Это твое призвание. Я люблю это в тебе, потому что знаю, что мне никогда не придется беспокоиться о том, будешь ли ты рядом со мной. Я знаю, что, если понадобится, ты придешь ко мне и не позволишь ничему встать у тебя на пути. Кроме нее.

Порой Берил могла умело обращаться с кинжалом.

Таннер невольно вспомнил задачку из курса по этике. «Вы находитесь на тонущем корабле вместе с двумя любимыми людьми. Вы можете спасти лишь одного из них. Кого?» И заносчивый ответ себя девятнадцатилетнего: «А с чего вы взяли, что я не научил их обоих плавать еще несколько лет назад?»

Тогда все казалось таким простым. И невозможно было поверить, что некоторые люди могут отказаться учиться плавать. Или позволить себе забыть, как это делается. Или станут испытывать твою любовь, опускаясь на дно и подсчитывая, сколько времени у тебя ушло, чтобы нырнуть за ними.

Берил снова погладила его по руке и отпустила.

– Но все равно, это – твоя работа. Ты не обязан приносить ее домой. У тебя есть право на отдых. И я не могу нуждаться в тебе лишь в самых экстренных случаях. Иногда я нуждаюсь в тебе просто так. Иногда мне просто хочется почувствовать, как рядом бьется другое сердце, понимаешь?

Он привлек ее себе; оба они мариновались в больничных миазмах хвори, моющих средств и отчаяния. Таннер держал рот на замке. Она нуждалась в том, чтобы ее выслушали, а все, что он мог сказать в свою защиту, Берил знала и так. Это было такой же неотъемлемой его составляющей, как ДНК и мозоли: однажды, когда ему было двенадцать, он оставил шестилетнюю сестру одну без присмотра; он знал, что это неправильно, но все равно это сделал, и тогда ее учуяли чудовища. Всего лишь один раз – но одного раза хватило. Он не мог представить себе день, когда ощутит, что с него снято бремя ответственности за этот случай.

– Только позволь мне довести дело до конца в последний раз. Мне кажется, что сейчас все по-другому, – сказал он. – А потом я донесу до нее то, что ты сейчас донесла до меня. Ты права, я не дал ей понять, что от меня можно ждать чего-то другого. Но я не могу вывалить все это на нее посреди какого-то кризиса и оставить разбираться с ним самостоятельно.

Таннер чувствовал накал между ними, чувствовал, как напряжены ее плечи.

– Если бы я мог так поступить, – продолжил он, потому что не одна Берил держала кинжал наготове, – я не был бы тем человеком, которым ты меня считаешь.

* * *

Броди Бакстер был единственной жертвой, чье тело Уэйд Шейверс сжег.

Он сжег все, что смог, потом выгреб обгоревшие косточки и все то, что отказывалось рассыпаться в пепел, раздробил на куски и осколки и раскидал по лесу так широко, что нельзя было даже сказать, есть ли у несчастного мальчика настоящее место упокоения.

Странное отклонение от сценария. Шейверс был чудовищем высшего порядка, его преступления ужасали настолько, насколько это вообще возможно. Но если бы у вас получилось отключиться от чистых эмоций, вы бы поняли, насколько это необычно. Чудовища, как правило, довольно последовательны в своих методах.

До того случая Шейверс убил четырех девочек и всех их закопал. После того как он приносил их в свою маленькую рощицу, он хоронил их очень деликатно, учитывая обстоятельства. Вместо того чтобы просто сбрасывать их в ямы, он обращался с ними с нежностью, в которой отказывал в последние их часы. И то же самое было с последними четырьмя жертвами. Если бы он успел закончить со мной, то, не сомневаюсь, тоже устроил бы мне настоящее погребение.

Но не Броди.

Какого хера, Уэйд? Ну правда, в чем прикол?

Шейверс так и не дал удовлетворительного ответа.

Мать Броди показала мне целую кучу его фотографий, и он оказался довольно маленьким мальчиком, худым, с большими зелеными глазами и шелковистыми каштановыми волосами до плеч. Он утверждал, что стрижки… не то чтобы делают ему больно, но после них у него кружится голова. «Мне мутьно» – вот как он это называл.

Может быть, Шейверс перепутал его с девочкой, а потом, как мог, постарался стереть свою ошибку? Или он все знал с самого начала, но, в отличие от девочек, ничто не мешало ему измываться над телом мальчика даже после смерти? Ведь та кирпичная печь в его сарае была не настолько велика, чтобы семилетний мальчик влез туда целиком, знаете ли. Броди пришлось отправиться в нее по частям.

Однако со вторым мальчиком Шейверс этого не повторил. Энтони Диспенца, как и все остальные, оказался под землей.

Что им руководило, Шейверс говорить отказывался. Он ничего не объяснил, но позже его адвокаты и тюремные охранники рассказывали, что это было единственное из убийств, которое его беспокоило, хоть и не по каким-то понятным причинам. Он так и не пришел к раскаянию. Он все еще верил, что оказывал нам услугу. Скорее, Броди приводил его в замешательство, и Шейверс никак не мог сообразить почему.

Он утверждал, что мальчик заплакал далеко не сразу и что инструменты его зачаровали. Броди ткнул пальцем в один из них, судя по всему узнав его, и даже придрался к мелким недостаткам в дизайне. Похожий использовали для его первой жатвы, сказал он, только тот был толще, потому что маленьким вентральный стебель не перерезать. Указывал Броди на садовый нож.

Шейверс пришел к извращенному заключению, что Броди намеками говорит ему о том, какой инструмент на нем лучше использовать. Когда Уэйд подчинился, Броди рассмеялся и сказал: «Нет, глупый. Ниже. Они всегда начинают ниже».

По крайней мере, так об этом рассказывал сам Шейверс. Некоторые считали, что он выдумал это в качестве рационализации – хищники, бывает, утверждают, что их жертвы сами этого хотели. Или пытался таким образом добиться, чтобы его признали невменяемым. Обе версии были логичными – но почему тогда он не включил в эту историю кого-то из других детей? Об остальных из нас он говорил примерно то, чего можно было ожидать.

Последней, от кого я ожидала услышать, что она его понимает, была мама Броди. В мой второй визит она призналась мне, что верит Шейверсу, – осторожно, словно давно хотела с кем-то этим поделиться, но слишком привыкла не доверять людям.

Броди всегда говорил странные вещи, сказала мне Делия. Это для детей обычное дело, но он по странности опережал остальных. Она начала подозревать, что с Броди что-то серьезно не так, с тех пор, как он научился разговаривать, и даже раньше, судя по опыту с двумя своими старшими детьми и отпрысками друзей.

На улице – ему тогда не исполнилось еще и года – он смотрел на небо так, словно оно его беспокоило, даже в те дни, когда вокруг не было птиц, которые могли бы его напугать (если проблема вообще была в этом), и смотреть было не на что, кроме чистейшей синевы. Когда Броди научился говорить и задавать вопросы, он спросил, почему оно такого цвета. Нормальный вопрос, вот только потом, не удовлетворившись ответом, он сказал, что это неправильно, ткнул в оранжевые полоски Тигры на одеяле с Винни Пухом и заявил: «Вот. Вот правильный цвет».

Год спустя, ночью, он удивил ее, когда – думая, похоже, что его разыгрывают, – с искренней убежденностью ребенка спросил, куда девалась вторая луна. А в возрасте пяти лет, когда ему рассказывали о созвездиях, ставший очень разговорчивым Броди сообщил ей, что звезды все не на своих местах.

Бывало и более странное. Он останавливался на открытом пространстве, закрыв глаза, сдвинув ноги, и мягко, даже блаженно покачивался с каждым ветерком. Несколько раз указывал на пальцы своих ног и спрашивал, когда они вырастут по-настоящему. Самые тяжелые битвы родители вели с ним, когда заставляли его надевать обувь. Сама идея обуви вызывала у него патологическое отвращение.

Пик причуд и замечаний Броди пришелся на пять лет, а затем они пошли на убыль, хотя порой он все еще выкидывал что-нибудь необычное. Чаще всего – после сна или во время сильных переживаний. Казалось, будто что-то в нем угасало, проигрывало долгую медленную борьбу по мере того, как Броди становился обычным мальчиком, но иногда все же пробуждалось.

– Как вы это объясняли? – спросила я у Делии.

Она рассказала мне о том, что прочитала все, какие смогла найти, истории о детях, вспоминавших о том, что могло быть их прошлыми жизнями. Такое случалось по всему миру: дети пугали родителей, рассказывая жуткие истории о том, как разбились в горящем самолете или утонули вместе с кораблем, а может, просто о детях, которые были у них самих. Они указывали на свои родинки: на круглые – «вот куда вошла пуля»; на продолговатые – «вот куда вошел нож».

Господи, подумала я тогда. Какими же кошмарными родимыми пятнами будут покрыты мои призрачные братья и сестры, если вернутся на землю?

Иногда такие дети сообщали столько деталей, что исследования доказывали: человек, о котором они говорили, действительно существовал. Имена, места, даты, события, родственники – им были известны такие неочевидные, стародавние детали, о которых они никак не могли узнать.

Но это никогда не длилось долго. В возрасте пяти-шести лет дети обо всем забывали. Связь обрывалась. Они словно бы рождались, стоя одной ногой в настоящем, а другой – в прошлом, и постепенно совершали последний шаг.

Делия сказала мне, что это помогло ей смириться. Раньше она не верила в реинкарнацию, но теперь поверила. Броди научил ее верить. К тому времени, как мы с ней познакомились, его не было уже одиннадцать лет – этого времени вполне хватило бы, чтобы вернуться в наш мир. Быть может, прямо сейчас он рассказывал какой-то другой женщине о матери, которая ласкала и любила его прежде.

Невозможно было спорить со скорбящей матерью, нашедшей себе утешение, пусть даже мне в то время было семнадцать и спорить я умела лучше всего. Я сидела бок о бок с Делией на диване и думала: да, но… две луны? Оранжевое небо? Вентральный стебель, что бы это ни значило?

Какого хера, Броди? Ну правда, в чем прикол?

Иногда воспоминания путаются, сказала мне Делия, – это был единственный раз, когда я видела ее обороняющейся.

Конечно, ответила я. Конечно путаются. В этом наверняка все и дело.

Давить я не стала.

И уж тем более не стала рассказывать ей, что человек, убивший ее сына, засунул меня головой в печь, в которой сжег тело мальчика, потому что ему, похоже, казалось, будто там, внутри, осталось что-то, что я смогу найти.

* * *

Днем Таннеру удалось заснуть, и он проспал до позднего вечера. А когда проснулся, отдохнувший, полный сил, и увидел почерневшее небо и похожий на лезвие косы месяц, все показалось ему каким-то неправильным. Он был бодр и готов выходить на охоту в то время, когда ему стоило бы потихоньку укладываться спать.

У него все еще оставались незаконченные дела. Каждая клеточка его тела знала это.

Он сходил за пакетом с телефонами Дафны и вынес их на заднее крыльцо. Устроился на подушках деревянного шезлонга и продолжил то, что начал вчера в карантине.

На этот раз – дорогие наушники. С ними деревья, окружавшие крыльцо, и ночь, окружавшая деревья, умолкли. Теперь Таннер погрузился в них, в эти странные звонки, которые Дафна записывала сотнями, в эти сорокасемисекундные звуковые ландшафты, состоявшие из булькающего шума и того острого резонанса, похожего на нож, пытающийся прорезать статику. Второй звук, голос, слишком неясный, чтобы разобрать слова, боролся с ней, точно лицо, толкающееся в мембрану до тех пор, пока она не порвется.

Кто бы это ни был, чего бы он ни хотел, он не сдавался. Его одержимость была абсолютной. Она переходила от телефона к телефону, от месяца к месяцу, от одного номера к другому, на протяжении двух лет. Звонивший всегда находил Дафну, что бы она ни предпринимала, и не оставлял в этих беспорядочных буквах, или символах, или чем они там были, ни малейшей подсказки о том, кто он такой на самом деле.

Аттила? Если полагаться чисто на необоснованные догадки, человек по имени Аттила мог быть способен на преследование такого уровня… вот только оно началось до того, как Дафна с ним связалась. На этом этапе цепочки он еще не просматривался. Он не появлялся до пятого телефона – всего лишь очередной контакт: Аттила Чонка. Он подождет.

К последнему десятку звонков на телефоне номер пять Таннер начал различать отдельные слова – те, что первыми проникли сквозь звуковую завесу силой бесконечного повторения: их… ты… себя… узнаешь…

Контекста у них пока не было, но Таннер был уверен, что он появится. Чем бы ни было это послание, оно обладало размеренностью заклинания, мантры, стихотворного отрывка. На пятом телефоне оно начало по-настоящему обретать форму. Чем яснее становилось сообщение, тем более отвратительным казалось – это было ощущение сродни той гадливости, что нахлынула на Таннера, когда Вал ухватил его за плечо. Он не мог объяснить этого тогда и не мог сейчас. Была лишь уверенность, будто он слышит нечто такое, что слушать нельзя, звуки, порожденные ртом, которому стоило оставаться закрытым.

Он перестал воспроизводить каждую пятую запись и начал слушать их по порядку. С каждой итерацией источник звука, казалось, приближался еще на шаг сквозь туманы и расстояния, как будто наконец-то разглядел свою цель, и вот послание стало таким же четким, как и голос, который его произносил. Голос казался неправильным, хотя Таннер не мог сказать, почему именно. Так же неправильно звучал бы шепот, доносящийся зимой из недр пещеры на глубине в тринадцать тысяч футов.

Ты должна их убить.

Ты должна их убить ради нас.

Ты должна их убить ради себя.

Ты должна их убить ради своего мира.

Хрипящий голос, царапавший уши, казался… нечеловеческим. Словно нечто, плохо понимавшее, что такое человеческая речь, пыталось ее сымитировать. И это было не все, что оно хотело сказать.

Ты узнаешь их, когда почувствуешь их.

Ты узнаешь их, когда увидишь их.

Ты узнаешь их, когда прикоснешься к ним.

Ты узнаешь, что рождена для этой цели, когда сделаешь это.

Ты узнаешь зачем, когда это случится.

Их кровь станет залогом твоего бессмертия.

Оно не успокоилось, пробившись к ней. Оно передало то же самое сообщение еще как минимум сто пятьдесят шесть раз.

Голос был мертвый, будто синтезированный компьютером, лишенный эмоций и бесцветный. Однако в записях не было цифровой точности. Они отличались друг от друга. Паузы между фразами были разной длины. Голос делал акцент на отдельных словах, каждый раз иных, словно нащупывая нюансы языка.

И Дафна сохранила эти звонки. Их были сотни, а может и тысячи, и Дафна их все сохранила.

Побросав телефоны обратно в пакет, Таннер просидел на крыльце еще час, думая о том, что да, Берил снова оказалась права. Он не должен был приносить это домой. Теперь ему казалось, что он заражен, и если вернется в дом слишком скоро, то передаст заразу всем, до кого дотронется. Он зайдет туда лишь тогда, когда сочтет это меньшим риском, чем торчать здесь до тех пор, покуда ему не покажется хорошей идеей засунуть в каждое ухо по палке и шуровать ими там, пока он снова не ощутит себя чистым.

Так как же понимать то, что в момент, когда Таннер ожидал этого меньше всего, произошло событие, больше всего из виденного им в жизни напоминавшее божественное откровение?

Пока он смотрел на западное небо, сама судьба, похоже, прислушивалась к его мыслям и решила подтолкнуть Таннера, чтобы он не сошел с верного пути. С севера на юг над вершинами гор на горизонте пронеслась яркая вспышка бело-зеленого огня. Мгновением позже следом за ней промелькнули еще пять – и исчезли.

«Вспомни, что вы обещали друг другу», – словно бы сказали они. Таннер уже почти забыл об этом – о той далекой ночи на заднем дворе, когда они с Дафной, еще подростки, оба подняли взгляд точно в нужный момент, чтобы заметить в вышине сияюще-синий мазок метеорита. Это была ее идея: «Не важно, где мы и что мы делаем, – если кто-то из нас снова увидит падающую звезду, пусть остановится и вспомнит о другом, хорошо? Потому что другой тоже может в этот момент на нее смотреть».

И пусть он понятия не имел, где сейчас Дафна, он ощутил себя гораздо ближе к ней.

* * *

Каково это – быть девочкой, которая выжила?

Двадцать два года назад из стоявшего на отшибе сарая вынесли живое тело, но, пусть даже оно продолжало дышать, а сердце в нем – биться, часть его все равно умерла. Изначальную обитательницу выселили, и с тех пор она облетала ближайший лесок в поисках душ, принадлежавших тем ныне опустевшим могилам, чтобы воссоединиться с единственными друзьями, которые могли ее понять. Но все они ушли в мир иной, а она – нет.

На ее месте остался подменыш. Я. Эта другая я была чем-то втиснутым в сосуд, который оно не имело права занимать. Оно так привязалось к мясу, в котором обитало, что начало думать, будто здесь ему и место, хотя в глубине души знало, что оно – чужак, захватчик, что его сюда не приглашали, но оно все равно здесь поселилось, как будто сквоттер в заброшенном здании.

Я не должна была занимать это тело.

Я не должна была жить этой жизнью.

Я не должна была думать эти мысли.

Я не должна была терпеть это преследование, которое настигает меня, как бы часто я ни меняла телефоны, чтобы избавиться от его холодного, мертвого голоса.

И, пусть снаружи они по большей части зажили довольно неплохо, у меня не должно было быть этих шрамов.

А если и должны были, то у них не должно было быть корней, проросших вглубь меня и пробившихся на какую-то другую сторону, которую нельзя увидеть, а можно только почувствовать.

* * *

Народная мудрость гласит: «Ты что-то потерял? Вспомни, где ты видел это в последний раз, в каком месте оно было совершенно точно».

Когда Таннер думал об этом, то приходил к единственному выводу: последнее место, в котором Дафна была собой, – это сарай Шейверса. Туда внесли изначальную версию Дафны Густафсон, незаклейменную, такую, какой она родилась, а к тому моменту, как ее оттуда вынесли, она изменилась, преобразилась, и из осколков, оставшихся в этой сломанной маленькой оболочке, сформировалось зерно кого-то другого.

Ей было всего шесть. Этого не должно было случиться. Таннеру тогда едва исполнилось двенадцать, и даже в этом возрасте он понимал, что такого никогда не должно случаться.

До Форт-Коллинза было меньше часа, но дорога в прошлое исчислялась десятилетиями. Конец тупиковой улицы, называвшейся Черри-драйв, в трех кварталах от дома, где они выросли, – Таннер не возвращался сюда с тех самых пор. Последний дом справа стоял пустым, с заколоченными дверьми и окнами, уже больше двадцати лет – дом, который не мог продать ни один риелтор. Он оставался таким же уединенным, как и прежде, – удобство, за которое покупатели с радостью бы доплатили, но не в случае, когда им придется делить жилье с призраками детей.

Тогда стояло лето, теперь – осень. Дубы были сочно-оранжевыми, клены – пламенно-красными, березы – кремово-желтыми, а морозный воздух между ними был напитан золотым светом позднего дня. Он кусался мягко, предвещая приход зимы с ее ледяными зубами.

Лужайка заросла не так сильно, как ожидал Таннер. Время от времени кто-то ее подстригал – возможно, власти города, поддерживая более-менее приличный вид. А может быть, сбежавшая в новую неприметную жизнь Терри Шейверс возвращалась, чтобы исполнить свой долг перед этим домом, от которого не могла избавиться. Это были два этажа чьей-то американской мечты, построенные полвека назад, а теперь запечатанные, словно капсула времени, и разрисованные граффити, оставленными неутихающим коллективным гневом.

На заднем дворе Таннер обнаружил, что в сарай кто-то вламывался – впрочем, c улицы его было не видно и помешать этому никто не мог. Он навсегда останется притягательным – проклятым местом из здешних легенд. То, что в нем происходило, ужасное само по себе, в пересказе станет только хуже. Будь Таннеру шестнадцать, он, возможно, тоже бы выломал доски и замки – если бы у него не было никаких связей с этим местом, а было только нездоровое любопытство.

Кому-нибудь следовало снести сарай еще поколение назад, но никто так и не пришел сюда с ломами и кувалдами, чтобы это сделать. Так он и стоял, тихий, похожий на маленькую хижину из обветренного кедра, и его двойные двери без стекол были вечно распахнуты, подбивая ступить внутрь и замарать свою душу.

Все, что не являлось частью самой постройки, давно уже пропало. Пол был кирпичный – из того же кирпича, что и печь, которая вытянулась вдоль задней стены и напоминала яму для барбекю. Встроенный верстак выжил, как и панель для инструментов, прикрученная к боковой стене. На дальней стене остались примитивные полки – параллельные деревянные доски с промежутком между ними, куда можно было положить молотки, пассатижи, ножницы. Все остальное уже много лет назад вывезли как улики или растащили. По углам скопились мертвые листья, над ними висела паутина. Когда Таннер поддел ботинком одну из валявшихся на полу смятых пивных банок, она со звоном прокатилась по пятну втоптанного в кирпич сигаретного пепла.

Здесь граффити было еще больше – слои мыслей, которые годами оставляли на стенах скучающие детишки. О тех, кого они ненавидели, о тех, кого любили. Попытка призвать духов обитала рядом с чьим-то заявлением, что Уэйд Шейверс гниет в аду.

Таннер поднял руку, провел пальцами по центральной балке и нашел четвертьдюймовое отверстие, оставшееся от крюка, куда Шейверс подвешивал лебедку, c помощью которой добивал детей. Двадцать два года назад он как раз поднял Дафну с пола и закрепил веревку, когда к дому подъехала полиция. Если бы они опоздали всего на пару минут…

Шейверс признался, что на этом этапе всегда затыкал детям рот кляпом. Но все равно Дафна издавала такие звуки, что копы выломали дверь. Шейверс не сопротивлялся. Он просто отложил молоток с круглым бойком на верстак и поднял руки, а Дафна тем временем висела, подвешенная за запястья, избитая, истекающая кровью, с содранной кожей, задыхающаяся из-за ветоши, засунутой ей в рот.

На суде полицейские говорили, что Шейверс умолял их дать ему довести дело до конца. Это будет милосердно, говорил он… и самым худшим, о чем только мог вспомнить Таннер, было то, что за последующие годы он не раз слышал, как Дафна в мрачнейшие моменты своей жизни заявляла, будто Шейверс был прав и они должны были позволить ему взмахнуть молотком, прежде чем заковать в наручники и увезти, – последнее свободное деяние в его последний свободный день на земле.

Таннер присел перед печью – ее железная дверца перекосилась, а отверстие в грязной кладке походило на рот, прямой снизу и полукруглый сверху. В сарае было темно, но не настолько, чтобы Таннер не смог разглядеть почерневшие от сажи кирпичи. Оттуда выскребли все, что могло пригодиться экспертам, но отчистить печь они бы никогда не смогли.

Эту часть истории не знал никто, о ней не говорилось на суде, потому что Шейверс об этом никогда не упоминал, а Дафна вспомнила лишь десять лет спустя, под гипнозом.

Таннер потянулся внутрь, медленно, словно опасаясь, что его что-то укусит. Воздух внутри казался странно холодным, холоднее, чем в самом сарае, холоднее, чем должен был быть даже в солнечный осенний день.

А потом он отдернул руку так же быстро, как если бы обжегся, потому что услышал стук в открытую дверь.

* * *

До гипноза я не помнила о том, как Уэйд Шейверс заставил меня встать на четвереньки, чтобы он смог затолкнуть мои голову и плечи в кирпичную печь.

В первый раз это воспоминание вывело меня из транса, потому что тогда, в шестнадцать лет, я уже знала, что одного из нас он сжег. Я сегодняшняя слилась со мной тогдашней и испытала животный ужас, переживая это снова, но теперь зная, что в этой почерневшей полости меня окружают следы Броди Бакстера. Там до сих пор лежал пепел, скорее всего оставшийся от него. Часть запекшейся на стенках корки, должно быть, была обгоревшим жиром. Я наверняка вдыхала его молекулы.

И дело не в том, что Уэйд Шейверс был больным чудовищем. Это был не очередной способ, которым он решил помучить меня. Если бы дело обстояло так, он бы наверняка уже рассказал мне, что произошло в этой печи. Я помню, как думала, что он, должно быть, такой же, как ведьма из сказки про Гензеля и Гретель, и умоляла его не жарить меня. Если бы Шейверс хотел напугать меня еще сильнее, ему всего лишь нужно было дать мне понять, что такая возможность существует.

Но на самом деле он нуждался в… стороннем мнении?

«Скажи мне, что там. Скажи мне правду, и я позволю тебе вылезти».

«Тут воняет!»

«Это я уже знаю. Это кто угодно скажет. А еще что?»

Я не знала, какой ответ будет правильным, а какой – нет, и не знала, что вообще он хочет услышать и не подумает ли он, что я вру, потому что…

Потому что как может печь быть такой холодной в середине лета? Не вся, даже не большая ее часть, всего лишь одно место у задней стенки. Здесь слишком темно, а значит, это не огонь, но оно все равно обжигает. Начинает казаться, что я прижалась щекой к кусочку льда или к флагштоку в зимний день, и щека онемела. И я не просто прилипла, как если бы лизнула флагшток; оно оттягивает мою кожу – так бывает, если приложить руку к шлангу пылесоса без насадки, – а когда я поворачиваю голову, чтобы оно перестало жечься, мне приходится зажмуриться, потому что иначе оно высосет мне глаз.

И я знаю, что плохой дядя никуда не делся, я чувствую его тяжелую руку на пояснице и большую потную ладонь с растопыренными пальцами на спине. Каждый палец – словно ветка, проросшая в мои кости, чтобы удержать меня на месте. Но я больше не слышу его. Моя голова теперь так далеко, что сзади до ушей не доносится ни звука. Я едва слышу, как дышу, или плачу, или пытаюсь объяснить ему, каково тут, в печи. Здесь так тихо, что тишина сама превратилась в звук и заглушает все остальное, и я боюсь, что если он продержит меня здесь еще немного, то сначала улетит мой глаз, а за ним последует и все остальное, словно большая и длинная нитка спагетти. То, что скрывается здесь, внутри, меня проглотит.

Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу туда. И при этом… хочу. По крайней мере, возможно, что тогда я попаду в место, где мне больше не будут делать больно. Но вдруг мне там не сделают больно только потому, что там нет никого, вообще никого, а это может оказаться еще хуже.

А потом он выдергивает меня из печи и смотрит на мою щеку, удивленный: что это, откуда оно взялось?

«Я буду хорошей, – вот что я ему говорю. – Я не хочу, чтобы меня жарили. Я буду хорошей».

Он смеется так, что это не похоже на смех.

«Не бойся. Я больше не могу разжечь там огонь. Даже когда просто хочу согреться. С тех пор, как… Это он его задувает. Но все хорошо. Мы можем заняться другими вещами».

И мы ими занялись.

Когда я сидела в безопасности, в одном из уютных кресел доктора Ганновер, и воспоминания вернулись ко мне свежими, отмытыми от грязи, сажи и пепла, я поняла, что Уэйд Шейверс, должно быть, делал это с каждым из нас, кого похитил после Броди. «Ну-ка, полезай туда». Что, во имя тварного мира, оставил там после себя этот странный паршивец?

* * *

На мгновение он и стоявшая в дверях пожилая женщина застыли, глядя друг на друга, и Таннер ощутил вину за то, что его застукали на месте преступления – каким бы оно ни было. Может ли это считаться проникновением со взломом, если двери уже были распахнуты?

– Ты ведь мальчишка Густафсонов, да? – спросила она наконец.

Он не ожидал, что его узнают. Родители увезли их отсюда через несколько месяцев, за восемьдесят миль от Черри-драйв.

– Раньше был, да.

– Я – миссис Рэмсиджер. Живу через дом, на той стороне улицы. Я увидела тебя в окно. Но ты не похож на обычных поганцев, которые тут ползают. Так что я решила сначала заглянуть сюда, прежде чем снова вызывать полицию.

Она была одета в джинсы и мешковатую футболку и, хотя кожа ее огрубела и покрылась морщинами, а волосы стали белыми как снег, выглядела здоровой и подтянутой – одна из тех женщин, которые не намерены расставаться с садовой лопаткой, пока кто-нибудь не вытащит ее из их холодных мертвых пальцев.

– Ты меня, наверное, не помнишь. Я смотрела, как вы растете, когда проезжала мимо вашего дома по пути сюда. А на Хеллоуин вы с целой толпой приходили к нам за конфетами.

Из прошлого, спотыкаясь, выбрели воспоминания: средних лет семейная пара, которой Хеллоуин и раздачи сладостей были настолько по душе, что каждый год она устраивала огромную выставку тыкв, картонных надгробий и висевших на деревьях призраков. Ни один ребенок не мог устоять перед таким приглашением, и награда за это всегда была первоклассной.

– Я помню, – ответил Таннер. – Значит, вы так отсюда и не уехали? Большинству людей не захотелось бы, проснувшись поутру, видеть через дорогу этот дом.

Миссис Рэмсиджер провела рукой, тонкокожей и покрытой венами, по дверному косяку.

– Мы с мужем говорили о переезде. Но решили, что с тех пор, как это место опустело, оно нуждается в присмотре больше, чем мы нуждаемся в побеге от него. С нашим-то домом все в порядке, так с чего бы нам позволить этому нас выселить?

Она посмотрела на землю.

– В первые несколько лет я постоянно срезала цветы и приносила сюда. Укладывала их рядом с дверью и еще там, где кончается двор и начинается лес. Наверное, не стоило мне бросать эту привычку.

Она снова подняла взгляд и посмотрела на лес вдали, словно там все еще оставались могилы.

– Они до сих пор заслуживают цветов, тебе не кажется?

– Не знаю. Наверное, мертвым проще отпустить прошлое, чем живым.

– Будем надеяться, что это так. – Она похлопала себя по груди; из-под футболки донесся глухой стук. – Я и мое сердечко. А вот ты… Не знаю, издалека ли ты приехал, но тебе точно не просто улицу нужно было перейти, чтобы сюда добраться.

Она посмотрела на него, не моргая и не ожидая ответа, просто даря ему слегка печальную улыбку: улыбку женщины, которой хотелось бы, чтобы ее воспоминания были лишь слегка грустными – воспоминания о том, как она дарила конфеты детям, которые просто выросли и уехали, не чувствуя нужды возвращаться.

– Не спеши. Проведи здесь столько, сколько тебе нужно. А потом я посмотрю, не найдется ли у меня немножко цветов для… тех, кому они могут быть нужны. На случай, если кому-то станет легче, когда они поймут, что их не забыли. Что за них до сих пор молятся, если им это важно. Да даже если и не важно.

– Спасибо вам, – прошептал Таннер. – Я расскажу ей об этом, когда увижу.

Слово «если» он выговорить не смог.

Когда миссис Рэмсиджер оставила Таннера одного, ему захотелось, чтобы данное ею обещание что-то значило, что-то большее, чем само это действие: выбрать несколько цветков за их красоту, перерезать стебли, отделяя от того, что питало их, а потом бросить у двери, когда-то скрывавшей убийства детей, чтобы цветы увяли, побурели и сгнили, и никто об этом не узнал, и ничего от этого не изменилось.

Таннер снова уселся на корточки возле печи и засунул в нее руку, шаря в пустоте. Ладонь обдало холодом, и что-то слабо потянуло за кожу.

Дафна рассказывала об этом ощущении десять лет спустя, но он ей не верил. Из-за того, что эти воспоминания пришли к ней под гипнозом, они всегда казались ему подозрительными – памятью, приклеенной на место с помощью внушения; возможно, это вообще был какой-то другой случай, который годы связали с тем, что она пережила здесь. Он верил, что Дафна в это верила, и этим ограничивался.

Если Уэйд Шейверс не мог разжечь огонь в печке, дело было в его криворукости. А не в том, что кто-то или что-то этот огонь задувало.

И все же кусочек тех дней сохранился здесь до сих пор.

Если все действительно происходило так, как рассказывала Дафна, это могло объяснить одну вещь – не как она появилась, но хотя бы что это такое. Тем летним днем, когда ее вынесли из сарая живой, у нее на щеке был ожог размером с монету, красный и вздувшийся. Они думали, что это след еще одной пытки, которой подверг ее Шейверс, – например, раскалил круглый боек молотка с помощью пропановой горелки и использовал его как клеймо.

Только в следующие дни пятно повело себя не как тепловой ожог. Оно почернело и в конце концов слезло, обнажив под собой заживающую розовую кожу.

Врачи в больнице сказали, что это было похоже на обморожение.

С одной стороны приземистой печи торчал рычаг, железный с деревянной ручкой. Сейчас он был поднят – это значило, что дымоход открыт. Таннер давил на него всем весом, пока ржавчина со скрежетом не поддалась и вьюшка не закрылась, отрезая трубу.

Он собрал несколько горстей хрупких осенних листьев, сложил их внутрь и поджег зажигалкой. Они пылали и сворачивались, пока, наконец, не осталось ничего, способного гореть. Дым, который не мог уйти через дымоход, должен был остаться внутри, и поначалу так и было… но потом Таннер увидел, что он все равно рассеивается, исчезая в какой-то точке в середине топки. Дым медленно уплывал вглубь, словно его что-то затягивало, словно кто-то показывал фокус с сигаретой. На мгновение Таннер увидел, что это было – сфера величиной с желудь, размытая и нечеткая по краям, но более очевидная в центре – а затем, вместе с остатками дыма сгоревших листьев, она скрылась из виду.

Но он все еще чувствовал ее. Холод никуда не делся.

Теперь он верил, и не только в ее существование, но и в то, что раньше она была сильнее. Он верил, что она оставила на Дафне свой след, вечное клеймо, рану, которая пыталась зажить, но так и не смогла до конца излечиться от холодного, сухого, тянущего прикосновения сферы.

Его сердце сжималось при мысли о том, что внутри Дафна ощущала это притяжение с тех самых пор.

* * *

Я из тех покупательниц, которых обожают производители косметики: они никак не могут нам помочь, но мы все равно возвращаемся. Пока жива надежда, будут и платежи по банковской карте.

Это круглое пятно сухой кожи на левой щеке, там, где я заработала обморожение в печи Уэйда Шейверса… нет таких увлажняющих кремов, лосьонов или гелей, которые могли бы смягчить его, разгладить и сделать пухлее. Оно смеется над маслом ши. Оно поглощает петролатум. Оно проглатывает продающиеся по сотне долларов за унцию эксклюзивные кремы, которые синтезируются из центрифугированных стволовых клеток, взятых у специально выведенных девственниц чистейшей атлантской крови, и говорит: «Вкуснятина! А еще у тебя чего есть?»

Оно со мной с тех самых пор. За два десятка лет ничего не изменилось. Все остальное зажило так хорошо, что к тому времени, когда я перестала быть нимфеткой, я уже могла носить бикини, и вам пришлось бы долго присматриваться, чтобы увидеть то, что осталось от шрамов.

Но оно сохранилось. Это дурацкое сухое пятно размером с пятицентовик, оставленное холодным шаром, который я не могла увидеть, а только почувствовала. Масляные фабрики пубертатного периода его не устрашили. Это шрам, о котором забыло время.

Благодаря ему я впервые услышала слово «психосоматика». Но гипноз оказался столь же неэффективным лечением, как и все остальное.

Пятно помнит.

Мне говорили, что Уэйд Шейверс старался не оставлять следов на лицах пленников-детишек. Все, что ниже шеи, было для него законной добычей, и в паре случаев он пробивал затылок, но красивенькие личики ему портить не хотелось. Это, видимо, доказывает, что даже у чудовищ бывает чувство эстетики.

До тех пор, пока я не могу с ним справиться, это проблемное пятно – мой триумф над ним. Я смеюсь последней, Уэйд. Видишь? Ты облажался и оставил отметину. Узри мою чешуйчатую кожу, уебок поганый, и отчайся.

4

Примечание переводчика: в данном случае я решил привести дословный перевод эпиграфа с английского, как наиболее соответствующий сюжету романа. Для сравнения, в переводе Зелинского эта цитата из «Антигоны» звучит как «В уделе Земном все под Бедой ходит», в переводе Мережковского – «В человеческой жизни скорбям не причастного нет ничего», в переводе Шервинского и Познякова – «Не проходит безмятежно человеческая жизнь».

Непорочная пустота. Соскальзывая в небытие

Подняться наверх