Читать книгу Неучтённый. На орбите - - Страница 2
Пробуждение цикады после укуса бабочки
Оглавление«Я держал конверт… он вгрызся мне в пальцы. Это было чувственное единение обширной тревоги, разума, пота. Веселящими толчками меня двигало смять конверт – и я свыкся, что поступлю именно так, что «вроде», что «между» не привело к окончательному воплощению толчков». Зорцев обессилил до самого ничтожного шевеления, колебания, а через минуту знакомства с письмом прожигал взглядом ненавистный предмет. Письмо ничем новым по тексту не отличалось и всё же являлся заделом, очень грубым намёком, что и от других писем ничего приятного в будущем ожидать не следует. Внутри обнаружилась засохшая белая бабочка. Зорцев до абсурда сопротивлялся принять её иссушение и охотнее поверил бы в сон – любой, с мифическими тварями, – время накинуло ошейник цикличности, и твари никогда не могли умереть на рассвете, кочевали в следующую ночь, как и вопрос, над которым бился Зорцев, ему ли письмо. Он тщательно рассматривал конверт, тёр – мерещилось, что письмо не ему, адресат другой с разницей в одну букву. Вариации всплывали пенопластовыми пластами. Всё это поработило на несколько минут. Он буксовал, зачем вообще затеял своё исследование по поводу адресации письма, и к чему это должно привести. «Я – Филимон Зиновьевич Зорцев волочу тридцатый годок, исправно тружусь, живу в миграционном Холле номер одиннадцать на орбитальной базе «Танатос-2», и вот – подарочная труха за всё хорошее…» – он заплетался в мыслях, рассматривая засохшую белую бабочку. Острое и сосредоточенное исследование на трупике бабочки поглощало рассудок, вонзалось и ранило, в голове зрел образ злосчастного шутника, небритого, наглого с непрошибаемой мордой – однодневного лепидоптеролога. Завтра этот неведомый вредитель может стать филателистом, селекционером пока не перемерит все оболочки. Зорцев долго и кропотливо мучил конверт до жжения в глазах. Открылось невероятно точёное чтиво с душком на грани художества и впрысками успокоительного эликсира – бессменный отказ в переселении на планету Юсурия. Зорцев воткнулся в незнакомую подпись «Г. С. Лещук» и будто забыл, о чём читал – заволокло перебором вариантов, кто такой Лещук. Узнать было не трудно…
Зорцев укрылся бабочкой, спрятался от стрекочущей правды: однажды из праведной меркантильности его унесло вляпаться в одну деятельность, которая биссектрисой расслоила его жизнь на две параллельные речки, существующие в виде рельс для водного поезда, у которого отвалился спидометр – и бедный Зорцев на капельку прозрел, какой геморрой себе устроил. Он задумал стать космолётчиком-экспедитором, перевозить груз и пассажиров до различных орбитальных баз, планет и летучих городов. Гражданский долг оказался нелёгок, как и недостаток отступных соскочить от такой муки. Отступные, шабашки, вымученные Зорцев собирал по крупице, чтоб при наборе достаточного количества лётных часов, можно было безболезненно завершить свою меркантильную деятельность в Космосе и переселиться на Юсурию при наличии свободной квоты.
Если ты надумал стать космолётчиком, то человеком тебе не жить.
Ты будешь рулевым, курсором для машины, тосолом, хакером навигационных пятен, мышечным калибровщиком чёткости управления в полуавтоматическом режиме…
Жить ты сможешь после машины.
Меркантильность Зорцева проявлялась в намеренье быстренько заправиться лётными часами и смыться, а праведность шептала, что идея проста, тихенько отщёлкивает чётками и никому не давит на венец, но на деле вышла полная кабала. Зорцев теперь обязан с честью и достоинством довершить свой лётный путь, покуда средства в него были вложены казённые. Крылья бабочки были зонтиком. По ним молотила ломом догадка, что никто никогда не выпустит Зорцева с орбитальной базы на планету, трижды образцового, умного, обнесённого самыми выдающимся заслугами, многомерными благодарственными склонениями, подвигами, пожалуй, скопится озерцо подобных украшательств… Никто в обозримом будущем не выпустит такого способного человека, пока его шевеления приносят ощутимую пользу в лётном деле. Лещук был больше сочувствующим писулькиным нежели решалой в отношении вопроса о перебросе Зорцева на планету. Зорцев узрел в этом другое начало – утягивающую бурю негодований в ущелье, где на другой стороне существует более деликатное выживание – литографическое лавирование Лещука, чтоб не замочиться в собственной писанине и не разбудить в собеседнике решительные действия. Монтаж новой жизни на Юсурии уместился в один хлопок до чёткой отрисовки себя Зорцевым на прекрасном песке босиком в окружении других созерцателей, уже несколько обтесавшихся, вросших в планету. Конверт же своим существованием оттаскивал Зорцева от прекрасного будущего в сторону привычных хором: в узкое бездушное пространство, именуемое спальной капсулой, упрочившийся временный дом – капкан для будущего, поскольку существует столько же долго, как детство, юность Зорцева. Молодость он встретил в этом же доме. На восхождении своей молодости узость спальной капсулы ощущалась явственно. Зорцев проживал в испарине те дни, нашпигованные ожиданием обнаружить в письмах помимо занудства «ожидать квоты на Юсурию» ту самую сигнальную выматывающую квоту. Сейчас Зорцев был не суше, чем в ожидании наболевшей квоты.
«Я покинул свои спально-капсульные джунгли и направлялся окунуться в чужие джунгли, расположенные в другой жилой секции. Оттаскивало назад ощущение, что мой ползучий поход не закончится. Здесь было больше уровней, плотными рядами скапливались жилые ультракомфортабельные капсулы. Моя цель нарывала среди спокойных прекрасных чужих долин из капсул. Я скрывал её под навесом дружеского визита к одному удачному знакомому – Обухову, по ком страдало моё любопытство. Своей целью добиться правды о Лещуке я вонзился чуть ли не первым вопросом в Обухова. Конверт утяжелял мой корпус, пришивал к полу, приходилось тормозной вьючной скотиной тащиться за Обуховым меж капсульных узких гнёзд. Он отпочковался через пятнадцать минут с начала нашей встречи. Не помню, как, но я вынудил его добровольно волочь багаж моих невротических мешков с вывернутыми швами-рубцами. Я сбежал на раскидывающую спальные капсулы просеку… Обухов двинулся на меня с таким удивлением, точно никогда не видел и не знал меня. Моё беспокойство конденсировалось на Обухове, который встречал меня с такой душевной теплотой, что его сердечные створки норовили смять меня быстрее моего беспокойства. Он был хорошим информатором и с лёгкостью мог вытащить Джокера из любой колоды, затем состроить вид, что он и это знал. Однако, Обухов был немного дезориентирован и с осторожностью продвигался наощупь по запутанной просеке ко мне… Какое-то время мы шли вместе, смеялись над конденсатом, действительно, глупо было столь отчаянно беспокоиться мне. О Лещуке и о содержании письма гудела наша встреча. О бабочке я благоразумно умолчал. Накатывала мысль, что письмо вскрывали, я сознался в этом случайно. Обухова рассмешила моя подозрительность. Я растаял в смехе – меня прибило звуковой волной к моим же подозрениям, и я остался не понят, но в то же время другое прекрасное объяснение врезалось в меня, и я удачно это использовал, чтобы отделаться от своих подозрений позже. Обухов разъяснял мне о Лещуке… Я прислушивался к отдельным фрагментам; много ободряющего и заверяющего лилось на меня. Стало известно о наболевшем – о новом непорочном пристрастии Лещука податься в управленцы: он вовсю исследует новую сферу и намеревается очень аккуратно себя блюсти, чтоб прижиться в народе. Но все же некто медленно накапливал знания обо мне клочками. Все это приобретало системность по мере накопления, и вот результат – умерщвлённая расплюснутая белая бабочка, чтобы подразнить лишний раз. Чьи-то мозги слишком проворны… Надо было подписаться на электронные уведомления тогда не было бы никаких бумажных раздражителей! Строки из пикселей и электричества разум способен обрабатывать столь же эффективно, как «папирусные заглушки» в конвертах. Омертвевшая машина не способна надругаться над конвертом, обойти запрет провоза на орбитальную базу насекомых. Запрет касается и насекомых, используемых в производстве протеина: тля, танатосовка… Символические жестокие приколы с засушенной бабочкой в конверте, которые могли быть устроены только человеком, скопившим о Зорцеве достаточно знаний – достаточно владеть обстоятельством о хронических отказах в переселении на Юсурию. «Я усёк безапелляционно, что Лещук никак не может быть конвертным лепидоптерологом. Он временно исполнял обязанности Иннокентия Львовича Закрятина, с лёгкой руки которого мне регулярно прилетали отказы о переселении на Юсурию». Как просто завершилось мученье и с лёгкостью началось другое: Зорцев не был уверен, что управится до смерти с задачей распознать лепидоптеролога – Обухов вполне мог сгодиться на роль такого человека. Многие сгодились бы. «Мы оставили друг друга в любезном прощальном гонге.» – Зорцев отмок от Обухова. Джунгли чужих капсул были брошены без раздумий. Зорцева вынесло на фарфоровую равнину. Людей насыпало так, что шагать по изысканной поверхности было непросто. На самом деле фарфор – уже не тот, что в чайных сервизах пращуров. Он давно обогнал своего предшественника в химических лабораториях по производству износостойких напольных покрытий, а Зорцев всё никак не мог обогнать своё торможение – замер, исполосованный пересекающимися взглядами под дождями искусственного света. Зорцева знали многие, здоровались, любили ожесточённой шутливостью. Он любил их ответной пламенной неприязнью, многих уважал, посвящал в свою тоску, невротизировал, как Обухова. Они знали о незаживающей Юсурии, насколько остро бабочка напомнит Зорцеву о замороженных квотах на переселение. «Мне пришлось бежать по загруженной фарфоровой дороге, точно это было ватным желе, возвращающим на исходную точку поисков. Крылья бабочки вращались лопастями. От спирального воздуха подкидывало, уносило и отбрасывало мягкими столкновениями с ватой. Падение моих телесных оболочек достигалось исключительно умом; ровная, прекрасная дорога располагала к спокойному путешествию. Среди названий улиц, Арок, капсульных многоступенчатых утрамбованных пристанищ вроде Холла номер одиннадцать, где я дохну четвёртый год, мелькали привычные таблоиды, предсказывающие о скором пересечении периметра утрамбованного Холла. Сквозь общий фон улавливаю капающий звук о том, что ремонтники неустанно шуршат шестерёнками в глубоких технических катакомбах, где парятся реакторы в учёных водородных процессах.» Термосинтез питает улицы подвешенного комплекса «Танатос-2», потолки похожие на будни-ночи оставленных планет, светила без названий и наш прогрессивный мир на стыке разумной органики и программируемой материи – эта бронза на пьедестале науки уже вошла в привычную бытность. Сбоку в черно-бурой одежде, непомнящей фасона, с порезами на штанах, просачивающейся мраморной кожей выхаживал вещатель. Из него сломанным шифером катились фразы, что вызывают порезы не только на одежде, но и в мозгу. Насыпало осколками в ухо: «Не выбраться…» – «Мезоголос из чужого горла свалил меня ударом в перепонки. Я был странен в своей глохнувшей позе, точно подо мной пенился пол, а я лавировал на макушках пузырей, чтобы не опрокинуться в бездну… оттуда вывинчивался синтетический звук.» Космические соты-ярусы с живущим человеческим планктоном гудели серпантином безостановочно о прекрасном Галактическом будущем: на днях приняли решение о расширении орбитальной базы «Танатос-2», должны прикрутить ещё один технический ярус, но звук из бездны вымывает нотной клизмой любое восхищение будущим, налагает вето не только на строительство технического яруса, но и на само продолжение жизни (!) «Я вырываю из планктона одушевлённого вещателя – он оказался роботом из нижних уровней – технических. Он пленил моё ухо жгучей волной подробностей о предотвращённом опорожнении водородного реактора. Я не ошибся насчёт роботов… Вещатель был роботом модели «ИР». Я уже не ничего не слышу: просадка отдельных частот укрывает меня от заискивающей нежности вещателя, что реактор сослали на несущественный ремонт». Другие роботы-собратья вещателя прекратили пытку подробностями о неполадках водородного реактора, отпилили вещателя от меня, и разлетелись стуком черно-бурых брюшек. Брюшки помещались в жакеты зернистого окраса, плотно посаженные на туловище натянутым каучуком. Вещатель спрятался в пене планктона. Плотность возрастала. Незнание было застилающей вакциной предтечи каждой последующей минуты существования на «Танатосе-2». Чудесным торжеством веры закреплено, что реактор всемогущ и неломуч без подпуска сомнений к такому совершенству. Робот сказал то, что должен был, тому же роботу вспышка нужнее: она сцеживает рабство; человеческие популяции более эволюционны, уже некоторые аспекты своего развития удалось поправить генетически. Вспышка же все аннулирует, а ведь на орбитальной базе «Танатос-2» обитают культивированные гармонично развитые человеческие создания, регенерируемые после долгих неотлучных болезней.
«Дейтерий и Тритий прослужили ещё день… Это единственные Боги в нашей Вселенной. Если они уйдут, люди рассосутся в импульсе термосинтезной смерти». Нагретые водоросли реактора тесьмой овивали технические сферы орбитальной базы, светящиеся неоновые ленты удерживали миллионы жизней; спящий стирающий вулкан, сегодня он колыхнулся… Водородный реактор плотно врос ещё на старте проектирования орбитальной базы. Его построили по облегчённому образцу. Годы мухами летели и врезались в проблему холодеющих городов. Экономили на подсветке, на интенсивности освещения, выдувающими ночами пользовались свечами и промасленными лучинами. «Космос способен отобрать тепло за несколько часов из умирающего города. Почему я употребил «умирающего», когда все вполне ещё живы? Вряд ли вам вздумается разыскивать бедствующих в усеянных трупами заиндевевших городах, при температуре минус 230 градусов Цельсия. Реакторов становилось больше. Они отрыгивают куда больше тепла, нежели первый дразнящий облегчённый образец. Что теперь считается пределом? Момент, когда робот на техническом уровне не успеет добежать к реактору, потому что любил болтать. Кожа трескается от вспышки, а последние доли секунд отражаются загнивающие конвульсии в узком лазе.» Зорцев вернулся к себе, упаковался в себя… Его синхронизировало с потоками Вселенной – параллельными и выбило картинками: юркий робот в дырявом комбинезоне протянул руку к шлюзу и теряет пальцы… Холодными спелыми вишнями торчала любовь на её губах… Ленточный червь в небе лихой кометой пронёсся совсем рядом…
Зорцев считал эти странные видения забытыми лавинами, сдерживаемыми гравитацией ума. Невозможно отдышаться от прошлого. Крылья бабочки остужали ум, секли настоящее бритвами. Это изматывало сильнее, чем спелые вишни – наштампованные картинки внахлёст, прожитые внезапно. Раздался щелчок, внешний, но прилетело будто по хребтине вдарили чем-то тяжёлым. Это была простейшая обыденная мелочь в виде СМС от одного прекрасного человечка – Бориса Никитича Утёсова, с кем Зорцев тянул дружбу несколько лет. Вчитываясь в лёгкое шутливое изложение, Зорцев не сразу понял, что его приглашают в «Пульсар» – бодрящее местечко, где при желании можно укататься за несколько часов. Когда же Зорцев усвоил факт призыва в «Пульсар», то без колебаний согласился. Он не был распутен до волоска: банально хотелось приволочься и упасть в любое место, лишь бы слезть с мыслей о Лещуке, бабочке, реакторах, смыть тревогу, выкроить несколько часов забытья.
Сверившись с временем, Зорцев отдался дрёме в надежде восстановиться до погружения в «Пульсар». Он сделал ставку на исцеление сном, чтоб стать податливым к любому желанию, отличному от возлежания в капсуле. Порой им овладевали болезненные мучительные мысли о недоделанном липидоптерологе, о его мотивах и планах, насколько широки возможности этого человека, и есть ли причины досаждать именно ему-Зорцеву. Сомнения зияли сиротливой плешью, навряд ли липидоптеролог случайным образом пронюхал, что Зорцев скопил навозную подстилку из отказных писем. Спустя мгновенье, Зорцев очень сильно противился пониманию неоспоримой возможности практически самоличного взращивания своего мучителя, ведь Зорцев никогда не делал секретов из событий своей жизни, и всё это стало из первых уст доступно мучителю-вредителю.
– Вот и вышло, то что имеем… – вполголоса проговорил Зорцев на грани засыпания. Он закинул бабочку в письмо, а письмо сплавил в ноги. У него в ногах накопилось достаточно подобных писем, грязных и порванных, сбережённых для нервной стимуляции. Зорцеву нравилось месить их ногами. Он даже перестал стелить чистые простыни, чтоб не тревожить письма, спал в одежде, в которой справлял день, заваливался застёгнутый на все пуговицы и варился, как животное, в собственной шкуре. «Если бы кто видел…» Он привык к своему неряшеству, хотя раньше он не скатывался до подобного. Границы допустимого и не очень притупились по мере адаптации на «Танатосе-2» – так поселилась в его жизни небрежность. У Зорцева выработалось стойкое отвержение чистых простыней. Письма же, измятые и местами изорванные, вызывали в нём необъяснимое болезненное удовлетворение. В лихорадочные периоды, когда не хватало в организме магния да калия – энзимы спокойствия, Зорцев прикладывал письма к груди поочерёдно, ввинчивался в отрывки фраз в душных конвертах из ранее читанного и особо ненавистного, пока не изводился до слепоты. Наполненный праведным гневом, он уходил в сон мертвецом, и точно ферментозависимый адренолинщик, не смел проснуться и оторвать свой гнев от груди. В такие лихорадо-прозаические вечера колошматило молекулярные связи в Зорцеве, он натыкался на неприятную правду о себе – затянувшееся заточение в космолётчиках: от кишок до мозга ему нужен адреналин, как попугаю жёрдочка, чтоб коротать дурацкое преданное ожидание квоты на Юсурию, мысленно притягивать, словно свеженькую почку у донора, неприятно прозревая, что и ты для кого-то донор. В тоже время мягкость к себе неотступно дарила успокоение, что целая нога лучше ломаной, что ломаная лучше недополученной почки; ни целое, ни почечное совершенно не подходят Зорцеву, но эта Несуразность усиливала мягкость, пленила, утаскивала в сон, как несбывшаяся Юсурия.
Дремал Зорцев тревожно и болезненно: в реакторных вспышках за ним охотилась бабочка.
***
Зорцев завалился в «Пульсар» к назначенному времени, в двенадцать ночи. Его практически с порога огорошили любовью, затискали, штурмовали вниманием, напугали… Среди дарителей любви обнаружился Обухов. Он был такой же непригодный для бесед, как и то пойло, что заказывал без промежутков. Река света, расположенная под потолком вдоль, коптилась милостью водородных элит вроде Трития и Дейтерия, что контролируют жизнь реки посредством реактора. Сейчас это выглядит красиво и абсолютно не пугающе. Скелеты старых дев прижаты к перламутровым углам стен, подогретым столешницам оживают на подходе ловли-подсекания козырного хахаля. Своими расхлябанными скелетами, гарпуньими взорами, устремлёнными в каждую мужскую особь, девы выдают свою неудержимость. Обухов лежал под обозом судьбы головою вниз, на столике, под надзором одной предприимчивой скелетной девы, с натяжкой приятной для вожделения. Она была очень продвинутой в части организации продажи экскурсионных билетов по заброшенным «родничкам цивилизаций» – с её слов. Никто толком подсчёт количества цивилизаций не вёл, и всё же из маркетинговых соображений несколько цивилизаций откопалось: «Цивилизация первых колонистов», «Цивилизация орбитальных земледельцев». По мнению девы, земледельцы выращивали единичные урожаи на протеиновом компосте, дисперсной целлюлозе, смешанной с почвой, завезённой с Танатоса.
«Неспешно я проследовал за её мыслью, нашёл в темноте крашеный рот, как живая мандала, он загорался на круглом персиковом лице без недочётов, без возрастных проб, – я встретил старинное создание, сохранённое как молодое, благодаря генетическим присадкам и оцепенел от глаз, видавших несколько жизней, многих как я, от ужимок – ужасные парезы вместо трепета юности. Вдоль рук и ног светились лампасы, обеспечивающие обманчивую скелетность девы, и без лампас сохранная старушка была не велика в ширь.»
Притирочное настроение поубавилось в деве, излишки мыслей падали паштетом. Удалось нащупать нечто о теплицах дважды, трижды: как несколько теплиц в достойном состоянии вынужденно развалили до естественного запустения, чтобы все маркетинговые цивилизации и компосты поставить на вещественные распорки… Закисший Обухов дёрнулся; дева кондиционировала теплицами тише, милее, чтоб не разбудить с трудом приложенного Обухова, и зацементировать внезапно присаженного Зорцева. Долго Зорцев не смог высидеть, хоть и почерпнул от неё мозгов. Он готов был остаться, наговориться под жвак и счесть вечер удавшимся в лирических плясах, но дева резко поняла, что Обухов – вариант нежизнеспособный, и принялась возводить свою несчастную жизнь в пасквили… Покинул Зорцев общество девы и Обухова без объяснений, куда направляется и вернётся ли. Скука его была короткой, испуг охватил не дальше десяти шагов: чужие отпечатки покрывали его руки. Взгляд Зорцева онемел. Ощущалась непомерная тяжесть внимания, которое дарили измученные существа с особой настойчивостью-намереньем утащить в глубокие невидимые комнаты наслаждений и иллюзий, замуровать и мучить до утра… Существа были смешанной консистенции – люди и роботы. Зорцев считал, что копчик присутствует как у козырьков, так и у днищ, скрывается от Солнца и не особенно почётен в тени. А эти липучие преснодышашие представители консистенции настольно желали заполучить Зорцева, что, и Солнце, и тень одинаково с них читались: всё звучит одинаково в жажде. На второю минуту преснодышащие распоясались и вели себя разнузданно под дрессурой прожитых багажей. Они исчерпали все свои уловки, чтоб заинтриговать Зорцева, и разве что не шевелили копчиками. Это было непосильно для их гордости. Зорцев пожалел, что на вечерок вырвался из своего привычного неряшества, приоделся и стал не только хорош сам для себя, но и выдающимся для других: дева Обухова зеркалом отражала желание всех дев прибрать такой неприватизированный экземпляр. Кто-то упорно прикасался к Зорцеву. Отпечатки принадлежали огненовласой чаровнице из числа работников «Пульсара». Она была проводником в потайной мир непомерных распутств, прижималась практически голышом в униформе потрошителей нравов из тончайшего бирюзового полотна. В её глазах ядрёной горчицей переливалось озорство. Приглашающие звуки (а другие были бы неуместны) ползали приятными ритмами. Зорцеву это показалось странным, а потом он понял её секрет: она была роботом… Это обстоятельство притупило угол решимости. В иной день Зорцев бы сбежал, ведь навязчивый цепень укреплял мысли о робозаговоре вторую неделю, а сегодня Зорцев отважился упорхнуть с чаровницей, чтоб не глохнуть в одиночестве с цепнем. Зорцев мчался без головы сквозь шуршащее мерцание цветных одежд, под проигрышные вздохи дев, барные стойки, вдоль отражения потолочной реки… Под ногами переливался сенсорный пол. Зорцева будто несло на эскалаторе, дальше и дальше, в кущи существ, раздвигаемых чаровницей, к комнатам без условностей.