Читать книгу Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе - - Страница 13

II. КАЗНЬ ИЛИ ЛАГЕРЬ
8. Дальнейшая история. Бескровная казнь: Ефим Эткинд, Иосиф Бродский

Оглавление

Итак, масштабные клеветнические кампании с фатальными для жертв последствиями по-прежнему оставались в советской повестке дня и затрагивали самые разные институции213. Университеты, например, могли обвинить своих же признанных, почитаемых, заслуженных сотрудников с учеными степенями в неких промахах («установленных» на высшем уровне). Жертвой такого процесса стал литературовед Ефим Эткинд, с 1952 года – профессор кафедры французского языка ленинградского Педагогического института им. Герцена. В изданных в Лондоне в 1977 году «Записках незаговорщика» (нем. пер.: «Бескровная казнь. Почему мне пришлось покинуть Советский Союз») он рассказывает о заседаниях совета института и совета факультета по его делу. Рассказ о пережитом он начинает с признания в том, что несет «соответственность» за события в родной стране, которым не помешал. Повторяя ахматовское выражение «черный стыд», он говорит о стыде за ложь, притворство и создание граничащего с самообманом иллюзорного мира, который называет «показухой». Он приводит множество примеров показухи – этой советской версии потемкинских деревень: например, полное преображение городского облика во время визитов иностранцев. Многократно подчеркивает он границу между «ими» и «нами», которую следовало соблюдать в любой ситуации, причем «они» воплощали власть, перед которой «мы» оставались беззащитными. Это разделение общества на две части переживалось как угроза.

Главным пунктом обвинения в его случае было предположение, что он владеет «клеветнически[ми] произведения[ми]» – в частности, рукописью солженицынского «Архипелага ГУЛАГ». (Так сказано в Записи заседания Ученого совета Ленинградского педагогического института им. Герцена 25 апреля 1974 года, где была зачитана справка КГБ с упоминанием контактов Ефима Эткинда с Солженицыным.) В ходе заседания коллеги называют Эткинда «двурушник[ом]», «антисоветчик[ом]», «идеологически[м] диверсант[ом]», «запятна[вшим] слово „герценовец“» и постановляют лишить его ученого звания профессора и занимаемой должности. Зафиксировавший это мероприятие документ («протокол») был опубликован по-русски и в переводе. Во Франции, отмечает Эткинд, коммунисты сочли его антисоветской фальшивкой.

Эткинд размышляет о причине, побудившей давних коллег осудить его. Он видит ее в страхе:

Страх сильней, – сильней всего: чести, совести, личных симпатий, порядочности, интеллигентности. Все это – свойства наносные, благоприобретенные, страх же – <…> животное чувство физиологического самосохранения214.

Этот поставленный Эткиндом диагноз – страх – позволяет понять симптомы нехватки гражданского мужества, отсутствия солидарности: страх как парализующий аффект, который, однако, выливается в риторику осуждения обвиняемого из собственных рядов, навлекшего на себя тень подозрения во «враждебности народу». Ярлык врага народа или врага Советского Союза создает дистанцию между обвинителями и обвиняемым; держаться от него подальше – вот рецепт выживания для тех, кого это пока не коснулось. (Повторявшийся, по-видимому, бессчетное число раз вербальный отказ от солидарности для многих действительно стал спасением – а оставленных в беде погубил.)

Тень подозрения, растущая подозрительность, а затем и уверенность, что в таком почтенном учреждении, как институт Герцена, терпели вредителя, чьи лекции «порочны», рождают каскады заученных фраз, которые свидетельствуют о негодовании и ужасе оратора, придавая ему, соответственно, статус законного защитника учреждения. Этот управляемый страхом театр фраз, выдающий себя за судебное разбирательство, разыгрывается перед глазами обвиняемого – или, как в случае заболевшего накануне заседания Эткинда, в его отсутствие. Расходясь по домам, действующие лица, вероятно, в душе раскаиваются или же злорадствуют по поводу заочной «казни» обвиняемого. Их самих это снова миновало. Описывая свою личную судьбу с отстраненно-аналитической точки зрения, Эткинд вместе с тем не скрывает горечи.

Риторическая «показуха» (обязательная в таких случаях) ставит всех участников подобных «судов» в том или ином учреждении в подневольное положение. Она подчинила себе даже самых доброжелательных, от которых Эткинд ожидал примирительного слова, разумного вопроса, отказа от навязываемого осуждения. Описанный процесс повторился на заседаниях других советов (обсуждалась технически сложная процедура снятия с него научных степеней и званий). Эткинд обильно цитирует дословно зафиксированные протоколом или стенограммой высказывания, перечисляя имена присоединившихся к кампании осуждения (и уничтожения) коллег, нередко с комментариями касательно научной несостоятельности некоторых из них. Рассказывая о пережитом, Эткинд стремился продемонстрировать как бы «параюридический» характер своего дела, слушание которого обошлось без формальных критериев, доказательств и защиты обвиняемого. Помимо страха, который он неоднократно упоминает в качестве психологического объяснения, ставя себя на место выступивших против него вопреки собственной совести коллег, он выделяет феномен извращения языка. Он узнает сохраняющийся языковой габитус, знакомый ему с 1949 года, когда он вступил в академическую жизнь. С точки зрения лексики и аргументации этот габитус почти не менялся вплоть до 1970‑х годов. Обвиняемый именовался врагом народа, предателем идеологии, а вредительская деятельность этого врага народа становилась предметом торжественного осуждения. Порядок обвинений и расстановка акцентов могли варьироваться: например, разложение молодежи, «методологические ошибки», «двурушничество» или, как особо подчеркивалось в его случае, общение с Солженицыным и покровительство Иосифу Бродскому, чьи стихи считались непристойными. Получив протокол заседания, Эткинд был особенно возмущен принижением его как преподавателя и исследователя, уничижительными отзывами о его семинарах и научных докладах, клеветническими наветами о его пагубном влиянии на студентов.

Устроенная в случае с Эткиндом «показуха» состояла в том, что высказанные теми, кому по долгу службы пришлось выступить, обвинения призваны были создать иллюзию обоснованности приговора, давно вынесенного во внутреннем порядке, то есть вышестоящей политической инстанцией. В своих записках он не раз пишет о власти языка, приспособленного для клеветнических целей, искажаемого ложью, которую (вынужденно) высказывают на этом языке.

Казнь Эткинда была бескровной. Грозившего ареста (которого опасались настоящие друзья) Эткинд избежал путем рискованного бегства за границу. В 1975 году он нашел возможность продолжить преподавательскую и исследовательскую деятельность в качестве германиста и компаративиста в Сорбонне и опубликовать мемуары, которые в России вышли в 2001 году215.

Бескровно завершились и громкие писательские процессы 1960–1970‑х годов. Судебная практика 1930‑х вернулась, но теперь публично обвиняли прежде всего писателей. В период Большого террора художников, писателей, театральных деятелей расстреливали без предъявления обвинений и публичных процессов, а для приговора к лагерным срокам, как это произошло с Солженицыным, Шаламовым, Гинзбург, Волковым и другими писателями, требовалась лишь видимость суда.

Бескровным был и процесс над Иосифом Бродским. Бродскому вменялось «тунеядство». После обвинений во враждебности народу, шпионаже, заговорщической деятельности этот обвинительный пункт явно был новым. Уличенный в тунеядстве подсудимый представал отщепенцем, который отказывается участвовать в строительстве социализма. Враждебность народу здесь переосмыслена как вредящее общему благу безделье. По форме процесс этот во многом подобен показательным процессам, поскольку тоже проходил публично (обвиняемого выставили напоказ) и имел черты сходства с уже упомянутым судом под председательством Вышинского. Тон здесь задавала судья, она же главный обвинитель. Ход процесса был тайно записан Фридой Вигдоровой и опубликован Эткиндом в его книге. На суде выступали защитники Бродского, одним из которых был Ефим Эткинд.

Что стояло на кону? Требовалось отстоять общественную полезность литературного труда (сочинения стихов и обширной переводческой работы) молодого человека, чей образ жизни считался недостойным (он не раз оказывался безработным; ни работа помощником прозектора в морге, ни участие в геологических экспедициях в Сибирь, где он, сам тогда еще ничем себя не скомпрометировавший, мог посетить гулаговские места, во внимание приняты не были), и опровергнуть упрек в том, что Бродский будто бы развращает советскую молодежь выраженным в его текстах вредным мировоззрением. Защитники Бродского столкнулись с насмешками обвинителей и гневными (подстроенными или спонтанными) выкриками из зала. Предпринятые Бродским попытки самозащиты (он настаивал, что с общественной точки зрения сочинение стихов всецело полезно) были пресечены.

Разбирательства эти, где против подсудимого в обычной манере выдвигались обнаруживающие бездну невежества обвинителей абсурдные аргументы, окончились приговором к пребыванию в психиатрической больнице (где его подвергли напоминающим пытки «процедурам») и пяти годам ссылки в Архангельскую область, где он смог поселиться в деревне. Там он занялся чтением и письмом – впоследствии он назовет это время «одним из лучших периодов моей жизни».

О процессе стало известно из распространявшейся в самиздате записи двух заседаний, сделанной Фридой Вигдоровой. Сам приговор явился одним из факторов создания в Советском Союзе правозащитного движения. Мировая пресса тоже сообщила о произошедшем. Состоялись акции за его освобождение, в которых участвовали известные писатели, композиторы и режиссеры. Решающую роль в освобождении Бродского из ссылки спустя полтора года сыграло, по-видимому, заступничество отрицателя ГУЛАГа Жан-Поля Сартра, который сумел воспользоваться своим авторитетом в Советском Союзе. Возобновление дела привело к лишению Бродского советского гражданства.

Были в 1960‑е годы и другие судебные процессы над писателями: прежде всего процесс над Андреем Синявским и Юлием Даниэлем, на Западе тоже не оставшийся без внимания. Здесь речь шла не о тунеядстве. Активное участие Синявского в жизни академического сообщества было бесспорным: он преподавал русскую литературу. Поводом для ареста, возбужденного против них с Даниэлем дела и последующего приговора стали публикации в тамиздате под псевдонимами и вопиющее нарушение обоими действующей эстетической нормы. Иными словами, судили их не как врагов народа, тунеядцев, опасных для государства диверсантов, шпионов и т. д., а как попирателей литературных ценностей.

Примечательно, что ни Бродский, ни Синявский не пожелали написать о своем опыте лишения свободы. Неоакмеист Бродский в своей сокращенной ссылке вообще не получил никакого негативного опыта – гораздо хуже оказались для него психиатрические пытки. Неоавангардист Синявский отвергал изобразительные формы, отсылающие к реалистическим моделям. В сравнении с опытом Гинзбург, Штайнера, Шаламова, Солженицына пребывание Синявского в лагере, где ему пришлось физически трудиться, жить в бараке вместе с другими заключенными, скудно питаться, а дважды в месяц разрешалось написать жене, тоже отличалось менее строгим режимом (тем, кого это не коснулось, подобное оценить трудно). Но, по-видимому, не эта относительная мягкость лишений удержала его от создания «документа», который четко и ясно поведал бы о его жизни в заключении. В лагере он писал жене письма, из которых родился поэтически-философский роман. В отличие от оставленных лагерными хроникерами связных повествовательных текстов, это – волнующие афоризмы, чтение которых погружает в водоворот литературы, искусства, философии. Лагерные 1965–1971 годы позволили ему создать альтернативный мир, в котором что-нибудь из лагерной жизни проглядывает лишь изредка216.

213

См.: Kissel W. S. Die Sowjetunion als Zivilisation: Eine begriffshistorische Studie // Anzeiger für slavische Philologie. 2018. Bd. XLVI. S. 125–156.

214

Эткинд Е. Записки незаговорщика. Лондон, 1977. С. 74.

215

Мне посчастливилось познакомиться с ним в Берлине, где он в 1996–1997 годах был стипендиатом Берлинского института перспективных исследований (Wissenschaftskolleg). Скончался Эткинд в 1999 году в Потсдаме.

216

В заключении он также написал вызвавшие сенсацию работы о Пушкине и Гоголе («Прогулки с Пушкиным» и «В тени Гоголя», нем. пер. соотв. 1977 и 1979). О Синявском и приведенных на процессе аргументах см.: Cehak M. Formen des Autobiographischen bei Andrej Sinjavskij (Abram Terc). München, 2004. В своем исследовании Цехак рассматривает те пункты обвинения, что касаются нарушения эстетических норм. Ср. поэтологически-философскую интерпретацию текста у Тун-Хоэнштейн (глава «„Я“ и его голос в хоре»): Thun-Hohenstein. Gebrochene Linien. S. 225–262.

Лагерь и литература. Свидетельства о ГУЛАГе

Подняться наверх