Читать книгу Воспоминания. Детство. Юность. Записки об отце - - Страница 4
С. А. Занковский
Воспоминания с рождения до революции
Ранние воспоминания
ОглавлениеМоего рождения я, конечно, не помню. Впоследствии я узнал, что родился 28 ноября 1887 года в Москве, в Девкином переулке, в доме Милованова в квартире на втором или третьем этаже. В этой квартире я помню небольшой зал с блестящим паркетом: он остался у меня в памяти потому, что, катаясь там на трехколесном велосипеде, я упал и расшибся так, что на меня и окружающих это произвело большое впечатление. Помню прихожую – там брат Николай, только что приехавший из Финляндии от Фрау Нахтигаль, сам без посторонней помощи надевал пальто – это было удивительно, и он демонстрировал свое умение с удовольствием. Помню нашу детскую, где мы с Николаем спали в кроватках с кисейными пологами. В этой комнате я как-то схватился рукой за стекло горевшей керосиновой лампы. Мои пальцы мгновенно к нему прилипли, были боль и крик. Помню, мы с Николаем как-то нежились утром в кроватках и не хотели вставать; тут вошел Карл Федорович Гартман – органист лютеранской церкви и друг отца, велел нам вставать, а так как мы не слушались, он взял графин с водой и вылил из него воду сначала на одного, потом на другого. Это было неожиданно и даже невероятно. Отец и Карл Федорович громко смеялись, а мы были удивлены и растеряны. Помню еще, как я ходил с нянькой зимой гулять с Красным воротам и брал с собой воду в пузырьке. Я был очень доволен тем, что, если мне захочется пить, у меня есть запас воды.
Вероятно, в 1892 году мы переехали в дом №6 по Немецкой улице, которой отец купил около этого времени. В этом доме я прожил с 1882 до 1904 года, затем с осени 1905 по осень 1919 года, так что с ним у меня связаны почти все воспоминания детства, отрочества и значительной части зрелого возраста.
Когда-то этот дом был окружен порядочный усадьбой, в саду протекала речка Синичка, стояли громадные липы, осины, были яблони и груши, уже одичавшие. Между особняком и одним из флигелей были ворота с нишами по бокам, в которых раньше должны были стоять статуи. Ворота были двустворчатые, железные кованые, с калиткой и очень тяжелые, так что отворять их и затворять было трудно. Двор был большой, а за ним сад. В саду стояли две беседки: одна чудесная белая с крышей и куполом, другая двухэтажная уже поздней постройки, что-то в виде небольшой дачи. Под особняком находился полуподвал под сводами – у нас там была белая кухня, ванная, кладовая и жила прислуга. Над всем особняком был обширный чердак, заваленный всевозможным хламом, в котором мы рылись и иногда откапывали, как нам казалось, превосходные вещи. Вход в дом был со двора – большое полукруглое крыльцо под навесом, высокие двойные двери, первая прихожая, за ней вторая прихожая, она же буфетная или вторая столовая. Из столовой была одна дверь в отцовский кабинет с двумя окнами в сад, с невысоким потолком, еще двойная дверь вела в большой зал – высокий с тремя окнами в сад. Еще такая же дверь в столовую с тремя окнами на улицу, затем по фасаду дома гостиная, тоже с тремя окнами на улицу. Она была соединена с залой аркой. Из второй прихожей вела наверх лестница в две небольшие комнаты – антресоли, с низким потолком. Оттуда был вход на чердак, и там помещались мы с Николаем. Вторая, меньшая часть дома, была занята неким Амфлетом. Это был немец, слесарь – механик. Его мастерская помещалась у нас же в небольшом каменном сарае.
Амфлет занимал пару комнат внизу особняка, кухню и три – четыре комнаты на антресолях. У него была жена и четверо детей, в том числе двое нашего возраста. Мы к этим детям часто ходили и Фрау Амфлет нас иногда угощала фанкухенами, по-нашему блинчиками. Через год или два Амфлеты от нас уехали, и мы заняли весь дом.
Мое первое воспоминание на Немецкой: нас с Николаем привели к отцу в спальню. Он лежит в постели на боку, смотрит на нас, смеется, а мы барахтаемся. В этой семейной сцене мачеха участия не принимала.
Следующее воспоминание: мы с Николаем пытаемся установить контакт с младшими Амфлетами. Я выдернул мочальный хвост из игрушечной лошади и просовываю его к ним через замочную скважину. Потом, помню, было дело к весне, и я захворал скарлатиной. К нам ездил известный в то время детский врач Корсаков – маленький и горбатый. Он не велел мне есть, но кто-то из сердобольных взрослых накормил меня просфорой, и мне стало хуже. Опять приехал Корсаков, констатировал ухудшение и приготовился колоть мне ухо, но здесь вступился отец. Он в то время уже начал воспринимать кое-какие идеи о вреде медицины и полагал, что не нужно мешать природе самой бороться с болезнью. Отец велел тут же перенести меня из темной комнате с закрытыми завешенными окнами в большой светлый зал и велел там открыть окна. Была весна, на солнце было тепло, воздух из сада шел чудесный, я начал быстро поправляться и мое ухо осталось в целости.
Через несколько дней один из наших молодцов на нашем же иноходце отвез меня в Сокольники на дачу, которую отец снимал в том году за шестьсот рублей. С этой дачей у меня тоже связано немало воспоминаний. Как-то отец посадил меня в себя на иноходца – вероятно, хотел прокатиться со мной. Но тут иноходец опустил голову пощипать траву, и передо мной как бы разверзлась бездна. Мне показалось, что я не удержусь на его гриве и соскользну вниз. На этом опыт кончился.
В Сокольниках мы часто ходили на Старое гулянье – это примерно там, где сейчас аллея, ведущая к детскому городку. На Гулянье были карусели и главная приманка – балаган с Петрушкой. Сцену заменяла небольшая рама, где один человек с пищиком во рту разыгрывал несложную историю Петрушки, который всех обижал, но наконец был схвачен и утащен, по-видимому, в ад. Всё представление продолжалось минут пятнадцать и пользовалась неизменным успехом. Действующие лица (там было около десяти персонажей) говорили на разные голоса, а Петрушка пищал, что делалось с помощью несложного жестяного пищика с резинкой. На меня этот Петрушка производил потрясающее впечатление, я запомнил весь текст и, вероятно, немало надоедал окружающим. Отцу это нравилось, он был человек увлекающийся и, когда видел то же в других, им сочувствовал.
Как-то, вернувшись вечером из города, отец принес мне куклу – это был один из Петрушкиных персонажей – и сказал, что нашел его в лесу. Я был удивлен и обрадован. На другой день отец таким же порядком принес мне вторую куклу и так, через несколько вечеров подряд, у меня оказался весь антураж. Последним появился Петрушка с носом крючком, которого, по словам отца, он увидел висящим на дереве. Потом появилась рама для представлений и даже пищик для воспроизведения Петрушкиной роли. Дальнейшего не помню; помню только, что воспроизвести спектакль оказалось труднее, чем смотреть его, и даже не так интересно.
Тогда, по молодости лет, я не понял, в чем тут дело, и не извлек из этого урока ничего для себя полезного. Но даже и много позднее, а пожалуй, и до сих пор, я не всегда понимаю, что нельзя судить о видимом по первому впечатлению и считать, что явление ты знаешь, когда на самом деле ты имеешь о нем самое смутное представление. Именно так, как сказано у Гейне: «Тогда я был молод и глуп, сейчас я стар и глуп».
На этой же даче произошло еще одно событие, как будто маловажное, но имевшее для нас с братом нежелательные последствия, не раз омрачавшие наши отношения с отцом.
Отец к этому времени сделался вегетарианцем, и не просто, а неистовым вегетарианцем. Он перестал есть ту пищу, которая в глазах окружающих была, бесспорно, необходима, вкусна и питательна. Наша белая кухарка Аннушка готовила необыкновенно вкусно. Особенно я любил ее мясные котлеты – нежные, с ароматом жареного мяса, пропитанные маслом, бефстроганов, который она тушила в сметане, и цельные яблоки, начиненные жареным миндалем и сахаром и запеченные в слоеном тесте. Отец объявил, что все это не нужно, вредно, называл это мясожорством и перешел на постные супы и каши – и то и другое несоленое, что было удивительно невкусно. Правда, кроме этого у него были фрукты, орехи, финики, винные ягоды, изюм, что тоже было вкусно, но заменить Аннушкины кушанья не могло.
Отец в своем увлечении охотно посадил бы на супы и каши весь дом, но мачеха восстала категорически, и он со своими тощими блюдами оказался одинок, ел их один, а мы по-прежнему все ели хорошо и обильно.
И вот как-то раз, на этой самой даче, мы с Николаем после своего обеда подсели к отцу и уплетали его лакомства – орехи, чернослив и так далее, то есть увлекались светлой стороной медали, не обращая внимания на ее теневую сторону. Отец в нашем увлечении нам потворствовал и говорил, как это все вкусно и вдруг неожиданно спросил у нас: Дети, не хотите быть вегетарианцами?
Как сейчас помню, у меня мелькнула мысль, что я попал в ловушку, но перспектива получить неограниченный доступ к орехам и так далее казалась заманчивой. Да и что мы могли ему ответить? Нам было по шесть – семь лет. Мачеха не возражала: ее собственных детей это не касалось. Она просто махнула на это рукой, и мы с того дня, который я серьезно считаю несчастным для нас с Николаем, поплыли в фарватере отцовского вегетарианства.
Отец был очень доволен: теперь в своем эксцентричном начинании он был не одинок, у него были последователи – люди совсем молодые, перспективы в смысле распространения дерзкого опыта значительное расширялись.
Понятно, что ничего путного из этого выйти не могло. В нашей семье, со всеми чадами и домочадцами, отец со своими идеями вегетарианства был абсолютно одинок; его никто не понимал или понимал превратно. Я помню, как няня моих маленьких сестер красавица Маша со слезами на глазах говорила, что «барин наш перешел в итальянскую веру». Решение отца обратить и нас в свою веру встретило осуждение всех домашних, и нас с братом по молчаливому соглашению начали тайком от отца кормить общим столом. Отец же, убежденный в своей правоте и увлеченный идеей вегетарианства, ревниво следил за тем, чтобы мы обедали с ним и ели только его блюда. Для нас это было ужасно. Его супы и каши буквально не лезли в рот, орехи и сладости так надоели, что опротивели на долгое время, и я даже теперь к ним равнодушен. Перед уходом в школу нас кормили общей едой потихоньку от отца в комнатах, где спала прислуга; обедали мы также где придется и кое как, так как попасться отцу на глаза было не дай Бог. Он не ругался, не сердился, но умел поставить дело так, что его боялись, как огня.
Раз чуть не попалась наша бонна, Адель Федоровна. Она принесла в детскую сковороду с горячими котлетами и потчевала нас, как вдруг послышались шаги отца и ей ничего не оставалось другого, как сесть на эту сковороду.
По утрам, особенно в воскресенье, после обедни отец играл у себя в кабинете на фисгармонии, а мы в столовой могли безбоязненно уплетать мясо, колбасу, сыр, пить кофе пока слышалась его музыка.
Но как только музыка стихала, надо было делать видимость, что мы не едим ничего недозволенного. Эта ложь в питании буквально отравила мне детство. Получилось совсем уродливое положение: представление об отце неизменно было у нас связано с впечатлением этого кошмара в детстве. В наших отношениях к отцу еще долго сохранялось натянутость.
Из этого моего печального опыта я вывел заключение, что, как бы ты ни был убежден в своей правоте в любом вопросе, никогда не пытаясь вбить свои убеждения другому силой.